Лушкина обняла гостью, и прикосновение ее жирного тела, от которого пахло рисовою пудрой, заставило Антонину Сергеевну брезгливо вздрогнуть. Шумно представила ей хозяйка дам, сидевших около чайного столика с тремя этажерками. Серебро и фарфор, вазы с печеньем, граненые графинчики покрывали столик разнообразным блеском. В свете двух больших японских ламп выступали ценные вещи со стен и изо всех углов: их было так же много в тесноватой гостиной, как и в зале.

Дамы — фамилии их Антонина Сергеевна сейчас же забыла — держались как близкие приятельницы Лушкиной. Все три были под сорок лет. Одна, густо покрытая пудрой, сухая, с молодою талией, в темном; другая подводила глаза и красила губы, полненькая, с накладкой на лбу, нарядная, распространяющая вокруг себя запах духов Chypre;[104] Шипр (фр.). третья — помоложе, менее болтливая и резкая в манерах, курила и то и дело наводила длинный черепаховый лорнет на молодого человека, сидевшего рядом с ней, совсем женоподобного, еще безбородого и подзавитого, в открытом «смокинге» с шелковыми отворотами.

Было тут еще двое мужчин: офицер в желтом воротнике и студент, при шпаге, черноватый, тонкий и очень развязный. Он прислуживал полненькой даме с крашеными губами и запахом Chypre.

Пушкина представила и мужчин.

— Chère, chère, — говорила она Антонине Сергеевне, усаживая ее между дамой с лорнетом и сухой блондинкой с лицом, покрытым пудрой, — как я на вас сердилась, как сердилась! Не хотели тогда приехать обедать. Сказались больной! C'est vieux jeu, le truc des migraines![105]

— J'ai la migraine! — произнес глухим голосом Нике, и все рассмеялись, узнав интонацию, с которой ingénue произносит эту фразу в комедии "Le monde où l'on s'ennuie".[106]

Этот смех, весь тон гостиной, запах пудры и крепких духов, вид молодящихся барынек рядом с очень молодыми людьми, что-то дрябло-порочное и хищное охватило Антонину Сергеевну гадливым чувством. И приятельское, почти фамильярное обращение Душкиной поводило ее всю.

— Ее муж, — кричала Пушкина, указывая на Гаярину, — гораздо милее… Не правда ли, mesdames, ее муж… Александр Ильич — один восторг?

— О да! — откликнулись все три дамы, обедавшие у Лушкиной с Гаяриным.

Сердце у Антонины Сергеевны явственно защемило. Она ничего не могла сказать и только оправляла нервно вуалетку шляпки.

Нике поднес ей чашку чаю и спросил:

— Est-ce assez sucré, madame?[107]

Она даже ничего ему не ответила. Ей захотелось сейчас же убежать из этой гостиной, где ее муж находил нужным бывать для своих комбинаций. Салона Лушкиной она не могла переносить, просто физически не могла. Но бежать сейчас, не посидев хоть десяти минут, невозможно — вызовешь какую-нибудь выходку хозяйки.

— Est-ce sucré, madame? — повторил Нике.

— Oui,[108] - пролепетала она и стала размешивать сахар.

Ее приход прервал шумный разговор, и она почувствовала, что им всем при ней сделалось неловко. Она не подходила ни к их жаргону, ни к общему настроению этих стареющих грешниц, возбужденных скабрезным разговором с очень молодыми мужчинами. В воздухе гостиной носилось нечто сродни тем книжкам, которые Нике хранил в одном из шкапчиков залы, в дорогих художественных переплетах.

— Так как это… под какую корку? — спросил безбородый блондин в смокинге у офицера. — Ребров… повтори, пожалуйста…

— Мы под лимонную корку красили, ваше степенство, а вам угодно под померанцевую…

— Под лимонную корку! — разразился Нике и закачал, стоя, своим туловищем.- C'est épatant![109]

И все разом расхохотались; только новая гостья сидела с поникшей головой и вздрагивающими от нервности пальцами помешивала в чашке.

Но она поняла все-таки, что это такое. Уже не в первый раз, в этот приезд, она замечала, что везде, где она бывает, — модная забава: подыскивать «словечки», вычитывать их из юмористических листков, может быть, сочинять, передавать друг другу, записывать, как когда-то записывали рецепты для варки варения или соленья грибов.

Вот и эта "лимонная корка" подслушана, вероятно, у какого-то маляра, если не выхвачена из русских "nouvelles à la main" — листка мелкой прессы.

Что могла она вставить своего в такой разговор?

Но Лушкина, с слезинками на масляных глазах от припадка смеха, круто повернула короткую красную шею и спросила через всю комнату безбородого молодого человека:

— Так вышел большой скандал на этом обеде?

По тону вопроса Гаярина поняла, что перед ее появлением в гостиной зашла речь о каком-то обеде, и сейчас вспомнила прочитанные ею накануне подробности этой годовщины. После одной речи, к десерту, сказанной в духе протеста против возрастающей расовой нетерпимости, нашлись участники обеда, поднявшие крики и шиканье. Это известие особенно огорчило Антонину Сергеевну. В ней жило всегда особое, почтительное чувство к университету, к студентам, к тем, кто получил высшее образование, «настоящее», как она выражалась, а не в привилегированных, сословных заведениях. Ничего подобного она не могла ожидать, даже и в то время, которое тянулось вокруг нее так томительно-печально, среди пляса и сутолоки зимнего петербургского сезона.

Вопрос Лушкиной заставил ее встрепенуться и поднять голову.

В безбородом штатском она начала распознавать бывшего воспитанника того заведения, где теперь ее Сережа. Это сказывалось во воем, от прически до позы и отворотов его смокинга.

— Небывалый скандал! И в газетах некоторые репортеры… — говорил он картаво, растягивая слова, — полиберальничали и написали, что шикающих было два-три человека… Il y avait une minorité, presque la moitié…[110]

— И я тоже слышал, — подтвердил офицер в желтом воротнике и кивнул головой студенту.

Посмотрела на студента и Антонина Сергеевна. Она, как только вошла, подумала: "Хорош должен быть приятель сынка Анны Денисовны". Студент, на кивок офицера, повел губами и выговорил:

— И я бы шикал!

— Я слыхал, — оживляясь, рассказал офицер, — что протокол требовали составить.

— Как протокол? — спросила Гаярина, и тон ее вопроса показывал, до какой степени она поражена этим фактом.

— Очень просто, — объяснил ей студент, — требовали, чтобы те спичи, которые стольких возмутили, были записаны.

— Зачем? — перебила Антонина Сергеевна.

Она начала краснеть. Руки ее, державшие чашку, вздрагивали.

— Mais, madame, — вразумил ее с усмешечкой умника безбородый молодой человек.- Pour avoir cela par écrit… Schwarz auf weiss…[111]

— Это… — Гаярина от волнения искала слов, — это… на таком обеде?.. Где все бывшие студенты?

— Chère Антонина Сергеевна! — крикнул Нике, стоявший позади кресла своей матери.- Vous n'êtes pas fin de siècle. По крайней мере, on a le courage de son opinion!.. Ventrebleu![112] A прежде только напивались и пели бурлацкие песни.

— Безобразие! — выговорил студент и повел плечами.

Как захотелось ей подойти к этому студенту, взять за уши и отодрать их. Но она, тотчас же после этого взрыва негодования, испугалась. Разве можно выдавать себя в гостиной Анны Денисовны Лушкиной при этих барынях и молодых людях?

Напротив, она должна быть благодарна разговору о скандале на обеде; студент дал ей вернейшую ноту того, во что теперь уходит Петербург и люди высшего образования.

"Протокол писать хотели, — мысленно повторяла она, и в глазах ее показался блеск; они переходили от одной антипатичной для нее физиономии к другой. — Протокол!.. Schwarz auf weiss… В участок снести! Чтобы сейчас же привлечь к ответу изменников своего отечества, дерзнувших говорить в духе терпимости!"

Горло ей уже сдавливал спазм. Начни она говорить, она не удержалась бы от негодующих возгласов. Она быстро встала, поставила недопитую чашку на мозаичный консоль и выговорила быстро и сухо:

— Я должна ехать!

Пушкина с сыном стали ее удерживать, шумно, фамильярно; но она, после общего поклона остальным гостям, скоро-скоро прошла залой, не слушая, что ей говорил вдогонку Нике, пошедший проводить ее до передней.

Только в карете она перевела дух и опустила окно. Горло продолжало сжимать, и вся кровь прилила к голове.