— Анна Денисовна Душкина с сыном, — раздался в дверях доклад лакея.
Ихменьев весь опять съежился и еще ниже опустил голову.
Прежде чем Антонина Сергеевна сказала лакею: «Просите», в гостиной уже раздались грузные шаги и свистящий звук тяжелого шелкового платья.
— Позвольте мне удалиться, — почти шепотом сказал Ихменьев и встал.
Она поглядела на него все еще с покрасневшими щеками и тихо выговорила:
— Пожалейте меня… Я должна принимать таких барынь…
И эти слова отдались у нее внутри чем-то двойственным, тягостным.
— Ах, chère Антонина Сергеевна, — раздался резкий, низкий голос толстой дамы, затянутой в узкий корсаж, в высокой шляпке и боа из песцов. Щеки ее, порозовевшие от морозного воздуха, лоснились, брови были подведены, в ушах блестели два «кабошона», зубы, белые и большие, придавали ее рту, широкому и хищному, неприятный оскал.
В быстром боковом взгляде Ихменьева на эту даму Антонина Сергеевна могла прочесть что-то даже вроде испуга.
За матерью шел сын, такого же сложения, жирный, уже обрюзглый, с женским складом туловища, одетый в обтяжку; белокурая и курчавая голова его сидела на толстой белой шее, точно вставленной в высокий воротник. Он носил шершавые усики и маленькие бакенбарды. На пухлых руках, без перчаток, было множество колец. На вид ему могло быть от двадцати до тридцати лет. Бескровная белизна лица носила в себе что-то тайно-порочное, и глаза, зеленоватые и круглые, дышали особого рода дерзостью.
— А вот и мой Нике… Рекомендую… вы его совсем еще не знаете… Прямо с первого представления "Théâtre libre", где давали и "Власть тьмы"… Bonjour!…[13]
Толстуха пожимала руку хозяйке и шумно усаживалась. На Ихменьева она взглянула вбок и даже не поклонилась ему. Он уже ретировался к двери, держа свою шапку неловким жестом правой руки.
Нике тоже не поклонился ему и только оправил свой узкий пиджак, выставлявший его жирные ляжки.
Для хозяйки минута была самая тягостная. Она не могла представить Ихменьева. Но и удерживать его не решалась. Ее разбирал страх, как бы гостья или ее сын не спросили ее: кто этот странного вида господин и как он попал к ней? Тогда пришлось бы выслушать что-нибудь злобно-пошлое или нахальное или давать объяснения, которые для нее были бы слишком унизительны.
Довольно уже и того, что она должна принимать эту Лушкину, ростовщицу, которой полгубернии должна, известную и в Петербурге, где она дает деньги и под заклад разных "objets d'art",[14] a оценщиком ей служит сын.
Давно ли Александр Ильич говорил о ней, как о презренной личности, возмущался тем, что ей повсюду почет и прием, а теперь — она их гостья. И он с ней любезен, потому что она очень влиятельна в губернии; если бы хотела, могла бы кого угодно провести в какую угодно выборную должность… А об этом Никсе муж ее выражался как о «гадине» и подозревал его в несказуемых тайных пороках.
И вот она сама пожимает руку этой ростовщицы, а затем и руку ее сына, господина Андерса. Он был ее сын от первого брака за богатым железнодорожником. Вдовеет она во второй раз. Лушкин — местный домовладелец и помещик — оставил ей в пожизненное пользование несколько имений, два винокуренных завода и подмосковную дачу.
С такими-то средствами она не пренебрегала и мелким ростом, брала, говорят, по пяти процентов в месяц с замотавшихся офицеров и купчиков, с малолетков, и даже через заведомых плутов — своих агентов.
По тону, языку, туалетам и манерам она — настоящая русская барыня дворянского круга. С нею всем ловко, она умеет найти, с кем хотите, подходящий разговор, знает все, что делается в Петербурге, в высших и всяких других сферах, знакома с заграничною жизнью, как никто, живет и в Монте-Карло, и в Биаррице, в Париже, где ее сын наполовину и воспитывался, читает все модное, отличается даже новым вкусом к литературе, не боится говорить про романы и пьесы крайнего натуралистического направления. При этом, когда нужно, льстива на особый манер, терпима к уклонению от седьмой заповеди и в мужчинах, и в женщинах.
— Type d'une proxénète classique![15] — определял ее еще недавно Александр Ильич.
Гостья с сыном расположили свои мясистые туловища и начали отдуваться.
— Quelle tête![16] — полугромко выговорил Нике и кивнул матери головой по направлению к двери, куда скрылся Ихменьев.
— Какой-нибудь… просящий, — отозвалась Лушкина и, приблизив свою громадную грудь к хозяйке, добавила: — Вы ведь ангельской доброты… вас всякие народы должны осаждать… и вы никому не можете отказать…
Это было сказано тоном, каким люди трезвые и воздержанные говорят про сластолюбцев.
Но ни мать, ни сын не полюбопытствовали узнать фамилию ушедшего гостя. Лушкина нигде не встречала Ихменьева, а Нике мало знал город.
Антонина Сергеевна уже и этому была рада, но ей приходилось играть роль любезной хозяйки. Она не могла ни миной, ни словом выразить, как визит этой женщины противен ей. У ней уже складывалась, помимо ее воли, особого рода улыбка для приема гостей, и эту улыбку она раз подметила в зеркале, стала попрекать себя за такое игранье комедии и кончила тем, что перестала следить за собой.
Лучше уж носить маску, чем выставлять напоказ свою душу перед такими созданиями, как влиятельная знакомая Александра Ильича.
— От таких господ нынче никуда не спасешься, — заговорил Нике и повел красными губами чувственного рта.- Je présume, madame, que ce n'est pas un anarchiste…[17] Здесь ведь и такие обретаются… Я на днях позволил себе прочесть почтительную мораль нашему старичку простяку за то, что он этих господ слишком распустил. Удовольствие сидеть с таким индивидом в столовой клуба и видеть, как он, pardon, чавкает и в антрактах бросает на вас "des regards scrutateurs corrosifs".[18]
Очень довольный обоими французскими прилагательными, Нике хлопнул себя по ляжке и улыбнулся матери.
Она громко расхохоталась низкими нотами и сейчас же протянула свою, обтянутую длинною перчаткой, руку к коленям Антонины Сергеевны.
— Вы, chère, выше всяких житейских чувств… Вы у нас святая. Но и вам надобно быть немножко построже… Отделять овец от козлищ. Вот, дайте срок. Завтра вы будете уже не Антонина Сергеевна, tout court,[19] a ее превосходительство Антонина Сергеевна Гаярина… Вы знаете… Нике, он у меня на выборах… один из gros bonnets,[20] несмотря на молодость лет. Нике предлагал уже прямо поднести вашему мужу шары на тарелке, как это делалось в доброе старое время, когда у всех господ дворян стояли скирды на гумне за несколько лет и хлеб не продавали на корню. Вы на меня смотрите, точно я вам рассказываю un conte à dormir debout.[21] Ха-ха-ха! Вы, кажется, голубушка моя милая, ни разу не показывались на хорах? Не были ни разу?
— C'est d'un grand tact![22] — заметил важно и любезно Нике и наклонил голову по адресу хозяйки с жестом пухлой руки, покрытой кольцами.
— О да! Это так! Она у нас себе на уме! Под шумок за всем следит. Вы знаете, добрая моя, je me tue à démontrer,[23] что Александр Ильич, хоть он и ума палата, и учен, и энергичен, без такой жены, как вы, не был бы тем, что он есть! N'est-ce pas, petit?[24] — спросила гостья сына и, не дожидаясь его ответа, опять прикоснулась рукой к плечу хозяйки.
Ту внутренне поводила худо скрываемая гадливость, но она способна была начать кусать себе язык, только бы ей не выдать себя.
Никогда она еще так не раздваивалась. И ее, быть может, впервые посетило такое чувство решимости — уходить в свою раковину, не мирясь ни с чем пошлым и гадким, не открывать своей души, не протестовать, не возмущаться ничем, а ограждать в себе и от мужа то, чего никто не может отнять у нее. Только так она и не задохнется, не разобьет своей души разом, сохранит хоть подобие веры в себя и свои идеалы.
И она вынесла прикосновение жирной руки раздутой ростовщицы и не крикнула им:
"Подите вон от меня!"