- Милый, милый!

Серафима целовала его порывисто, глядела ему в глаза, откидывала голову назад и опять принималась целовать.

Они сидели поздним утром на террасе, окруженной с двух сторон лесом... На столе кипел самовар. Теркин только что приехал с пристани. Серафима не ждала его в этот день. Неожиданность радости так ее всколыхнула, что у нее совсем подкосились ноги, когда она выбежала на крыльцо, завидев экипаж.

- Сама-то давно ли вернулась? - спросил он после новых, более тихих ласк.

- Я уже три дня здесь, Вася! Так стосковалась, хотела в Нижний ехать, депешу тебе слать... радость моя!

Опять она стала душить его поцелуями, но спохватилась и поднялась с соломенного диванчика, где они сидели.

- Ведь ты голоден! Тебе к чаю надо еще чего-нибудь! Степанида!

Она заходила по террасе около стола. Теплый свет сквозь наружные маркизы ласкал ее гибкий стан, в полосатом батистовом пеньюаре, с открытыми рукавами. Волосы, заколотые крупной золотой булавкой на маковке, падали на спину волнистой густой прядью.

Теркин любовался ею.

Мысль его перескочила быстро к ярмарке, к номеру актрисы Большовой, где они, каких-нибудь пять дней назад, тоже целовались... Он вспомнил все это и огорчился тем, что укол-то совести был не очень сильный. Его не бросило в жар, не явилось неудержимого порыва признаться в своем рыхлом, нечистоплотном поведении.

И на эту женщину, отдавшуюся ему так беззаветно, он глядел глазами чувственника. Вся она вызывала в нем не глубокую сердечную радость, а мужское хищное влечение.

Он тотчас же стал внутренне придираться к ней. Ее красота не смиряла его, а начала раздражать. Лицо загорелое, с янтарным румянцем, он вдруг нашел цыганским. Ее пеньюар, голые руки, раскинутые по спине волосы - делали ее слишком похожей на женщину, созданную только для любовных утех.

Горничной Степаниде, тихой немолодой девушке, Серафима отдала приказание насчет закуски и сейчас же вернулась к нему и начала его тормошить.

- Васюнчик мой!.. Пойдем туда, под сосны... Пока тебе подадут поесть... Возьми с собой стакан чаю... Там вон, сейчас за калиткой... На хвое как хорошо!..

Он принял ее слова за приглашение отдаться новым ласкам и не обрадовался этому, а съежился.

- Нет, - ответил он с неискренней усмешкой, побудем здесь... Эк тебе не сидится!

На террасе было очень хорошо. Ее отделял от опушки узкий цветничок. Несколько других дач, по одной стороне перелеска, в полуверсте дальше, прислонились в лощине к опушке этого леса, шедшего на сотни десятин. Он принадлежал казне, дачи были выстроены на свой счет двумя инженерами, доктором да адвокатом. Одного из инженеров перевели, - он уступил свою Теркину еще ранней весной. С тех пор Серафима жила здесь почти безвыездно, часто одна, когда он отлучался неделями. Зиму они проводили то здесь, то там: жили в Москве, в Нижнем, в Астрахани. Скитанье по гостиницам и меблированным комнатам менее ее тяготило, чем одинокое житье на этой даче, в нескольких верстах от богатого приволжского посада, где у нее не было никого знакомых. Ей сдавалось, что Теркин продолжает ежиться от их нелегального положения. Правда, он должен был разъезжать по своим делам; но ему, видимо, не хотелось устроиться домом ни в Москве, ни в одном из приволжских губернских городов. Он, конечно, боялся за нее, а не за себя. Эта деликатность стесняла ее. Муж ее не преследовал, - кажется, забыл и думать о ее существовании. Его перевели куда-то за Москву. Их никто не беспокоил. Она жила по своему гимназическому диплому. Нигде - ни в Москве, ни в других городах - он не выдавал ее за жену, и это его стесняло.

Серафима недавно, перед тем как он собрался в Нижний, а она к своей матери, сказала ему в шутливом тоне:

- Вася! Ты все еще за меня смущаешься?.. Что я, Анна Каренина, что ли? Супруга сановника? Какое кому дело, венчаны мы или нет и что господин Рудич - мой муж?.. Коли ты в закон вступить пожелаешь, - когда разбогатеем, предложим ему отступного, вот и все!

Он тогда ничего ей не ответил, ни в шутку, ни серьезно; но теперь она ему как-то особенно резко казалась ничуть не похожей на жену всем своим видом и тоном. И он не мог освободиться от этих ненужных и расхолаживающих мыслей.

Вместе с Степанидой что-то принес для стола карлик, в серой паре из бумажной материи, очень маленький, с белокурой большой детской головой, безбородый, румяный, на коротких ножках, так что он переваливался с боку набок.

Ему было уже под тридцать. Звали его Парфен Чурилин. Теркину он понравился в Казани, в парикмахерской, и он его взял себе в услужение. Серафима его не любила и скрывала это. Она дожидалась только случая, чтобы спустить "карлу". Кухарка уже донесла ей, что он тайно "заливает за галстук", только изловить его было трудно.

- Чурилин! Как изволите поживать? - обратился к нему Теркин, державшийся с ним всегда шуточного тона.

- Слава Богу, Василий Иваныч. Благодарю покорно.

Голос у карлика был не пискливый, а низковатый и тусклый, точно он выходил из большого тела.

Чурилин поставил на стол прибор, причем его маковка пришлась в уровень с бортом, приковылял к Теркину, еще раз поклонился ему, по-крестьянски мотнув низко своей огромной головой, и хотел приложиться к руке.

- Не надо! - выговорил Теркин и отдернул руку.

В преданность карлика он верил и чувствовал к нему нечто вроде ласковой заботы о собачке, которая с каждым днем все больше привязывается к хозяину.

- Ступай, неси судок, да не растеряй пробки!

Серафима намекала на то, что накануне у него выпала пробка из бутылочки с уксусом. Чурилин, и без того красный, еще гуще покраснел. Он был обидчив и помнил всякое замечание, еще сильнее - насмешку над его ростом. В работе хотел он всегда отличиться дельностью и все исполнял серьезно, всякую малость. И это Теркину в нем очень нравилось.

- Такой карпыш, - говаривал он, - а сколько сериозу! Для него все важно!

Степанида и Чурилин еще раз пришли и ушли. Теркин крикнул даже:

- Довольно! Нечего больше таскать!

Когда они остались вдвоем с Серафимой и она стала наливать ему чай и угощать разной домашней снедью, он ощутил опять неловкость после ее вопроса: "как веселился он у Макария?"

Он стал рассказывать довольно живо про театр, про "Марию Стюарт", про встречу с Усатиным и Кузьмичевым, но про встречу с Большовой умолчал, и сделал это уже без всякого колебания.

"Стоит в этом каяться!" - окончательно успокоил он себя.

Разговор с Кузьмичевым он передал подробно; не скрыл и того, что был у судебного следователя по делу о Перновском.

Всю эту историю Серафима слышала в первый раз.

- Ты почему же мне никогда не говорил про это, Вася?.. - спросила она его спокойно, совсем не тоном упрека.

- Почему?.. Да не пришлось как-то!.. Право слово, Сима!.. Все это вышло как раз перед нашей встречей. До того ли мне было!

- Разве мы мало провели времени на "Сильвестре", перед тем как тонуть?..

Этот вопрос вышел у нее уже тревожнее.

- Или, быть может, не хотел тебя смущать, портить первых дней нашего тогдашнего житья... И то, пожалуй, что я не люблю вспоминать про историю моего исключения из гимназии...

Из этой истории Серафима знала далеко не все: ни его притворного сумасшествия, ни наказания розгами в селе Кладенце.

- Конечно, конечно!

Глаза ее потускнели. Она потянулась к нему лицом и поцеловала в лоб.

- Только вот что, Вася, - продолжала она потише и вдумчивее, - как бы тебе не впутаться в лишнюю неприятность... Кузьмичев один в ответе.

- Да ведь он и не выгораживает себя.

- Ну, так что ж?..

- Как же ты не хочешь понять, Сима (Теркин начал краснеть)! Я довел Перновского до зеленого змея - это первым делом; а вторым - я видел, как он полез на капитана с кулаками, и мое показание было очень важно... Мне сам следователь сказал, что теперь дело кончится пустяками.

- И ты Кузьмичеву пообещал место?

- Счел это порядочным поступком.

- Да не ты ли говорил как-то, что он хороший малый, но с ленцой?

- У меня будет исправен!

Она замолчала; он видел, что в ней женская "беспринципность" брала верх, и уже не впервые. В его дела она не вмешивалась, но каждый раз, как он вслух при ней обсуждал свои деловые поступки, она становилась на сторону "купецкого расчета" и не поддерживала в нем того Теркина, который не позволял ему сделаться бездушным "жохом".

- Эх, Сима! - вырвалось у него. - Растяжимая совесть у вашей сестры!.. Не хочешь понять меня!

- Понимаю! - порывисто крикнула она. - Вася!.. Ты всегда и во всем благороден! Прости!.. Мы - женщины - трусихи!.. За тебя же боюсь...

И она бросилась его целовать, не дала ему доесть куска. Он должен был отвести ее рукой и чуть не подавился.