О том, что у Епифана есть жена, Устинья одно время точно забывала... Ведь он ей сказывал, что жена старше его, женился он на ней, не любя ее, считает "ледащей" бабенкой, к ней его нимало не тянет. Будет ей посылать отсюда когда -- денег, когда -- немудрый гостинец, с "аказией".
Но чем глубже забиралась в душу Устиньи страсть к Епифану, тем ей ненавистнее делалась самая мысль, что, как-никак, он все-таки женат, у него баба есть, и эта баба его законная "супруга". Может ведь и сюда пожаловать, особливо, когда старуха помрет. Детей у них нет. Что ж она там одна будет оставаться?.. Земли малость, пахать некому... Она возьмет да и явится.
И потом, какова бы она там ни была, все-таки она молодая баба. Ведь он никогда не говорил, что она уродина, а только -- старообразна. Кто ее знает, -- может, теперь раздобрела. Ей житье не плохое: Епифан помогает семье.
Ходит Устинья вокруг плиты и точно под ложечкой у нее что сверлит. Надо ей делать бешамель к телятине, а она никак тревоги из себя не может вытравить. Вот сейчас совсем забыла прибавить в заправке сахару, как барин любит. Прежде у нее всякий соус или подливка в голове так и выскочит: все, до последней малости, и что после чего положить, и сколько минут подержать на огне, и в какой пропорции; а тут, на таком пустяке, как бешамель, и чуть не сбилась!
Постоянное присутствие Епифана волнует ее. Он никуда почти не отлучается и так ловко и скоро справляет свою черную работу, что успевает и ей, по поварской части, помогать. Кое-что он знал и прежде, а теперь мог бы уже простой, незатейливый обед и весь сготовить. Если б ему подручным в большую кухню, к хорошему, ученому повару, из него бы и теперь еще вышел неплохой кухарь. Но в нем нет настоящей охоты в этому делу, как и в самой Устинье. Он также не любит плиты, постоянного жара и чада... И он так рассуждает, что за поварскую и кухарочную службу -- "всякие деньги дешевы". Слыхал он, что в отелях и ресторанах французам, а случается и русским, главным поварам, до трех тысяч платят. Вряд ли бы он польстился и на такое жалованье!
Епифана совсем не туда тянет. У него склонность к промыслу, к торговле, к толковому обхождению с деньгами. И не так, что в "ламбар" положил, да и отрезывай "купончики", а так, чтоб своей собственной головой из одной копейки сделать пять и десять в один год.
Устинья, при всей его сдержанности, поняла это, и в ее голове стали роиться мысли все вокруг того, как бы Епифана привязать к городу окончательно. Деревенские порядки ей были довольно известны. До тех пор, пока ты в крестьянском обществе числишься -- ты закрепощен. Захочет общество, и откажет тебе в высылке вида, и могут тебя туда по этапу прогнать. Надо Епифана совсем освободить, чтоб ни староста, ни волостной писарь, ни старшина, ни мать, ни -- главное -- жена, не могли держать его в зависимости от деревни.
Спрашивает она его в тот самый день, когда она на бешамеле чуть было не запнулась:
-- Епифаша, а коли бы у тебя теперь в кармане до тысячи рублев было, ты нетто остался бы в крестьянстве?
Он на нее сначала поглядел, по-своему, снизу, из-под длинных ресниц:
-- И в деревне можно, по нынешнему времени, многим займаться, -- уклончиво ответил он.
-- Однако ты городской, по всему. Ежели б, например, к мещанскому сословию приписаться?
-- Даром никто не выпустит. Что ж о пустом говорить!
Слово "пустое" ее даже обидело. Епифан как будто не мог сдержать досады: "И зачем-мол ты меня только дразнишь, а серьезного ничего в моем положении не изменишь!"
Это задело ее. И захотелось ей сейчас же доказать ему, что она не на ветер говорит, а если б он не ёжился и прямо ей свои все сокровенные желания выложил, она бы освободила его от деревни, от мира, от жены постылой.
С жены Устинья и начала.
-- Ведь я, до сих пор, не знаю, Епифан, -- заговорила она, степенным, почти суровым голосом, -- в каких ты чувствах к своей фамилии? Может, ты так только говоришь, а между прочим для тебя твоя баба -- большая привязка, и ты от нее и по доброй воле не отойдешь.
-- Куда же я отойду? Да и зачем? Пока по городам буду жить, кто же меня станет тревожить?.. Там ведь тоже деньга-то нужна, а от меня идет хорошая благостыня.
-- Однако баба твоя -- на ногах. Детей у вас нет. Мать умрет, она и пожалует самолично, под тем предлогом, что ей хозяйничать не над чем, а здесь она хоша в стряпухи на извозчичий двор пойдет.
-- Без моего разрешения этого не будет, -- спокойно заметил Епифан.
-- Все-таки! Вот видишь, Епифаша, -- она продолжала ужо гораздо мягче, -- твою судьбу я бы с великой радостью устроила. Только надо, чтоб уж никто тебя из деревни не беспокоил.
И они начали разговаривать по душе тихо-тихо. Кстати и в доме-то никого не было, кроме детей с гувернанткой, да больной их тетки, а горничные шили в комнатке, около передней. Устинья прямо его допросила, сколько это будет стоить, если б, в самом деле, выйти из крестьянского сословия. Он начал соображать и сказал ей приблизительно сумму. Надо будет землицей своей почти что совсем пожертвовать. Это бы еще не Бог весть какая потеря, но, по его рассуждению, выходило, что не стоит это делать. Были бы только "настоящие" деньги -- кто ему мешает, чем хочет, заниматься в Питере: в артель поступить, торговлю открыть, даже и в гильдию записаться?
Устинья опять упомянула о жене.
-- Это даже смеху подобно! -- возразил Епифан, и засмеялся немного в нос. -- Чего же ее бояться? Окажусь я исправен насчет денежных пособий -- и она будет сидеть там, в Грабилове. Совсем она не такого характера, чтоб ее в столицу тянуло... Как есть самая простая баба, нрава угрюмого, и опять же привычна к своему хозяйству -- и в услужение, без крайней надобности, не пойдет.
Такие доводы все еще не вполне успокоили Устинью.
-- Опять же и то взять, -- более спокойно говорил ей Епифан, -- ежели я к мещанству припишусь, она должна, по мне, к тому же сословию отойти. Таким манером она скорее теперешнего угодит в Питер. В те поры у нее не будет уже никакой задержки: избы, хозяйства или землицы. Ко всему этому она приставлена и отчетом передо мною обязана. Тогда она за мной, как раз, увяжется. В крестьянстве ли, в мещанстве ли -- от нее окончательно не отвяжешься; она не сапог! -- добавил он, и так улыбнулся, что Устинье, в первый раз, сделалось не по себе -- столько было в усмешке его несколько бледного рта тихой "язвы".
Она примолкла и точно побоялась продолжать дальше этот задушевный разговор, который сама же вызвала.
Но ей не было уже ходу назад. С ее амбицией нельзя, как пустой болтунье, только раздразнить человека, а ничего ему не указать существенного.
Она должна была это сделать. Разговор возобновился и шел каждый вечер, за чаем; она сама возвращалась к нему. Епифан уже в подробностях узнал, сколько у нее накоплено экономии. И он сам стал сообщительнее насчет своих желаний и расчетов. Да и чего ему было скрывать то, что он хоть при небольшом капитальце, на первых порах, мог бы приняться за такое дело, которое сулит всего больше пользы? И он так при этом улыбнулся глазами, что Устинья прочно уверовала в то, как быстро хотел разживиться ее "сердешный друг".