Ночь. — Понедельник

Капочка приводит меня все в большее восхищение! Собрались мы опять во едину от суббот. На этот раз не было уж никаких ожиданий и смущений. Всякий знал свою роль. Я теперь получила ключ и явилась одна, раньше сочинителя. Сейчас же я отправилась в келью к Капитолине Николаевне. Она тоже приехала раньше своего beau brun. Просто трогательно видеть, как мы с ней целуемся.

— А костюм привезли? — спросила я.

— Привезла, мамочка, привезла.

Она со мной не церемонится. Она обращается со мною как с подругою, что мне очень нравится.

Привезла она испанский костюм: туника обшита черным кружевом по белому атласу; корсаж с баской ярко-оранжевого цвета. Я все разобрала до малейших подробностей: кастаньеты, трико, юбки, какой-то еще розовый корсаж, который надевается под лиф.

Я нахожу только, что слишком много тюник из газа. Я и не знала, что это так все закрыто: десять газовых юбок, а первые пять или шесть, уж не помню, сметаны между собою.

Так добродетельно, что добродетельнее и придумать нельзя! Если бы мы в наших платьях начали принимать классические позы (Капочка мне объяснила, что так называется, когда они на одном месте выламывают себе руки и ноги), то вышло бы в мильон раз неприличнее. А тут все прикрыто… кроме, разумеется, ног.

Я присутствовала при туалете Капитолины Николаевны и помогала ей. Она восхитилась моим шиньоном, и я сейчас же причесала ее так, как сама причесываюсь. С большой гребенкой и с испанским костюмом; вышло прелестно! Я ей зачесала волосы назад, открыла ей лоб, подкрасила немножко глаза, и моя Капитолина Николаевна просто сияла.

У меня удивительные парикмахерские способности. Пока мы возились с туалетом, я ее начала расспрашивать, изучать балетные нравы. Я ведь очень сердилась на этих танцовщиц: в моей тетрадке негодовала на них по целым страницам. Не хочется только перечитывать…

— Ну, как же вы, милая, — спрашиваю я Капочку, — прямо так из школы и попали к Борису?

— Да, мамочка. Вы, модные барыни, смотрите на нас как на самых последних развратниц. Знаю я это! А в нашем быту то же самое, что и в свете, ей-Богу. Была я в школе, училась хорошо, рожица смазливенькая, ну, разумеется, меня и выставляют вперед. С четырнадцати лет весь первый ряд приударял за мной. Я еще девочка скромная была, никому не отвечала. Подарки шли своим чередом. К выпуску я видела, что из всего первого ряда только Борю и стоило любить. Мы ведь любим-то не так, как вы-с, барыни. У нас это навек. Вы рассудите сами: с каким человеком я буду жить, так и вся моя судьба устроится! Вам маменька хорошую партию найдет, а мы должны сами устроиться. Вы вот у мужчин ваших расспросите-ка, кто из нас бросил своего мужа по собственному желанию? Ни одна. Уж на этом я стою, что ни одна. В нашем звании никакого и греха нет жить так, как мы живем. Грех разумеется перед законом божиим; а по человечеству рассудить, так иначе и нельзя. Да-с, красавица вы моя!..

— Как же это делается? — допрашивала я. — К выпуску всякая уж знает, к кому попадет?

— Нет, не всякая. Есть десятки девушек, которые весь свой век одни живут с семействами; а то и вовсе одни. Живут на четыреста рублей, а в кордебалете жалованья в месяц четырнадцать рублей тридцать копеек.

— Пятьдесят рублей ассигнациями? — закричала я.

— Да, мамочка, а вы как бы думали?

— И на это живут?

— И живут. Известно, бедствуют. Иная еще мать содержит. Ну, работает…

— Стало быть, не все попадают на содержание? — спросила я без церемонии, — как-нибудь да перебиваются же…

— Известное дело. Кто на четырнадцать рублей останется честной девушкой, та, конечно, не нам чета. Только я вот что вам скажу, мамочка. Хорошенькой девочке, которая на виду, устоять никак нельзя. Это уж так колесом идет. Разве сейчас же попадет в первые танцовщицы, и жалованье дадут большое. Ну, да мы все-таки живем по-божески. У нас есть своя честь. Разве какая-нибудь уж мерзкая девчонка начнет бросаться каждому на шею. А если видишь, что человек любит тебя, не на ветер, хорошей фамилии, может тебя обеспечить, да к тому же сам тебе нравится… ну, тогда и решаешься жить с ним. Ума тут много не нужно. По четырнадцатому году поймешь всю эту механику.

— Да ведь это умнее наших замужеств, — заметила я.

— Уж не знаю, как сказать. А если иная собьется совсем с пути, наверно, виноват мужчина мерзкий. Они нас всяким гадостям учат! Народишь с ним детей, станешь толстая либо худая, как щепка, роли у тебя отнимут, элевации уж нет никакой, в креслах никто о тебе и не вспомнит, вот тогда наши муженьки и бросают нас. Приедет, сунет вам в руку пачку бумажек: на тебе на разживу, корми детей и будь счастлива! Я своему Борису уж несколько раз говорила: как мне стукнет тридцать лет, так ты меня бросишь. Я тогда никаких денег с тебя не возьму; а вот ты лучше теперь положи капитал на детей. А сама я тогда в монастырь уйду. Какое я детям могу дать воспитание? Будет у них капитал, найдутся и добрые люди учить их уму-разуму.

— Какая вы умница, Капитолина Николаевна! Вы ведь гораздо лучше нас всех.

— Святая, с полочки снята. Куда же мне против вас, мамочка моя. Вы, одно слово, — богиня! Мне перед вами немножко совестно было в ту субботу, а перед теми барынями, что же!.. Они грешат-то больше нас, грешных. У них ведь мужья есть. И то сказать: мужья-то вахлаки!

— Что-о?

— Вахлаки, дрянь. А бабочки они молодые, хочется погулять. С постыдными мужьями какая же сласть? Если бы я позарилась на деньги и жила бы с каким-нибудь старым хрычом, стала бы я церемониться?

— Как же вы мне, Капочка, сейчас говорили насчет любви-то по гроб?

— Так ведь это совсем другая статья! Полюбила я девчонкой кого-нибудь: попала я к нему, к первому, ну, я его и буду весь век любить. А ведь иногда случиться может, что и к старому попадешь: обойдет подарками да деньгами. И все-таки это лучше: от старого хрыча завести себе любовника, да, по крайней мере, быть обеспеченной, чем переходить от, одного к другому… Знаете ли, мужчины-то наши, вот и Василий Павлыч также, я уж вам на него посплетничаю. Люблю покумить! Он вот, да еще есть у него приятель, тоже сочинитель, сколько раз со мной толковали, чуть не до брани доходило. Вы, говорит, все здесь в балете дуры, гордячки, смиренницы, не умеете молодость свою тешить, в смертельной скуке, ни себе, ни людям! Как только человек к вам поближе подойдет, вы сейчас ему: женись на мне или обеспечь меня, пару лошадей мне, карету, квартиру в бельэтаж. Лезете все в барыни, жеманничаете, а между прочим, торгуете собой, точно барышники какие-нибудь. Погодите, говорят, теперь гвардейцы-то победнели, еще годика два, три, четыре — и никто вас не станет брать на содержание. Останетесь вы ни при чем. Вот тогда и увидим, говорят, что вы возьмете своей фанаберией? А я им на это говорю: "Дуры не мы, а вы дураки набитые, развратники! Вам чего хочется? Чтобы всякую из нас было легко доставать. Поужинал, приударил, полизал ручки, подарил букетец или сторублевую ассигнацию, ну и кончено, как с какой-нибудь Clémence!"

— А вы ее знаете? — спросила я.

— Вот гадина-то! Всех бы я этих француженок помелом выгнала!

Презрение моей милейшей Капитолины Николаевны выразилось так искренно во всей ее физиономии, что мне сделалось почти совестно.

— Да, милая, я все это им и отрапортовала: "Видим, мол, мы, чего вы хотите, да ни одна из нас на это не пойдет, кто себя уважает; что мы с ума, что ли, сошли? Выйти из школы девочкой невинной, свежей, да так и броситься за букет да за радужную ассигнацию. Изгадить себе сразу всю дорогу… как бы не так!" Сочинители представляли мне разные резоны. "За границей, говорят, не то что танцовщицы, а даже актрисы в хороших театрах и те очень добры, ни в чем никому не отказывают. Ни одна не требует, чтоб по ней года два вздыхали да непременно в кабалу к ней записывались… там это все просто делается, потому, говорят, и таланты там такие! И жизнь веселая: ни танцовщицы, ни актрисы не жантильничают, куда их ни позови, на пикник ли, на обед, на ужин!"

— Соблазнители! — сказала я.

— Да уж, подлинно, соблазнители! Только говорят-то все несообразное. Вы видите, мамочка, я сама люблю пожить: и подурачиться, и попеть, и канканчик пройтись. Да не с первым же встречным? Француженки нам не указ! Я ведь была в Париже с Борисом.

— Вы ездили за границу?

— Как же! Целых восемь месяцев провояжировала. Лечилась тоже и на холодных, и на горячих водах. Познакомились мы в Париже и с актрисами, и с балетными из Большой оперы. Была я и в фойе у них. Уж так вольно, что ни на что не похоже. У нас бы со скандалом выгнали из театра, если б за кулисами и в фойе такие дела выделывать, как у них. Мужчины все понавалят в антрактах из кресел… А эти бестыжие француженки… Ведь у них газу совсем нет, мамочка, да-с! Так просто одна туника сверху… И пойдет гвалт, хохот, визг, щиплют их, целуют; всем от первой до последней мужчины ты говорят, и они мужчинам также; одно слово, мерзость! И действительно, не одни танцовщицы, да и актрисы просто-напросто, как бы это поделикатнее сказать, хуже последних потаскушек, вот что по Невскому ходят!

Туалет Капочки был кончен. Она разгорелась и дышала благородным негодованием. Ее рассуждения и смешили, и занимали меня.

— Ну, идемте, милая, в другой раз еще покумим с вами. Ведь для вас оно внове, наше-то житье. Василий-то Павлыч, чай, помалчивал о балете-то?

Она подмигнула, говоря это.

— Что такое, что такое? — остановила я ее.

— Как что, мамочка? Вы знаете сами.

— Ничего я не знаю.

— Ладно.

Она взяла кастаньеты, щелкнула ими, перегнулась перед трюмо и прыгнула в угол, как кошка. Как мне захотелось быть на ее месте!

— Я вас не выпущу, Капочка, — закричала я ей, — вы что-то такое знаете про Домбровича.

Она подскочила ко мне, обняла меня, поцеловала несколько раз и, нагнувшись на ухо, прошептала:

— Красавица вы моя, душончик вы мой, если б я была мужчина, я бы вас уж отбила у сочинителя-то. Заведите себе помоложе!

И как она нас распотешила после чаю! Le beau brun играл разные балетные вещи…

Когда я ездила в балет, для меня все эти pas de deux, pas de trois[191] дышали непроходимой скукой. А тут эффект был совсем другой. Это уж не классические па. Наша Капитолина Николаевна металась из угла в угол, как какая-нибудь львица. Я даже и не думала, что можно в танец положить столько страсти, оригинальности, смелости и ума. Были минуты, когда я совсем забывала, что мы в Петербурге, на Екатерингофском канале, зимой. Вряд ли где-нибудь в Андалузии лучше пляшут и трещат кастаньетками.

Она как-то припадала на пол и совсем замирала.

Я непременно буду брать у нее уроки, начну, не откладывая, на той же неделе.

Все мужчины пришли в телячий восторг. Об нас совсем и забыли. Такие подлые!..

Капочка самая опасная соперница. Но странно, если б Домбрович пристрастился к ней, я бы не могла приревновать. Она мне самой слишком нравится.

Какой вздор, что нельзя влюбиться в женщину! Очень можно!..

После танцев мы ужасно хохотали. Мужчины и, разумеется, первый — мой сочинитель начали писать русские акростихи на разные неприличные слова. Выходило ужасно смешно. Домбрович рассказывает, что несколько лет тому назад они всегда собирались с разными литераторами и целые вечера забавлялись этим.

Мы, женщины, на стихи не решились, а начали играть в прозу, устроили особого рода secrétaire.

И опять-таки наша плясунья писала самые смешные глупости с грамматическими ошибками, но в этом еще нет большой беды.

Ведь и мы не очень тверды. Есть некоторые слова, которые я и до сих пор не умею писать как следует: иной раз выйдет правильно, иной нет.

Я начала экзаменовать Домбровича:

— Что такое у тебя за история была в балете?

— Не знаю, голубчик.

— Как не знаешь? Разве ты содержал когда-нибудь танцовщицу?

— У меня никогда таких и капиталов не было.

— Лжешь.

— Вот те крест.

От него, разумеется, ничего не добьешься. Такое состроит лицо! Я уж десяток раз замечала, что никогда не разберешь: дурачится ли он или правду говорит?

Я вряд ли достигну в этом такого же искусства, а нам, женщинам, оно еще полезнее.

От письменного вранья мы перешли к простому. Мы заставили каждого из мужчин рассказать про свою первую любовь. Сколько было смеху! Все, лет по шестнадцати, потеряли свою невинность. Домбрович рассказал историю, где выставил себя совершенно Иосифом Прекрасным.

Со мною, однако, он не вел себя таким наивным.

Три наши замужние жены рассказывали также истории из своего девичества. Я вышла замуж совсем дурой, а все они ой-ой! Так были развиты теоретически, что им, кажется, в замужестве не представилось ничего нового. Одна из них институтка, а две воспитывались дома. Институтка, кажется, еще перещеголяла домашних.

Додо Рыбинская объявила, что она пятнадцати лет знала наизусть все непечатные стихи Пушкина и Лермонтова.

А я об них не имела понятия до тех пор, пока не познакомилась с классической библиотекой Домбровича.

Ужинали мы совершенно по-французски: пели, говорили даже спичи. На этот раз было больше блеску: наша плясунья в своем испанском платье, мы также в полуоткрытых платьях.

В прошлую субботу мы все еще немножко стеснялись, а вчера стесняться уже было нечего. Наши роли слишком стали ясны.