Утром, после чаю, Вахромеева, по обыкновению, ушла к себе в лавку с сыном. Никитична походила по комнатам, с трудом передвигая свое жирное тело и волоча ногу -- ревматизм у нее разыгрался, -- и опять завалилась спать.
Саша принялась за уборку. Работала по привычке, не замечая того, что делает, как машина.
Она прибрала в спальне хозяйки и перешла в гостиную. Растворила окна, и от черной куманинской стены потянуло сыростью и гнилью, долила масла гарного во все лампады, смахнула пыль со старинного, крытого штофом гарнитура, затем обтерла рамы царских портретов на стене и принялась за резной шкафчик у красного угла, под иконами. За стеклом виднелись, как в дымке, старые книги: "Египетский патерик" в черной коже, "Духовный цветник" в тисненом золотом переплете, "Жития святых"...
Саша зачем-то отперла шкафчик и пустыми глазами долго смотрела на книги. Очнулась и притворила дверцу. Перешла в столовую и стала беспорядочно хвататься за чайную посуду; дважды вымыла и вытерла шитым полотенцем одну и ту же чашку. Полные красные губы ее, еще по-детски неопределенные, беззвучно шевелились.
"...Ночная кошка на крыше"...
За что бы ни бралась, куда бы ни шла, слышала она эти ужасные слова. Загрязнили они ее душу, засели в ней навсегда острою болью.
Мертвую в гробу, и ту не пожалела старуха... Грубая жизнь в этом доме, жестокая жизнь. Все друг на друга готовы броситься. А иной жизни Саша и не видала с самых ранних лет. Только у Лебедевых разве...
Задумалась о них, до самого лба покраснев от стыда. Вспомнила большой стол, лампу с розовым колпаком, склоненные над книгами головы молодежи и розовый отсвет на седой растрепанной гриве старика Лебедева. Горячие, яркие слова говорились за этим столом и рождали в душах увлечение, смелость... Теперь все оборвалось для нее навсегда... Софья Ивановна тогда пришла за Васиными векселями, а Саша из двери выглянула в переднюю. Потянуло ее. Горло сдавило от жалости, как увидела старуху, всю завернутую в траур. Хотелось броситься к ней, лицо ее старое, руки ей целовать. И как раз Софья Ивановна взглянула на Сашу, покосилась на нее таким чужим, как лед холодным взглядом, что у Саши ноги к земле приросли. Стоит у двери, двинуться не может и только смотрит, смотрит и казнит сама себя мукой, которой никогда не забыть. А тут Мавра Тимофеевна вынесла векселя. Саша -- бегом к себе в комнату. Заперлась и плакать. А после того много еще раз плакала... И вот теперь плачет.
Слезы бегут горячие и щекотные. Саша закрыла руками лицо, и они просачиваются между пальцами, стекают в рукав.
Она виновата во всем, больше всех она. Ведь знала же, должна была знать, куда ведет человека; должна была понимать, что здесь его не пожалеют, не помилуют, а придется, так и до крайности доведут. Вот и довели.
"Что у Лебедевых говорят обо мне? -- спрашивает себя Саша, вся горячая от стыда. -- Господи, ведь они меня наверно за хамку бессовестную считают. Ей, мол, все равно. Ей лишь бы хлеб был, а чей хлеб -- не велика важность".
Саша вертит и переворачивает чашку в полоскательнице, обжигает пальцы кипятком.
Ведь не может она открыться Лебедевым, объяснить им причину, почему живет здесь, ест хлеб старухи Вахромеевой и готова перенести все, что угодно в этом доме, отречься от себя, погубить свою душу. Если бы они знали...
"Ну что ж, -- думает Саша, -- если бы узнали, уж наверно меня на порог не пустили 6ы".
Она вспомнила, что не закончила уборки. Оглянула гостиную. Здесь, кажется, уже прибрано.
Никак не могла сообразить.
Да, ведь она еще масла в лампадки подливала и шкафчик обтерла.
Растворила двор в комнату Акима Саввича.
Полутьма... Ставни приоткрыты. Сизый дым и запах пота; весь пол в плевках и окурках. Саша сама поставила Акиму пепельницу на ночной столик, а он все-таки бросает папиросы на пол. У постели куча недавно снятого грязного белья; под стулом валяется старый черный галстук.
Саша распахнула ставни и растворила форточку. Из окна брызнуло светом радостным и ослепительным. Широкий дымный столб солнечных лучей уперся в пол и под ним, пересеченное густо черными полосами, зажглось отражение окна, горячие золотистые квадраты. Из форточки пахнуло осенним ветерком, и сизый табачный дым заклубился в комнате, поредел и пополз кверху.
Скромная и простенькая в своей синей кофточке и лоснящейся черной юбке, девушка стояла, закрыв глаза и наклонив милую головку, гладко причесанную, рыжеватую под лучами солнца. Под волосами у нее красновато светилось изящное, маленькое ухо; на ярко-красных полных губах горела солнечная искра; от бледного лица исходили белые лучи. На полу неподвижно лежала Сашина тень -- черная как уголь.
Тепло долгим поцелуем прильнуло к ее темени, нежно щекотало ей шею, стекало вниз по груди и плечам и жарко ласкало кисти рук.
Глубокая, несытая, до слез страстная жажда ласки взволновала девушку. Смутно вспомнилась мать. Саша ее почти не знала... Теперь в памяти ярко выступил только один ничтожный случай: пришла ее мать пьяной к Насте прачке, у которой временно жила Саша, пока не попала сюда полу-приемышем, полу-прислугой. Что-то такое произошло: мать бранилась и разбила чайник. А на подбородке у нее была длинная царапина с опухшими краями. И в воспоминаниях мать все же осталась доброй... жалкой и доброй. Царствие ей небесное! Бог ей простит, Бог ей все простит.
"Ночная кошка на крыше..." -- опять прозвучало в ушах девушки, и она даже застонала, нагнувшись вперед, как от боли.
Постараться не думать об этом, не вспоминать.
Быстро отвернулась от окна. Черная тень на полу зашевелилась и полезла в темноту, вперед головой.
Саша связала в узел грязное белье, привела в порядок постель; сняла вышитую дорожку с комода и пыль обтерла; стул она придвинула к двери, а на него поставила подсвечник со свечой и спичечницу. Задумалась об Акиме, вертя в руках поднятый с полу черный галстук. Было у нее в душе, как всегда, смутное что-то против него, оттенок неприязни.
Увидала на столе его часы-луковицу.
Забыл их дома... Наверно теперь бранится.
Она ясно представила себе ленивое движение, каким он на рассвете подносит часы эти к самым глазам и шепот его нежный: "Саша, иди к себе, голубка, -- третий час. Маменька того и гляди проснется".
Хорошо, хорошо, она сейчас уходит. Сейчас, ох, сейчас... Только один еще поцелуй крепкий, долгий, чуть не до крови.
Да, старуха... Неужто она о чем-нибудь догадывается? Не может этого быть. Они так всегда осторожны, лишнего слова днем друг с другом не скажут... А на кого-то она намекнула намедни: "Ты бы поменьше разговоры разговаривала с кем не надо, а побольше дело делала". Или ночью насчет духов: "Небось не на свои деньги покупала".
Вдруг, само собой, без всякой связи с прежним, подумалось с горечью:
"Конечно, Аким -- трус".
Она всегда это чувствовала, да не хотела понять. А теперь совсем ясно стало. Старуха ей что угодно при Акиме скажет, а он как в рот воды набрал, опустит глаза и молчит! Точно ни при чем он тут, не его дело. Давеча ночью... Лежал за стеной, не шелохнулся.
Все в ней возмутилось.
Любит... Разве так любят? Так звери любят, собаки. Бьют суку нагайкой по ребрам, а кобель вертит хвостом, в дугу изгибается. Я, мол, хороший, меня лупить не за что. И еще лебезит Аким перед старухой: "Как вам угодно, маменька. Вы всегда лучше меня рассудить можете"... "как любящий сын"... А ненавидит ее, до того ненавидит, что смерти ей желает. Сам в этом сознавался намеками. Подлый он, подлый, подлый!
И как это накопилось в ней такое полное, такое глубокое презрение к нему? Сама не заметила.
Приходит холодная, страшная тоска. Точно оттолкнули Сашу, отсекли от всего мира.
Она зовет шепотом:
-- Боже, Боже!
Нужно ни о чем не думать, чутко прислушиваться, и тогда где-то, в глубине души, раздастся одно, тяжкое как железо, Господнее слово и все решит сразу и навсегда. Останется только упасть на колени и молиться радостно и просветленно.
Она слушает, затаив дыхание, молитвенно сплетя пальцы, не мигая. Но там, в темной глубине ее существа, только толчками переливается кровь; волны ее бьются в пояснице, в голове и в пальцах. А слова нет.
Усталая, с ломотой во всем теле, Саша пошла к себе в комнату и уселась за шитье. Швейная машинка размеренно застучала, перед глазами поползли куски скроенного полотна и беспрерывная белая черта стежков.
Теперь она ни о чем не думала, будто спала с открытыми глазами. Внутри у нее шла глухая работа, но какая это была работа, она не знала и не хотела знать.
Все само собой решится, с ней уже так бывало. Худо ли, хорошо ли, к счастью или к горю, а решится.
Кончила шить, собрала и старательно сложила на стул работу и все старалась ни о чем не вспоминать.
Потом достала с полки старую книжку, дважды прочитанный роман, села к окну и долго переворачивала страницу за страницей, но понимала плохо.
Одиннадцать. Скоро Мавра Тимофеевна придет.
Саша бросила книжку на постель и пошла к Никитичне. У нее было странное чувство -- словно не она пошла, а вместо нее идет кто-то другой.
Приживалка подняла глаза от вязанья.
-- Чего тебе?
-- С просьбой к вам, Варвара Никитишна. Сделайте милость, доложите самой, что я желаю уйти из дому. Больше здесь не останусь.
Никитична отодвинула очки на лоб, чуть не под самый повойник.
-- Как так не останешься?
-- Просто, Варвара Никитишна. Вы только доложите. Поступлю куда-нибудь на место.
-- Да ты в уме, серебряная моя, или очумела от вчерашних битков? -- затормошилась экономка. -- Чем же тогда тебя кормить, чтобы ты не бесилась?
-- Ничего не очумела, а не хочу больше здесь оставаться -- и не хочу. Кажется, понятное выражение. Вот так и скажите самой. И что прошу документ мой разыскать. Он у них в шкафу, в нижнем ящике, я видала как-то.
-- Стой, не беги. Говори толком. Ты что, жениха нашла на стороне или так... кровь тебе в голову бросается? С чего ты это? Постой, погоди! Я не в обиду говорю. Что же тебе у чужих-то людей хлеб покажется слаще? Так это ты зря. У чужих людей, серебряная моя, хлеб с гвоздями замешивают. Кому ты нужна, сирота казанская?
-- Кому нужна? -- переспросила Саша. Все за пять лет пережитое в этом доме сразу поднялось в памяти. Захотелось, наконец, отстоять себя: не такая, мол, несчастная без вас. Найдутся заступники. -- Лебедевым нужна, вот кому, -- придумала она со злорадной улыбкой. -- К себе зовут. Побудешь, говорят, пока у нас; может, и вовсе останешься за хозяйку.
Никитична насупилась и забегала глазами во все стороны.
-- Ага-а. Так. Ну, что ж, я доложу, мое дело сторона. А пока не ушла, собирай обед, сейчас придут. А еще, матушка посмотрела я на стаканы. Так только в трахтирах моют. Потом перемоешь.
Она поспешно опустила очки на нос и взялась за вязанье.