Народности, населяющие Афон. – Характеристика местных монахов. – Что привлекает их к Афону? – Причины пострижения. – Схимники. – О. Анатолий.
Разные народности соединились на горе Афонской для одной цели. Тут есть и греки, и болгары, сербы, молдаване, русские, грузины, даже выкресты из ту рок и евреев. Вглядываясь в разнонародную массу отшельников, невольно задаешь себе вопрос: что заставляет этих самомучеников променять спокойную семейную жизнь, на такую подвижническую и пустынную?
Конечно, монахи говорят, что тут на первом плане стоит потребность спасения, но под видом этой потребности часто скрывается побуждение обыкновенное, житейское. Иному мирская жизнь до того не красна, что он с удовольствием меняет ее на афонскую, которая не смотря на строгость её обрядового склада, всё таки кажется краше. Другой, с малолетства впал в мистику, озлобился на грешных людей и бежит от них на Афон – спасаться. Третий думает поживиться здесь чем-нибудь, или пожить барином на чужой счет, благо хлеб даровой, а работа хоть и трудная, но привыкнуть к ней можно! Четвертого лень заела, и идет он на Афон отдохнуть да понежиться[12], – и так далее в этом роде. А главное, что побуждает деловой народ покидать мир и постригаться в монашество – это горе и неудачи житейские. Оно естественно: только сильное горе вызывает у человека обращение к уединенной, отшельнической жизни.
Местные жители теряют на Афоне не так много, как выходцы иных земель. Грек на родине; он слышит здесь родной язык, видит свои обычаи, ест свою пшеницу. Притом грек очень хорошо знает, что такое жизнь афонская и готовится к ней ещё в мире; а для русского, например, здесь столько разных лишений, неизвестных ему на родине, что невольно дивишься его самоотвержению. Надо иметь много решимости и религиозной сосредоточенности, чтобы бросить родину, отказаться от всего, чем светла мирская жизнь, и остаться навсегда в такой неприветливой для русского стороне. Но так кажется с первого взгляда, а на самом-то деле эта решимость является у русских очень легко и часто даже бессознательно. Большая часть здешних земляков наших, как я узнал из разговоров с ними, – это разные странники наши, которые заезжают на Афон по пути из Иерусалима на родину; заезжают без всякого желание остаться здесь, а между тем остаются. Не те пресловутые странники, промышляющие своим странничеством на Руси, которые боятся, как бы в самом деле их не заперли куда-нибудь, а простые неопытные мужички да солдатики, суеверные и легковерные, видящие в загробной жизни грозное предзнаменование. Для них Афон – беда, потому что Афон страшен своим впечатлением на подобные натуры.
Говорят, что ещё на пути к Афону, в виду этой горы, большая часть поклонников наших теряет спокойствие и смутно ждёт чего-то чудесного. С этой тревогой души, поклонник робко вступает на берег св. горы. Весело, но строго встречают его здешние отшельники; разговор не тот, что в мире, смирение хозяев полное, но в тоже время они смотрят на мирянина с видимым сожалением, будто говорят ему, что «вот, дескать, ты пропащий человек, а мы спасаемся!» Да и сам он сразу заметит, что здесь дело спасение идет не на шутку, не то, что в мире. Потом наговорят ему про искушение демонские, про разные видения, расскажут несколько чудес, и ходит поклонник сам не свой, не зная что делать с собою. Среди этих впечатлений ему вдруг ясно вспомнится суетная жизнь мирская, в которой нет ничего подобного, и вспомнится эта жизнь в самом непривлекательном свете. Все прошлые дела и даже думы житейские, к которым уже давно пригляделся грешный мир, теперь ему покажутся преступлениями, и вот совесть его начинает заговаривать, а в голове так и рисуется геенна огненная. Плохо приходится поклоннику: страх забирает его не на шутку, а тут ещё бдение…
Бдение афонское, своей мистической обстановкой, более всего действует на воображение подобного поклонника. Тут собрано, кажется, все, что только может отуманить новичка и настроить его на религиозный лад. Входит он в церковь: там темно, и только чуть мерцает несколько цветных лампадок перед иконостасом. Вглядываясь, он различает в этом полумраке, вдоль стен, темные, неподвижные фигуры отшельников с опущенными наметками[13]. Чуть слышно и медленно звучит в храме заунывное пение псалма: из алтаря долетает шепот молитвы иеромонаха; никто не шелохнется, ни одним звуком не нарушит торжественного спокойствие службы. Стоит поклонник час, стоит другой – тот же полумрак в храме, та же неподвижность, те же звуки псалма, хватающие за душу. В этой обстановке так и чудится ему присутствие какого-то высшего существа, в голове невольно возникают полузабытые грезы о мире ангельском, о чем-то бесконечном, райском. И ничто не прервет этих дум, кажется будто и все монахи погружены в свои заоблачные думы… В полночь обстановка несколько меняется: церковь ярко освещена, монахи со свечами в руках поют величание празднику; потом опять водворяется прежний мрак и тишина, и так всю ночь до солнца. Усталый, измученный новичок едва на ногах держится; ему хотелось бы отдохнуть, а тут раздается новый благовест на новое стоянье – к обедне, и невольно подивиться он тогда подвигам братии афонской… Потом поклонник идет в трапезу и ест жалкую пищу монашескую, следит он за разными послушаниями и обычаями братии, сходит даже на кладбище, где ему тоже расскажут несколько чудес, которым он верит, тем более что в самих монахах замечает полную искренность веры, и вот он уже совсем побежден, с ужасом оглядывается на жизнь мирскую и бежит к игумену просить пострижения. За тем над ним, в присутствии всей братии, совершается обряд пострижения; надевают на поклонника рясу, дают ему чётки, и вышел – афонский монах.
Случается, что на Афон приезжают разные художники, ремесленники, мастеровые, словом, люди, в которых нуждается община. За такими людьми, по внушению монастырского начальства, особенно ухаживают монахи. Тут они употребляют все, что может затронуть совесть и возбудить ненависть к жизни мирской, и часто успевают. Если такой поклонник захворает, а это случается от незнание некоторых условий афонского климата[14], то и в больнице монашество следит за ним и пугает его загробными муками, дабы обратить его на путь спасения. «Тебе умирать надо: говорят они, так не лучше ли умереть в чине ангельском? Такая смерть всего приятнее Богу.» Больной не решается: всё ещё надеется выздороветь и воротиться на родину, но потом на него нападает уныние, чуется ему приближение смерти, – за нею страшные загробные мытарства, адская участь грешника, и сам он, как милости, просит пострижения. Его прямо постригают в великую схиму и отпевают заживо. Хорошо если больной действительно умрет, но вдруг он выздоровеет: обет произнесен, связь с миром разорвана и на человека, может быть, избалованного жизнью, вдруг всею тяжестью ложатся правила схимнические. И хотелось бы ему отказаться от схимы, но уже невозможно, и вот начнется у него долгая, мучительная борьба с прежними привычками, кровавыми слёзами будет рыдать он о мирских привязанностях и искать напрасного утешение в напряженной молитве и постоянной исповеди. Бежать он не найдёт в себе сил, потому что над беглецом произносится страшное проклятие всего Афона.
Знают это наши бывалые поклонники и боятся хворать на Афоне. Помню я, как один поклонник день и ночь сидел у изголовья своего больного земляка и умолял ею выздороветь. У того была жестокая лихорадка: пахло смертью. А этот товарищ до последней минуты целовал его руку и просил притвориться здоровым. «Тебя постригут, – говорил он сквозь слёзы, – а у тебя жена дома, детки маленькие, на кого ж ты оставишь сирот?» И больной рыдал вместе с ним и с этим же рыданьем принял он пострижение…
Встречаются впрочем, поклонники такого закала, что их не сманить никакими речами. Это такие странники (большею частью наши послушники, сборщики, видавшие виды на веку своем и т. п.), которые смотрят на монахов с житейской точки зрения, подозревают во всем только одно маскированное лицемерие, и радуются от души, когда им удастся заметить какие-нибудь слабости монашеские. Иногда и такой поклонник, слушая речи афонские, будто сдастся и даже уверит, что решается принять обет монашеский, но чуть пришел пароход, смотришь – бежит он, сердечный, со своей котомкой, торопясь занять место. «Погибнешь!» преследует его клич афонский…
– Э! погибать, так погибать! отвечает он, махнув рукой: – не я один погибну, а на мире и смерть красна!…
Таких гостей афонцы не любят. Не в пользу их трубят потом эти гости.
– Ну а вы братцы, как попали сюда? спрашивал я однажды двух новичков монахов, как видно, закадычных друзей.
– А мы попали сюда очень просто, – ответили мне друзья: – жизнь была у нас трудная, барин злющий, денег мало! думаем куда деться? Подумали да и поехали на гроб Христов; а оттуда на гору афонскую, поглядели: – ничего, живут сносно. Вот, я и говорю товарищу: пойдём-ка, брат, мы в монахи, а тот отвечает, что ничего-мол, – можно. Ну и пошли.
В последнее время часто появляются на Афоне наши милые русскому сердцу, нищие. Оборванные, голодные, испытавшие все удачи и неудачи своего промысла, они ещё на родине прослухивают, что в афонских горах есть монастырь русский, куда принимают без денег, и вот, объехав конечно Палестину, они являются в Русских и тут всеми силами стараются примазаться к общине. Община неохотно принимает их, потому что эти нищие плохие работники. Чтобы отучить подобных гостей от монашества, игумен иногда сразу налагает на них схимнический канон. Иной не выдержит и убежит, а другой крепится долго, пока из жалости его не присоединят к братству. Такой субъект выходит монахом полным по наружности; то есть, ходит в церковь и на послушание, как и все, но его лицо сияет заметным удовольствием, когда послышится зов в трапезу, особенно когда есть разрешение вина и елея. Из них вырабатывается особый тип афонского монашества, который смотрит на церковные и келейные службы, как на поденную работу из хлеба; он кланяется игумену, как начальству, боясь провиниться пред ним; скрепя сердце отстаивает бдение, но зато никто из братии не всхрапнёт после ужина таким богатырским сном, как этот монах.
– Ну что, отче, каково тут жить? спросишь его.
– Ничего, живём. Квасу только нету, жалко, да капусты, а то бы нешто.
– А искушение бывают?
– Отчего ж не бывать им? бывают и искушения: особливо в пост.
Некоторые поступают в монахи по жребию, и ещё на родине присуждаются к монашеству своею семьёю. Несколько братьев, по приказанию старшин семейства, бросают жребий: кому отмаливать грехи семейные и просить Бога о счастии. Выборного наделяют родительскими благословениями, и с рыданьями и причитаньями отправляют в монастырь молиться. Ну, и молится. Такие грустные факты, по рассказам монахов, случаются в наших юго-восточных губерниях и казацких землях и при этом повторяются те же сцены, как и при рекрутчине. Но таких монахов на Афоне немного.
Есть и такие выходцы из России, которые приезжают на Афон только для получение имени. Им почему-то особенно нужен сан иеромонашеский и вот они с разными пронырствами, притворствами и изумительным терпением долго добиваются этого сана и лишь только получат его – убегают назад в Россию. Но таких тоже немного. Наше духовное начальство не признает афонского пострижение и рукоположение и подобным аферистам приходится или скрываться от этого начальства, или надевать мирское платье, особенно если они не имеют законных свидетельств от греческих духовных властей.
После первого издание писем Святогорца, многие, в порыве увлечения, дали жаркие обеты Богу и прибыли на Афон спасаться. Конечно, они не нашли здесь тех привлекательных сторон, о которых писал Святогорец, но уже не решились воротиться на родину тем более, что их деньги тогда были очень нужны Афону.
Некоторые отшельники почему-то не говорят о причинах своего обета и стараются даже замять подобные расспросы, точно боятся их. Эти отшельники, как я заметил, со страхом смотрят на каждого помещика, или офицера, приезжающего на Афон, боясь узнать в нем своего бывшего начальника. Их прошлое темно…
Вот все, что успел узнать я, расспрашивая иноков, преимущественно русских, о причинах, побудивших их к монашеству. Остается только прибавить, что большинство наших простолюдинов, привыкших к непривлекательной обстановке ещё в мире, теряет на Афоне не слишком много и после непродолжительной борьбы с разными мирскими привычками, сживаются с Афоном окончательно. Эти отшельники не знают искушений ума, самого страшного из искушений афонских. Но каково здесь человеку, мало-мальски развитому, привыкшему к лучшей обстановке, особенно если он принял пострижение необдуманно, вследствие болезни, захватившей его врасплох на Афоне? Ужасно состояние этих людей!
Помню я симпатичную личность о. Анатолия, одного из мучеников афонских, который в течение десяти лет напрасно силился подавить артистические порывы души своей и подделаться под формы общинного устава. Он был когда-то музыкантом, управлял даже оркестром и хорами, был воспитан прилично и привык к жизни комфортабельной. Некие странники-проходимцы сманили его к путешествию на гроб Христов и тот из любопытства поехал, вовсе не думая, что на веки прощается с родиной. По пути, как водится, заехали на Афон помолиться; но тут он скоро же захворал и больной был пострижен в схиму великую. Анатолий был мистик; его поразило это событие, в котором он ясно увидел руку промысла божия, и выздоровев, он решился покориться этому промыслу и отказаться от родины. С тех пор у него началась бесконечная борьба с условиями новой жизни. Я видел его спустя девять лет после этой катастрофы, и он всё ещё страдал невыносимо: он не спал по ночам, старался обессилить себя бдениями и постом, плакал и молился, но легче не было. Как теперь вижу его высокую, согнутую фигуру: в осунувшемся лице ни кровинки, глаза тусклые, будто глаза мертвеца. Любил меня о. Анатолий, и, кажется, завидовал мне; я невольно напоминал ему что-то прошлое; и, может быть, счастливое…
Часто, поздним вечером, при свете лампады, сидел я в своей крошечной келье и поджидал о. Анатолия. Войдет он тихо, присядет машинально на мою постель и устремит на меня вечно задумчивый взгляд свой. В тоскливых и болезненных движениях его проглядывает затаенная тревога, которую тщетно старается он рассеять, и так бывало, сидит долго, ни слова не скажет, только вздохнет тоскливо и уйдет восвояси. Но иногда разговорится он, и тогда до глубокой полночи льются его речи и поблекший взгляд его оживает.
– Вы всё ещё не спите? однажды спросил я, когда он вошёл в мою келью позже обыкновенного.
– Сегодня не могу спать, отвечал Анатолий. Лег было, но сны такие тяжелые, что надо было подняться. Все грезятся мне ещё родственники, да мирская жизнь; не знаю куда и деваться от этих снов. Когда же, наконец, я забуду всё это, Господи? Ведь чуть маленькое послабление воли, и пойдут воспоминания, одно другого лучше, и молодость вспомнится, и родные мои, и музыка мирская, – бегаешь, как шальной из угла в угол до тех пор, пока духовника не увидишь. Много осторожности надо иметь монаху, а то беда!
– Отчего же вы так боитесь этих воспоминаний? Ведь они не вредят вам!
– Как не вредят? Когда монах с наслаждением вспоминает о мирских делах, он слушает демона. Монах отказался от мира раз навсегда и должен забыть его прелести, должен даже благодарить создателя, что вырвался из его омута и попал на путь спасения. Ведь я, например, был только на волос от погибели; меня там совсем опутали и хотели на веки приковать к миру… Знаете ли, Н. А., у меня была уже невеста, и я… Да нет…
Анатолий остановился и судорожно схватился зачетки.
– Что с вами?
– Ничего; это пройдет. – Друг мой! вы не можете понять, что значит быть монахом. Вы не испытали той ужасной минуты, когда человек отказывается от мира, от родины, от всего милого грешному сердцу, и даёт страшную клятву жить и умереть отшельником. Я больной произнес эту клятву; но и теперь ещё помню, с каким ужасом оглянулся я на себя, когда монахи разошлись после обряда и оставили меня одного. Представьте себе опять то состояние, когда я, вышед из больницы, увидел снова мир божий и вдруг вспомнил, что для меня уже нет ничего в этом мире… Сила божие только удержала меня тогда от сумасшествия. Я любил музыку, любил общество, а здесь ничего этого нет, даже разговоры келейные запрещены строго; не с кем поговорить от души кроме духовника. А эта грешная страсть к обществу так сильна была у меня, что даже до сих пор не могу я оставаться наедине, так вот и сосет что-то, плакать хочется, поверьте; даже ропот является иногда…
О. Анатолий закрыл лицо руками и задумался. Я молчал тоже.
– Пожалуйста, расскажите мне что-нибудь! Развлеките меня! – проговорил он через несколько минут.
– Чем же мне развлечь вас? Хотите посмотреть мой новый рисунок? Я только сегодня окончил его.
– Только ради Бога, нет ли в нем чего мирского?
– Это вид города Воло.
– Города? Нет не стану смотреть… Зато этим подвигом, заговорил о. Анатолий, продолжая нить своей думы, – мы достигнем райского счастья. Там, среди ангелов, в стране мира, любви и спокойствия, мы отдохнем наконец; но когда же? Господи! когда же это будет? Страшно подумать, если ценою таких страданий не искупишь прошлых грехов своих, и снова будешь мучиться адскими муками – целую вечность… Вечность! Ведь это океан, одной капли которого не исчерпаешь миллионами лет. Ужасно!…
Анатолий опять понурил голову.
– А тут ещё демон смущает, продолжал он медленным, задумчивым говором: – хочет он истребить остатки надежды, наполняет голову разными сомнениями и неверием. Иной раз явственно слышу, как он шепчет мне на ухо: «что если напрасно ты мучишься? Что если нет жизни загробной?…» Волос подымается дыбом от этих сомнений, напрягаешь все силы веры, – бегаешь, плачешь, молишься, а он всё шепчет: «что если даром?…» Один только духовник в состоянии наставить нас и спасти от этой муки: – его боятся демоны… Да, друг мой, – произнес Анатолий, взглянув на меня: – не понять вам трудов монашеских! '
– Нет, я понимаю их, о. Анатолий, и удивляюсь только, как вы ещё можете жить здесь? Я бы, кажется, давно с ума сошел от такой жизни, или убежал бы отсюда.
– Молитесь! Вы тоже искушены! перебил меня монах. – Зачем же вы забываете могущество божие? То-то и чудо, что он не допускает нас до погибели. Есть какая-то сила, которая приковывает нас к св. горе. Ведь часто у нас является полное отчаянье, и даже решимость бросить все эти труды монашеские и бежать в мир, искать отдыха. Жажда отдыха бывает так велика, что даже все проклятие Афона и страх гнева божие не в силах удержать отшельника. Но чуть решится он, – непременно что-нибудь помешает: или захворает на пути, или вдруг охота пропадает сама собою, или, наконец, просто страшно сделается… Поверьте, что на Афоне редкому не приходит на мысль искушение бегства, а бегут очень немногие. Не сила ли это божия?
Анатолий поднялся и подошел к окну.
– Вы завтра придете к обедне? спросил он.
– Пожалуй, приду, а что?
– У нас завтра похороны: брат один помер.
– И будет значит коливо, и лишняя сотня поклонов в день?
– Да, будет. Отчего ж не помолиться; после и за нас молиться будут. Счастливец! прибавил он со вздохом: – он уже покончил своё дело, достиг чего желал, а когда то мы своё покончим? Может быть ещё много и много трудных годов предстоит нам впереди! Может быть, и не такие искушение испытать придется! Помоги нам Господи! Отпусти скорее грехи непрощённые!…
– Неужели вам так хочется умереть?
– А вам хочется ехать домой, на родину?
– Еще бы!
– Ну и мне тоже. Только моя родина теперь не здесь, а на небе. Здесь мне нечего искать больше; и чем скорее призовет Господь к себе, тем лучше.
Трижды ударили в колокол. Анатолий вздрогнул и взял чётки.
– Пора на правило, уже полночь. Прощайте, друг мой! А мне ещё после канона к духовнику сходить надо: что-то трудно сёгодня.
– А вы так и не ляжете спать?
– Успею выспаться, когда смерть придет.
– Будто вы будете спать на том свете?
– Вы всё шутите! Спать будет только тело в могиле, а душа не спит никогда.
О. Анатолий удалился.
В соседних кельях послышался однообразный, равномерный шелест. То отшельники отсчитывали узаконенное число поклонов утреннего правила.