За полночь. Все спит в квартире. Устинья одна в комнате горничных. Епифана нет. Он в передней, и до нее доходить чуть слышно его храп.
Он, видно, может спать ровно малый младенец, когда у него "такое" на душе? Что же он после того за человек? Неужели и впрямь -- душегубец или грабитель бесстыжий, закоренелый? И вся-то его кротость и мягкость -- только личина одна, вроде как святочная "харя", которой обличье прикрывают?..
Мечется Устинья; душит ее несносно, и голова работает без устали.
Теперь уже поздно назад пятиться. Сегодня Епифан ей "приказ" отдал. Так и сказал:
"Я тебе, Устинья, вот какой приказ отдаю".
Завтрашний день выбрал он окончательно, без всяких отговорок. Послезавтра на целых два дня приезжает с дачи барин; может, пробудет и целых три. Хорошо еще, коли завтра к вечеру не нагрянет. Епифан два дня пропадал по уговору с ней -- подготовлял в городе все, что нужно. Она у него не расспрашивала, что именно подготовил он; а сам он не любит лишнее говорить. Ведь она уже в его руках, сообщница. Стало, должна повиноваться; куда скажет идти или ехать -- туда и поедет; что прикажет делать, то и сделает.
С вечера она увязала узел с его и своим добром. Сундука брать нельзя, даже ежели и ночью выбираться. И с узлом-то надо умеючи обойтись, улучить минуту, когда у ворот дворников не будет. Билеты свои она зашила в кусок коленкора и повесила себе на шею, на крепкой тесемке. К завтрашнему обеду вся провизия готова и для шведского пирожного: чернослив, померанцевая корка, ваниль, корица. Сливки охтенка приносит утром. И весь день надо двигаться около плиты, балагурить с барчонком, когда он в кухню забежит, "улещать" старую барышню. Та на пирожное согласилась.
Подольет она, попробует сама -- Епифан ее уверил, что это не яд, и даже капли две при ней отпил; убедится, что вкуса "особенного" отличить нельзя. Все это пускай так и произойдет. О грабеже Устинья не думает. Ей не жаль добра "колченогой". Да и можно ли ей, бывшей мужичке, подневольному трудовому человеку, разбирать такие деликатности?.. Что плохо лежит из барского добра, да еще такая уйма денег -- то и следует брать. Как она себя ни стыдила всю эту неделю -- не содрогается она от мысли о краже. Не то ее колышет и давит в эту ночь!.. Хорошо, и старая девуля, и мальчик, будут беспросыпно лежать, как покойники... А вдруг, в то время, как Епифан примется ломом вышибать железную дверку -- барышня проснется? Что тогда?
"Известно что", -- прошептала почти вслух Устинья. Она знала, что лом Епифан уже приготовил, и лом -- в кухне, в углу, между шкафиком из некрашеного дерева и большим шкафом, где у нее хранится сухая провизия. Она вышла в кухню.
Там еще стояла белесоватая мгла петербургской полуночи. Все можно было разглядеть. Лом стоял в том же углу. Но ее гвоздил другой, более страшный вопрос:
"На случай того, что барышня не вовремя проснется -- неужто Епифан покончит с нею все тем же ломом?.. Нет, по-другому!"
Она стала оглядываться, соображать, быстро подошла в кухонному шкафчику, покрытому толстой доской для раскатыванья теста. Отворила она дверку, пошарила там и вынула что-то черное, футляр. Это были кухонные ножи, счетом четыре, весь набор, какой продается в ножевых лавках. Устинья держала их в чистоте, и из-за них немало от нее доставалось судомойкам.
Одного ножа, самого большого, недостает. Она верно угадала. Ее проняла сначала чуть заметная дрожь. Футляр с тремя ножами так и остался у нее в левой руке. Несколько секунд она стояла посредине кухни -- пот покрывал ее лоб и шею. И таким же ускоренным шагом пошла она за перегородку, где ее пустая железная кровать и кованный сундук под нею. Там она пошарила в углу, на лавке, где знала, что Епифан клал свои вещи. Не расставаясь с ножным футляром, она нащупала в каких-то тряпицах взятый им большой нож, вынула его, чуть не порезала себе большого пальца, вставила в ножны и унесла весь набор с собою.
Все ей теперь представилось отчетливо -- как будет дело, если паче чаяния произойдет тревога. Другого хода нет Епифану, как всадить барышне нож в горло... Так всегда бывает -- хотят грабить не за тем, чтобы резать; а резнут по надобности, чтобы не быть пойманным. На крик старухи подымется мальчик. Петенька -- смелый. Он выскочит непременно, если только снадобье не свалит его вполне. И тогда что?.. А то же... И с ним надо будет покончить.
Не каторга, не ссылка, не суд и расправа испугали Устинью. Истязать не будут ее, пытать в застенке, гонять "скрозь строй", как прежде, или вешать. Ссылку, работу можно вынести, особливо если сошлют в одной партии с любимым человеком.
Вспомнились ей деревня, ее девичество, церковь, служба... Их Горки недалеко от большого села Богородского, где все кожевники и сапожники, тоже шереметьевские, как и Грабилово, откуда Епифан, и того же самого барина. Там водились раскольники, и простые старообрядцы, и духоборцы. Одно время хаживала к ним одна солдатка, начетчица, и ее подбивала учиться грамоте, по старым книгам. Но Устинья осталась равнодушной к ее речам. И тогда, и теперь все то же она знает из молитв: неполных четыре члена "верую", "достойну" всю; произносит одним духом: "Бородица-деворадуйся" в полной уверенности, что это одно слово. Ни единого раза не поучал ее -- ни батя-поп, никто из семьи, ни старичок какой, из православных.
Постов она держится, в приметы, лешего, домового, "шишигу", до сих пор верит.
Слабый луч духовного страха мелькнул перед нею. Но ей не за что было схватиться. Губы ее тряслись, как в лихорадке; но не шептали никаких молитвенных слов. Ее держал припадок тревоги и смутного ужаса.
Опять начало ее душить. Она прошла кухней, на цыпочках, и длинным коридором; остановилась у дверей в спальню барышни, приложилась ухом и слушала... Тихо. Она не может различить дыхания. Но ей не жаль "колченогой". Кухонный нож опять представился ей. Ей больше уже не страшно, никакого нет в ней чувства к этой старой девке, у которой в шкафчике набиты десятки тысяч билетами. Пускай и завтра также спит, о ту же пору; а проснется -- "туда ей и дорога".
Устинья отошла от двери со скошенной усмешкой своего широкого рта и стала пробираться назад. Но чуть заметная полоса света упала из полуотворенной двери. Ее точно потянуло туда. В комнатке Пети окно стояло отворенным. Свет начинавшейся зари падал ему вкось на лицо. Голова откинулась на подушку. Глаза на нее смотрели; но он спал крепко, с полуоткрытым ртом. Больше трех секунд Устинья не выдержала, шарахнулась и почти бегом вернулась к себе... Голова мальчика с перерезанным горлом... и глаза его, выпуклые, большие, глядят на нее... Она бросилась в постель и закрылась одеялом. Видение не проходило...
Всю ночь не спала Устинья. Еще до пробуждения Епифана, она уже спустилась на двор, по черной лестнице, дождалась восьми часов -- и пошла в участок.
Источник текста: "Вестник Европы" No 4, 1888 г.