В передней Александр Ильич сказал еще несколько лестных слов гостю и, на прощанье, посоветовал поднять воротник шинели.
— Ветер резкий, берегитесь, генерал.
Ему сначала не захотелось возвращаться к жене. Он не желал проводить вечер дома, с глазу на глаз, или одному, у себя в кабинете, за первою попавшеюся книжкой. Давно Александр Ильич не читал жене вслух, как бывало в деревне, длинными осенними и зимними вечерами, когда он усиленно развивал ее в первые годы их брачной жизни. Читал он ей на четырех языках, и на всех одинаково хорошо. У него была даже страстишка к красивому чтению, и одно время он считал себя декламатором. Тогда прочитывались целые тома Спенсера, Мишле, популярных немецких сочинений по естествознанию, «Мизерабли» Гюго, английские радикальные журналы, всего чаще "Fortnightly Review", книги Джона Морлея, Ренана, Кине и социальных писателей сороковых годов, романы Джорджа Эллиота и Ямбы Барбье… Все тогда шло впрок…
Теперь охоты нет, а если бы он что и прочел ей, то не из прежних авторов и не с тою целью.
Лучше он поедет сегодня в клуб… Начинают съезжаться дворяне. Надо почаще показываться. Может быть, он сыграет роббера три с кем-нибудь из уездных предводителей. И губернатор из своей комиссии, наверное, заедет в клуб съесть по своей привычке порцию холодной ветчины и немножко повинтить, а то так просто посидеть около играющих.
В клуб надо поехать!.. Но это еще успеется. Он подавил в себе малодушное, на его взгляд, нежелание вернуться к жене и пошел более решительным шагом через гостиную.
Разговор о господах, находящихся, как выражался губернатор, на его «попечении», подсказал ему решение дать Антонине Сергеевне добрый совет уклониться от дальнейшего знакомства "с господином Ихменьевым", — выговорил он про себя и с особым движением своего красивого рта. Лучше сделать это сейчас, а не откладывать на завтра.
— Morgen, morgen, nur nicht heute, sagen alle faule Leute,[7] - произнес он вполголоса, проходя через опустевшую гостиную.
Вид этой комнаты показался ему донельзя тусклым и бедным. Надо ее заново отделать. И, вообще, оживить эти просторные барские хоромы, сделать дом открытым. Это будет необходимо с переменой положения. Да и пора прекратить теперешний странный образ жизни… Точно они какие-то поднадзорные… или люди опасного образа мыслей, не желающие сближаться с городом.
Все это идет от Антонины Сергеевны. Она не любит, в сущности, ни женского, ни мужского общества. До сих пор она, точно у себя в усадьбе, читает книги, пишет бесконечные письма, мечтает Бог знает о чем, не хочет заняться своим туалетом, играть в городе роль, отвечающую положению мужа.
Впервые Гаярин испытывал особое раздражение против жены, не похожее на ту сдержанную уклончивость, с которой он вел с ней постоянную борьбу, переделывая ее на новый лад.
— Нина, ты здесь? — окликнул он в будуаре из-за портьеры.
— Здесь, — ответила она из-за перегородки, куда ушла переменить туалет, надеть свой любимый фланелевый капотик полосками.
— Et la femme de chambre est là?
— Je suis seule.[8]
В ответе жены Александру Ильичу послышалось нечто новое. Не было неизменной прибавки "mon ami" или "мой друг", без которой она никогда не обращалась к нему.
Это его поставило настороже, но не изменило его решения — поговорить с женой на щекотливую тему.
— Ты легла?
— Нет, я сейчас переоденусь.
И это ему не очень-то понравилось. Может кто-нибудь приехать невзначай, а хозяйка дома в халате. Никогда, так ему казалось теперь, не поощрял он ее к этой русско-деревенской распущенности. Она опрятно себя держит, но никакой заботы об изяществе, о красивых деталях туалета, преувеличенная склонность к своего рода мундиру скромности и радикализма.
Слово «радикализм» он очень отчетливо произнес про себя, и взгляд его со стальным отблеском остановился на портьере перегородки. Даже и это ему не нравилось, что жена его спала в той же комнате, где и сидела целые дни, где и принимала иногда гостей.
Да, она в своем фланелевом халатике, который старил ее на десять лет, и даже сняла кружево с головы. От этого седина гораздо больше стала серебриться и на висках, и на темени.
К своей жене он, как мужчина, начал незаметно охладевать в последние пять лет, но никогда не разбирал своего чувства к ней, не возмущался, не жаловался ни самому себе, ни в дружеской беседе. Да у него и не было друга… Он принимал это как неизбежность «эволюции» супружеской связи, и свою честность, то, что не обзавелся любовницей, считал он высшим доказательством уважения к женщине, от нее не требовал никаких порывов и желал подтянуть ее в туалете вовсе не за тем, чтобы подогревать свое чувство к ней.
Всего сильнее избегал он поводов к «восторженности» — тоже новое для него слово в оценке характера Антонины Сергеевны и их взаимных отношений. Следовало бы и сегодня отклонить опасность щекотливого разговора, но он надеялся выйти из него без всякого "психического осложнения".
— Tu as à me parler?[9] — спросила Антонина Сергеевна все еще из-за перегородки и опять как бы не своим тоном.
По-французски она не любила говорить с глазу на глаз и вообще неохотно вела разговор на этом языке, между тем как Александр Ильич, с переезда в город, стал приобретать привычку, которую двадцать лет назад считал «нелепою» и даже "постыдною".
— Oui, chérie.[10]
Слово "chérie" было выговорено им сладковато, более тонким голосом. Этот звук действовал на нее с некоторых пор, точно кто проводит при ней ногтем по глянцевитой бумаге.
— Сейчас! — откликнулась она уже по-русски.
Он сел к столику и вбок взглянул на несколько писем, лежавших тут адресами вверх. Зрение у него было превосходное, и он схватил глазами адрес кузины Антонины Сергеевны, княгини Мухояровой.
"Излияния, — подумал он, — и кисло-сладкие сетования на что-то".
Вслед за тем он поправил сюртук и выпрямился. К объяснению он приготовился вполне.
Он не сразу заметил, что она стоит позади в портьере перегородки, оправляет воротник ночной кофты, обшитой кружевцом, в фланелевом полосатом халатике и смотрит возбужденно, с блуждающею, немного жалобною улыбкой и давно небывалым острым блеском в ее добрых, мечтательных глазах.
Никогда она еще так не глядела на него, на эту умную, красивую голову, с лоснящимися волосами и слегка редеющей маковкой, на стройную, очень молодую фигуру, на значительный тонкий профиль барского лица, и не влюбленными глазами глядела она.
В первый раз заползло в ее душу настоящее чувство тяжкой неловкости, назойливой, властной потребности убедиться: тот ли это человек, за которым она кинулась из родительского дома, как за героем, за праведником, перед которым стояла на коленях долгие годы, или ей его подменили, и между ними уже стена, если не хуже, если не овраг, обсыпавшийся незаметно и перешедший в глубокую пропасть?
Припомнилось все ее собственное поведение за последние три-четыре года, когда она из влюбленности к нему, по ослеплению и дряблости натуры, поддавалась ему во всем, делалась добровольно участницей в его ренегатстве.
"Да, ренегатство", — шептали беззвучно ее губы еще до его прихода, когда она за перегородкой, у постели, застегивала вздрагивающими пальцами пуговки своего пеньюара.
И в эту минуту в ее взгляде сидел страшный вопрос: того ли человека найдет она в своем красавце герое, в Александре Ильиче Гаярине, пострадавшем за свои убеждения и симпатии, или кандидата в губернские предводители, честолюбца, карьериста, готового завтра же надеть ливрею и красоваться в ней?
Александр Ильич, оправляя свой шитый у француза сюртук, никак не предчувствовал, что его жена готовит ему такой допрос… Он уже был заранее убежден, что его дипломатии хватит на то, чтобы не дать Антонине Сергеевне и повода протестовать или возмущаться.
— Это ты? — спросил он ее, не поворачивая головы и даже глаз.
— Это я, — вздрагивающим звуком ответила она.