Снежная сиверка гуляла по улицам и переулкам Москвы. Наступил четвертый день праздников.

Но все так же непразднично было на душе. Заплатин шел по тротуару, подняв воротник, шел без цели. Никуда его не тянуло: ни в зрелища, ни в гости.

Никогда он не чувствовал себя таким одиноким в Москве — никогда! Вечером — особенно!

Разве он мог себе представить, — когда мечтал с Надей, там у себя в городке, как они заживут в Москве, — что на праздниках, всего неделю перед Новым годом, они по целым дням не будут видеться!

Она каждый вечер — на репетициях, с какими-то любителями, — кажется, даже тайно от учителя декламации, который не очень это поощряет.

Он мог бы туда заходить, но не желает. Все это «театральство» сделалось ему противным до крайности.

Этот мир только теперь раскрылся перед ним во всей своей сути.

На примере Нади он видит, какая растлевающая струя забирается в душу.

Под предлогом увлечения искусством возделывают в себе чудовищное себялюбие, самовлюбленность, какую- то хроническую манию. Все равно что азартные игроки.

Нет ни Бога, ни истины, ни науки, ни отечества, ни друзей, ни ближних, ни добра, никаких убеждений; а есть только пьеса, роль, публика, «приемы», есть горячка кулис и театральной шумихи, состояние опьянения от хлопанья ладоней и вызовов.

Ничего более чудовищного в нравственном смысле не существует! И женщину этот недуг пожирает еще жесточе, чем мужчину.

Что будет из Нади через три-четыре года? Он без ужаса не может и теперь подумать.

Не к одному миллионеру-купчику должен он ревновать, а ко всему, чем она теперь живет, к каждому монологу, который она учит наизусть, к каждой роли, ко всему, ко всему!..

Элиодор — только первая ступень его испытаний, первая «зацепка», как назвал Щелоков в том разговоре, где он — и как раскольник, и вообще — был безусловно прав.

Не узы брака страшны сами по себе, а та пропасть, которая разверзнется между повенчанными, если пойти под венец, как идут в почтовую контору — получать посылки, с расчетом на возможность разъезда или формального развода.

Рассказывая ему в игривом тоне о завтраке у Элиодора,

Надя все давала ему понять, что ведет свою линию и нисколько не увлекается Пятовым; но нимало не прочь от того, чтобы он ею все сильнее увлекался.

Он не выдержал и крикнул ей:

— Этак только куртизанки ведут себя!

Она не огорчилась, не заплакала, не стала оправдываться, а сказала только:

— Ничего ты не понимаешь!

А потом прибавила:

— Право, ты, Ваня, не стоишь даже того — как я о тебе говорила с Элиодором, когда он стал слегка прохаживаться на твой счет и предостерегать меня насчет нашего будущего брака.

В каких-нибудь два в половиной месяца у нее уже все свойства "жриц искусства", для которых все и вся должны служить средством подниматься выше и выше, до полного апофеоза.

Что ему было делать? Запретить ей иметь такие tete-a-tete'ы с Элиодором? Она не послушает. Да и с какого права?

Ведь у нее теперь свои дела с Элиодором. Она ему переводит и носит работу на дом — вот и все. Эта работа — только один предлог. Она и сама это прекрасно сознает; но тем лучше. Это в руках ее — лишний козырь.

Элиодор ей платит за труд; она — честная работница. А играя с ним, полегоньку может довести его и до "зеленого змия". Она его не боится — это верно; но если так пойдет, то она может привести его к возложению на себя венца "от камени честна".

И тогда как же ему — Заплатину, бедняку, без положения — соперничать с его степенством, Элиодором Кузьмичом Пятовым, на которого работает несколько тысяч прядильщиков, присучальщиков и ткачей?

Все это он целыми днями перебирал, отбивался от работы, даже перед своим «давальцем» — все тем же Элиодором — окажется неисправным работником.

И к товарищам его не тянет — отвести душу в каком- нибудь горячем споре.

Не хочет он лгать перед самим собою: его чувство к университету и студенчеству, к своим однокурсникам — не прежнее. Он боится даже его разбирать.

Перед закрытием лекций он испытал нечто крайне тяжелое.

Не личное столкновение, а кое-что гораздо более общее, показавшее ему, что за народ водится и среди его однокурсников, из тех, с которыми пришлось ему кончать курс.

Дело было так. Предложена была тема для реферата — предмет интересный, но требующий большой подготовки. Вызвался — раньше других — студент, которого он увидал тут едва ли не в первый раз или не замечал прежде.

По типу лица и по акценту — из инородцев, и скорее всего еврей. Так оно и оказалось.

И тут же, когда они расходились, едва ли не в присутствии этого студента, в одной группе

"националистов" поднялось зубоскальство насчет

"иерусалимских дворян", с таким оттенком, что он слушал, слушал и, на правах старшего студента, осадил какого-то

"антисемита", и довольно-таки веско.

Тот стал отшучиваться, и все в том же антипатичном ему духе.

Он не захотел с ним связываться, но тогда же дал себе слово, что если этот "патриот своего отечества" позволит себе какую-нибудь выходку на прениях по реферату, он его отбреет и будет его обличать передо всем курсом.

Не все такие и теперь; но он точно потерял почву из-под ног, и старое желтое здание на Моховой как бы перестает быть для него alma mater. Вот придет скоро Татьянин день, — а ему не с кем отпраздновать этот день.

Напиться, разумеется, будет с кем.

В том-то и беда его, что он и напиваться-то не может, прибегать к классическому народному средству заливать свою тоску вином.

Возвращаться домой, в свой хмурый «мумер» — так произносит их коридорный, — слишком нудно. Идти на ту репетицию, куда Надя разрешила ему заходить, — еще больше растравлять свое нутро.

Перед ним, сквозь мокрую снежную пургу — выступил цветной фонарь над входной дверью. Это была пивная; в окнах — по обе стороны входа — изображено было по кружке с пенистым пивом и наверху написано: "Кружка пять копеек".

"Почитать хоть газеты!" — подумал он и вошел в просторную первую комнату с несколькими столиками.

Посредине — стол с газетами.

Не очень грязная пивная, вроде как бы немецкая.

Заплатин взял газету и сел к стене вправо.

Спиной к нему какой-то рыжеватый блондин, с плохо причесанными волосами, держал также газету, а лица его не видно было, даже в профиль.

На нем ваточное пальто из поношенного драпа и на шее вязаный дешевый шарф, какие продают в суровских лавочках.

Прихлебывал он пиво, не переставая читать, согнувшись, и подносил ко рту кружку.

Заплатин почему-то вглядывался в него.

Что-то как бы знакомое показалось ему.

Лохматый посетитель пивной обернулся в профиль.

"Да это, никак, Шибаев?" — спросил про себя Заплатин и подался немного вперед, чтобы признать — точно ли это его бывший товарищ по курсу.

"Он, он!" — мысленно подтвердил Заплатин.

Тот обернулся совсем лицом и отложил ту газету, которую читал. Теперь уже не могло быть никакого сомнения.

Они оба разом поднялись со стульев и подошли друг к другу.

— Вы, Шибаев? — первый спросил Заплатин.

Они «пострадали» вместе, но не держались на «ты»; на первых двух курсах были мало знакомы.

— Собственной особой! А вы, Заплатин, опять в этой сбруе?

И он указал на пуговицы студенческого пальто.

— Как видите. Рад вас встретить. Хотите ко мне пересесть? У меня будет поудобнее.

— Ладно!

Они сели друг против друга. Заплатин предложил еще по кружке пива.

Его бывший однокурсник — когда он к нему внимательнее присмотрелся — сильно изменился. Неряшливая рыжеватая борода очень его старила. На нем были темные очки, скрывавшие его больные, воспаленные глаза. Он, должно быть, давно не был в бане — от него шел запах неопрятного тела. Руки — немытые, с грязными ногтями и жесткой кожей.

Говорил он простуженным баском.

— Вы давно здесь? Опять приняты? — спросил Заплатин, быстро оглянувшись кругом.

— Нет, батенька, я с волчьим паспортом. Да, признаюсь, если б мне опять и дозволили носить звание студиозуса — я бы не прельстился.

Все это было сказано с кислой усмешечкой несвежего рта с нездоровыми зубами.

— Однако разрешено было вернуться сюда? — потише спросил Заплатин.

— Временно, государь мой, временно. Да я и это не счел бы благополучием. Я в недалеких отсюда палестинах. Про Туслицы слыхали?

— Да… это…

— Во время оно гнездо фальшивых монетчиков и иных художников. Округа промысловая…

— И вы?

— В простых нарядчиках. Пандекты и всякие другие атрибуты — похерил. И повторяю: прими меня вот сейчас же и предоставь без экзамена свидетельство первого разряда — я бы пренебрег.

— Почему же так, Шибаев?

— А потому, что изверился, государь мой. Намедни, когда по Моховой шел мимо университета, — так меня стало с души воротить.

— Вот как!

— Уж я о порядках и не говорю. Каковы набольшие — такова и паства. Вот вы, как я знаю, были недурной парень. Ну, и поплатились, как следует. В студенческую братию я совсем изверился. Да и во всю нашу — с позволения сказать — интеллигенцию.

Заплатин слушал и не возражал. То, что говорил этот

"нарядчик" из штрафных студентов, — отвечало его настроению. И он сам не очень-то умилялся над своим голубым околышем и над всем, что еще не так давно манило его в "обетованную землю".

— Хороши молодчики гарцуют по Москве? Д? Вчера меня такой на своем жеребце в яблоках чуть не разнес вот там, на перекрестке, у Газетного. Бобры, бирюзовые околыши… чем не "калегварды"?

— Они давно уже завелись. Еще Салтыков насчет их прохаживался в печати. И тогда уже были белые подкладки, и теперь водятся в достаточном количестве.

Заплатин выговорил все это вяло, точно нехотя.

— Все едино! И те, что обшиваются в дешевых магазинах на Тверской, где строят студенческие формы. Все едино, братец ты мой! Пора покончить со всей этой маниловщиной.

— Какой, Шибаев?

— А вот насчет студента! Возводят его в какой-то чуть не мученический чин! И мы с вами пострадали, как принято говорить на жаргоне. А что ж из этого? Десятки, сотни, кроме нас. И что ж, Заплатин, — Шибаев подался к нему через стол, — как будто мы не знаем, сколько тут очутилось зрящего народа?..

— Панургово стадо?

— Именно! А самомнения-то во всех — ведрами, ушатами. Точно преторьянцы, состоящие при российском прогрессе… А я — прямо говорю — за целую дюжину таких избранников одного хорошего присучальщика не дам.

Право слово!

Год тому назад и даже полгода такие обличительные речи встретили бы в Заплатине сильный отпор. А он слушал не возмущаясь. Он точно забыл, что сам студент, что на нем пальто с позолоченными пуговицами, что его должна связывать с массой студентов особая связь.

Но дрогнуло ли у него за последние месяцы сердце, прошлась ли дрожь по спине от высокого духовного волнения в аудитории, или в товарищеской беседе, на сходке, или на пирушке?

Ни одного раза! И не потому только, что у него свой любовный недуг; и раньше, и в те минуты, когда его так сильно глодал червяк ревности, он ничего подобного не испытывал.

И много раз ловил он себя, возвращаясь с Моховой, на таком чувстве — точно он канцелярист, идущий из присутственного места, где строчил «исходящие» и перебеливал отношения.

— Вы куда же, синьор, собираетесь по окончании законом положенного срока? — с кривой усмешкой спросил Шибаев.

— Не знаю, — проронил Заплатин.

— В аблакаты небось? Или мечтаете об ученых хартиях? Оставят при университете? В магистранты потянетесь?

— Где же… Надо иметь другие аттестации, да я и не готовил себя к ученой дороге.

— Бросьте!

— Что бросить?

— Бросьте всю эту претенциозную канитель! Не стоит. Я вот в этот год, когда переменил окончательное свое обличье — и внутреннее и внешнее, — знаете, к какому выводу пришел?

— К какому? — живее спросил Заплатин.

Шибаев допил пиво, обтер пальцем пену на своих густых рыжих усах и крякнул.

— А вот к какому, милый человек: интеллигенция там, на месте, где жизнь-то делает народ, ни к черту не годится.

— Песня старая!

— Постойте! Дайте досказать. Не приравнивайте вы меня, пожалуйста, к нашим охранителям дореформенного типа. Я говорю только, что мы, с нашей мозговой дрессировкой, ни к черту не годны там, где нужно дело делать. На первом на себе я убедился. И проклинаю — слышите, проклинаю!

— все те учебные книги и книжонки, которые зубрил или штудировал гимназером и студентом.

— Как же быть?

— Бросить все, выкинуть из головы горделивую дурь, что я-ста — соль земли! Как бы не так! Вы просто кандидат на казенный или обывательский паек, потому что прошли через нелепую процедуру, именуемую экзаменом. Тьфу!

Шибаев сильно плюнул на клеенчатый пол.

И на это Заплатин не стал возражать. Он и сам не лучше этого смотрел на собственную особу как представителя интеллигенции.

Но и продолжать беседу не было большой охоты.

Они простились с бывшим однокурсником, даже не сказав друг другу своих адресов. Шибаев остался в пивной и заказал себе еще кружку пива.