Святки — на дворе.
У Заплатина в его комнате, в тех же номерах — побольше света. Он перебрался на улицу и платит пятью рублями дороже.
Снег блестит на крышах и отражается розовым отливом на стенах.
Время — морозное, настоящая декабрьская погода за несколько дней до рождественского сочельника.
Но на душе у Заплатина нет праздника.
Он, в старой студенческой тужурке, стоит у окна и смотрит уныло на улицу.
Вдоль тротуара, по той стороне, идет чугунная решетка купеческих хором. Дом — особняк в греческом стиле — позади садика с фонтаном, прикрытым деревянным шатром. Деревья в инее. Так красиво, а любоваться не хочется.
Шныряют взад и вперед санки. Обыватели везут провизию. Кульки с гусями и поросятами весело торчат из передков и с колен проезжающих — в шубах и салопах. Все готовится к усиленной еде и ликованию.
А он не думает ни о каком святочном кутеже. Деньги у него есть. Внесет плату за свой последний семестр, и все-таки у него останется малая толика.
В эту минуту он ставил перед собою категорический вопрос:
"Поедет он или нет повидаться с матерью на зимние вакации?"
Она ждет. Отправляя его, она повторяла:
— Хоть на недельку приезжай, Ванюша!
Отчего же он не едет? Всего три дня осталось до праздников, и матери было бы особенно приятно видеть его при себе в самый первый день праздников.
Оттого, что подлое чувство гложет его.
Вот уже больше месяца, как он проходит через эти тяжелые душевные испытания.
Как легко возмущаться позорным себялюбием, какое заключается в ревности!
Шекспировский венецианский мавр — зверь, вызывающий жалость, не больше. Но он — «арап», человек низшей породы, кровожадный сангвиник, раб своего неистового темперамента.
Но для «интеллигента» — разве не позорно испытывать муки не мавританской, всесокрушающей страсти, а мужского самолюбия?
Да, самолюбия! В тысяче случаев ревности девятьсот с лишком приходится на этот мотив.
"Как ты смела променять меня на другой предмет любовного интереса? Меня!.. Твоего первоначального избранника!"
Вот такой червяк начинает глодать душу каждого ревнивца!
Такая ли в нем клокочет страсть к девушке, с которой он полгода назад обручился?
Никогда он не любил никакой аффектации, никакого самообмана и рисовки.
Надя ему сразу понравилась. Прежде всего — своей наружностью. Он не предъявлял ей никаких особенных требований по части ума, а начитанность девушки по двадцатому году разве может быть больше, чем у порядочного первокурсника?
Главное — она им стала увлекаться, смотреть на него снизу вверх. Там, в их городе, он был единственный студент, водворенный на место жительства "за историю".
Это преклонение льстило ему, поднимало в его глазах обаяние красивой, живой и способной девушки, которая любила и слушать его, и делиться с ним своими взглядами и симпатиями, представляя их на его оценку и одобрение.
А в Москве этот культ "штрафного студента" стал быстро испаряться.
Надя сразу почувствовала под собою другую почву — силу красоты, возможность взять от жизни нечто более блестящее, чем место учительницы в городской школе или, много-много, в младшем классе женской гимназии.
Она не ошиблась в смутном чувстве таланта. Стоило ей поступить на драматические курсы — и там ее тотчас же оценили.
Руководитель курсов нашел в ней "превосходные данные", совершенно так, как и этот «оболтус» Элиодор, с которого и пошел весь "яд и соблазн" — на оценку ее злосчастного "женишка".
Так его называет тот же Элиодор, ухмыляясь, когда говорит с ним о его невесте; а это неизбежный разговор, когда он бывает у Пятова.
Да, от него и пошел весь "яд и соблазн". По его рекомендации Надю так легко приняли. Он хотел даже вносить за нее плату, сделать ее как бы своей стипендиаткой, да не допустил Заплатин. И что его особенно огорчило — это то, что Надя, кажется, приняла бы это как должное.
Она уже начала рассуждать так:
"Если очень богатый человек, любитель искусства, видит в ком-нибудь талант — отчего же ему не помочь?"
Она же сделала так, что Элиодор первый сказал ему:
— Отчего же бы вам, Заплатин, не уступить часть переводов вашей невесте? Что полегче? Разумеется, чтобы это не отнимало у нее слишком много времени по курсам.
И вышло какое-то обидное для него, за Надю, участие в его работе, обидное не потому, чтобы он не хотел с ней делиться, а потому, что из этого вышло "одно баловство". Переводила она небрежно и медленно, и гонорар должен был ей отсчитывать он.
Выходило что-то некрасивое. За плохую и очень скудную количеством работу он отделял ей, по крайней мере, одну треть всего, что сам зарабатывал; она принимала и это как должное.
Этого мало. Элиодор от себя, и даже не сказав ему, дал ей переводить какую-то жиденькую брошюрку — с французского, и заплатил ей авансом по тридцати рублей с листа.
Не может же она не видеть, что все это — «подходы» богатого купчика, которому она приглянулась, и он даже в присутствии его, Заплатина, не стесняется в своем селадонстве.
Может быть, они видятся и за его спиной. Какое же есть средство это контролировать? Да он и не унизит себя до того, чтобы разузнавать и подсматривать:
Теперь у Нади порядочная квартира, в две комнаты, в одном из переулков Большой Дмитровки. Она принимает кого ей угодно, целыми днями не бывает дома, и они не видятся по двое, по трое суток.
Сколько раз приходилось ему зря заходить к ней, даже когда ему назначали часы!
В какие-нибудь два месяца эти театральные курсы отлиняли на ее душе.
Увлечение искусством уже проникнуто личными, суетными — на его взгляд — мечтами. Она уже воображает себя будущей Дузе и начинает находить жалкой карьеру трудовой женщины, особенно такую, какую дают высшие курсы. Она уже наслышалась о том — что можно иметь на первом амплуа через два-три года по получении аттестата — даже и в провинции.
Жалованье в пятьсот, в семьсот рублей в месяц — самая обыкновенная вещь.
А слава? А приемы публики? Разве можно сравнить их с чем-нибудь другим на свете?
Между ними уже легла какая-то черта. Сцен она ему не делает; но их свидания коротки, разговоры отрывочны и неискренни. И Надя первая сказала ему, что "при посторонних" им лучше бы быть на "вы".
Он согласился.
И вот теперь он состоит при Наде неизвестно в каком качестве.
Тайный жених? Обидное звание!
Между ними выходили уже если не схватки, то очень сильные разговоры, почти сцены.
И он должен сознаться, что каждый раз выдавал себя. Надя подсмеивается над его ревностью и в последнее их объяснение сказала:
— Что меня бесит, Ваня, это то, что ты не хочешь положить карты на стол. Ты — ревнивец, а все сводишь к принципам!.. Протестуешь из-за высшей морали. И тут у тебя нет искренности. Говори, что ты находишь в моих поступках… неблаговидного?
Сотни упреков накопились в нем, но главный мотив — тот, что она позволяет миллионщику, корчащему из себя мецената, ухаживать с очень прозрачными целями.
Он ей так и сказал. Надя сделала гримаску и ответила:
— Я ему нравлюсь? Может быть. А потом что? Когда я поступлю на сцену, я буду нравиться сотням мужчин, в партере и ложах. И многие будут за мной ухаживать… Как же с этим быть? Стало, мне нельзя быть актрисой! Лучше ты сразу объяви это.
Ему и следовало бы крикнуть: "Да, нельзя быть актрисой, если любишь мужа!"
Но он задыхался и готов был чуть не кинуться на нее и крикнуть:
"Ты меня обманываешь! У тебя тайные свидания с Элиодором!"
Ничем и не кончилось. Только на душе был едкий осадок — осадок самопрезрения.
Одно уже выяснилось и теперь.
Надя дала ему достаточно понять, что она ставит уже теперь категорически: или сцену, или… "разойдемся во избежание дальнейших столкновений".
Она по-своему права. Он это признает, а пересилить себя не может.
И вся эта Москва, и университет, и товарищи, и зубренье лекций к государственному экзамену — все ему опостылело.
Чего бы лучше — уехать, хоть на две недели, утешить свою старушку? Так и на это не хватает решимости.
— Заплатин, здравствуйте! — окликнули его сзади.
Он нервно обернулся.
Посредине комнаты стоял Григоров — его старший сверстник по университету, но с другого — словесного — факультета.
Давно они не видались. Григоров был тремя курсами выше его и в тот год, когда Заплатина «водворили» на родину, пролежал больной почти всю зиму.
— А! Василий Михайлович! — вспомнил он его имя-отчество. — Вы в Москве?
— А то где же? Значит, газет, государь мой, не читаете?
— Читаю… Вы на всех вечерах — первый запевала.
Заплатин поздоровался с гостем и, подведя его к клеенчатому, дивану, усадил. В лице Григоров сильно изменился, похудел, кожа желтая, вид вообще болезненный. Одет небрежно, в черный сюртук, белье не первой свежести. Но, как всегда, возбужден, глаза с блеском, речь такая же быстрая, немного отрывистая.
И все так же «заряжен» — служением "общественному делу".
— Разыскали меня? — спросил Заплатин.
Они были с ним на "вы".
— Как видите. Вот сейчас был у одного паренька… У него феноменальный баритон. Из восточных людей… армяшек.
— Небось устраиваете какой-нибудь благотворительный вечер?
— Всенепременно!
— Меня-то уж никак не завербуете… я — что называется: ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец — по части талантов.
— Нам всякого народа надобно.
— Афиши продавать… или на места рассаживать?
— Это своим чередом… Большая мизерия… Кому же и похлопотать, как не нашему брату?
— Все еще верите, Василий Михайлович, в российский прогресс?
Вопрос этот вырвался у Заплатина точно против воли.
Григоров был олицетворением служения этому "российскому прогрессу". Вечно он в тихом кипении, бегает, улаживает, читает на подмостках, посещает всевозможные заседания, дает о них заметки в газеты, пишет рефераты, издает брошюры, где-то учительствует, беспрестанно заболевает, ложится в клинику, но и на койке, больной, продолжает хлопотать и устраивать в пользу чего-нибудь и кого-нибудь.
— Зачем такой скептицизм, Заплатин? — ответил Григоров, прищурив на него правый глаз. — Это не порядок.
— Да посмотрите, что теперь царит везде.
— Где? В так называемых сферах? Пущай их! Мы свою линию ведем.
— Не самообман ли это, Василий Михайлович?
— Почему так?
Григоров круто обернулся к нему и полез в карман за папиросницей.
— Почему? — переспросил он, поведя головой, причем вихор на лбу всколыхнулся. — Такими рассуждениями только им же в руку играть, этим сферам.
Что есть лучшего здесь, на Москве, самого честного и передового — все это держится… нами же. Значит, нужна солидарность!..
— Положим…
Заплатину хотелось противоречить этому вечно заряженному носителю прогресса.
— А пока что, — продолжал Григоров, — приходите в четверг ко мне… Я все там же… вы помните — в Кривоникольском, дом Судеева. Ведь вы бывали в нашем кружке?
— Бывал.
— Ну, то-то же! Реферат будет по поводу одной повести на психо-социальную тему. А через две недели ровно я на вас рассчитываю. Будет немало всякой распорядительной работы. Теперь зимние вакации. Удосужитесь. Не все зубрить. Вам стыдно было бы отказываться.
Григоров опять подмигнул ему.
"Вы, мол, из тех, которых высылали".
— Ладно, удосужусь, — вяло выговорил Заплатин.
Он решительно не находил в себе настроения, подходящего к тону и "подъему духа" Григорова.
— Вы, должно быть, переборщили… насчет зубристики?
Успеете. А я на вас рассчитываю… И ко мне приходите непременно.
Григоров поспешно затянулся и так же торопливо бросил окурок.
В другое бы время Заплатин стал его расспрашивать про все, что делается в «интеллигентной» Москве. А тут — ни малейшей охоты беседовать с ним и точно полное равнодушие ко всему тому, из-за чего тот вечно хлопочет.
Когда Григоров ушел, ему стало еще тяжелее и противнее за самого себя.
В каких-нибудь два с половиной месяца он до такой степени "развихлялся",
Разве он похож теперь на того возвращенного в Москву студента, который шел по Моховой к перекрестку Охотного ряда и так бодро и убежденно раздумывал на любезные его сердцу темы?
Тому студенту принадлежало будущее; а этот только носится с своей «постыдной» страстью, а все остальное — точно выпущено из него, как из гуттаперчевого шарика.
Опять очутился он у окна и стал смотреть в ту сторону, где здание, куда ходит Надя и готовится к своим будущим триумфам красавицы актрисы, предназначенной к тому, чтобы привлекать к себе мужчин и отравлять их душу, как уже отравлен он — ее тайный жених.