Потекли однообразно-грустные дни: что ни день, то какое-нибудь тяжелое известие с театра военных действий.

С самого начала предательские взрывы наших лучших кораблей, гордости русского флота: «Цесаревича», «Ретвизана» и «Паллады». Через несколько дней — гибель на собственных минах «Боярина» и «Енисея». Но с назначением адмирала Макарова командующим нашим флотом на Дальнем Востоке наполнились сердца надеждой. Ведь всем известно было его имя, все знали, как любил он своих подчиненных, как он популярен и каким влиянием пользуется. И в нашем далеком Саратове не было дома, где бы вы не нашли его изображения, его характерной умной головы с окладистой бородой и ясными глазами, невольно внушающими доверие в силу этого человека.

Но видно суждено было России в эти годы впервые почувствовать, что какая-то грозная туча повисла над ней, что настало время испытаний, что надломлена ее сила.

Помню день, когда дошла до нас весть о гибели «Петропавловска» и о том, что Россия потеряла Макарова. Это было так же тяжело, как если бы каждый из нас потерял близкого, любимого человека. Каким-то чудом спаслись с «Петропавловска» великий князь Кирилл Владимирович и несколько офицеров.

Великий князь стоял на мостике вместе с Макаровым. Взрывом его выбросило в море. Попав в водоворот, он был затянут под воду, но тут же выброшен на поверхность, где он ухватившись за плавающий люк, продержался значительное время в четырехградусной воде, пока не спас его подошедший миноносец.

Описывая этот случай, невольно сопоставляешь его со вторым случаем, когда тоже чудом спасся великий князь Кирилл Владимирович. Было это уже во время мировой войны, в дни красного террора в Финляндии. Мой муж и я жили тогда на Иматре и к нам часто приезжал проживавший в имении герцога Ольденбургского великий князь Георгий Михайлович. Он стремился соединиться со своей семьей, находившейся в Англии, но проезд через Торнео был немыслим, и великий князь выжидал, мучился и не знал, как ему поступить, но счел самым благоразумным ехать в Гельсингфорс и ждать там окончания событий. Он сообщал свои планы моему мужу и советовался с ним, уговаривая ехать вместе. Муж мой отговаривал великого князя от идеи ехать в Гельсингфорс, говоря, что уже носятся слухи о Белом Движении, что вероятнее всего, двинется оно с севера, и поэтому благоразумнее выжидать движения поездов по только что построенной северной ж. д.

К сожалению, Георгий Михайлович не дал себя убедить и уехал в Гельсингфорс, где и поселился в гостинице. В это время матросы и солдаты постоянно обходили по ночам дома и гостиницы для проверки документов. У Георгия Михайловича имелся паспорт на вымышленное имя, выданный ему правительством Керенского, но имелся и настоящий для путешествия за границей. При каждом обыске великий князь показывал фиктивный паспорт, и всё шло хорошо, пока как-то раз, разбуженный целой толпой солдат среди ночи, он, растерявшись, дал свой настоящий паспорт. Конечно, последовал немедленный арест. Но, взяв через некоторое время с него подписку о невыезде, его отпустили, и Георгий Михайлович вернулся в ту же гостиницу.

В той же гостинице наверху жил с семьей великий князь Кирилл Владимирович.

Узнав о всем происшедшем, преданные Георгию Михайловичу люди уговаривали его скрыться, но он категорически от этого отказался, сказав, что данное им слово свято, и что он ни за что своего обещания не нарушит и не покинет Гельсингфорса.

Тогда граф А. Тышкевич, со слов которого я и знаю всё описываемое, отыскал для великого князя комнату на краю города у какой-то старушки.

Не так легко было уговорить графу Тышкевичу Георгия Михайловича хотя бы осмотреть комнату, но, когда он ее увидел, то пришел в такой восторг и от старушки, и от комнаты, что решил сразу туда переехать. Обрадованный этим, Тышкевич стал уговаривать великого князя остаться там сейчас же, обещая поехать за его вещами в гостиницу. На это Георгий Михайлович согласиться не пожелал, поехал назад в гостиницу и был там арестован, увезен и расстрелян. Однако, к жившему этажом выше великому князю Кириллу Владимировичу красноармейцы вообще не заходили и он потом спокойно уехал за границу.

Но я сильно отвлеклась в сторону, забежав вперед на целых тринадцать лет. Вернемся к 1904 году, в Саратов, когда ни о революции, ни о красноармейцах не знали и не думали, но когда всё большим отчаянием наполнялись сердца русских при известиях с фронта во время несчастной Японской войны.

Гибель «Петропавловска» была одним из тяжелых ударов. Громадный корабль, сотни молодых жизней, надежды, упования русских — всё поглотило, далекое, равнодушное море. Это казалось тем более чудовищным, что ничем война не давала себя знать у нас — ни лишениями, ни нарушением темпа жизни: жили мы, те, за которых страдали, боролись и умирали наши братья, так же буднично, сытно и спокойно, как и раньше.

Газеты открывались, хотя всё еще с надеждой на счастливое известие, но с тревогой и страхом, и эти всё снова обманутые надежды, накладывали грустный отпечаток на все наши разговоры, на все мысли, на всю жизнь нашего глубокого тыла.

Конечно, часто случалось в те времена, как случается всегда, что газеты приносили нам неверные сведения, смущающие душу, сеющие недовольство и вносящие критическое отношение к нашим защитникам. Исподволь, незаметно и ловко велась подтачивающая силы народа агитация.

Одним из таких ложных сообщений было облетевшее всю Россию, в первые дни войны, известие о том, что в момент начала минной атаки 21-го января большинство офицеров эскадры находилось на берегу, празднуя именины жены командующего Старка. Нечего говорить о том, насколько растлевающе действовало такое представление о жизни «защитников отечества» на широкую публику! Лишь позднее была подробно раскрыта передо мной действительная картина происшедшего.

В день минной атаки старый клипер, еще парусный, но с паровой машиной «Джигит» шел в Порт-Артур, срочно вызванный из Китая вследствие осложнившихся отношений с Японией. Старенький клипер шел полным ходом, с заряженными старыми пушками. И, вероятно, за всю свою жизнь не развивал такого быстрого хода — 14 узлов! Это был его последний поход. По приходе в Порт-Артур, около 8-ми часов утра, сразу по подъеме флага, было получено распоряжение о запрещении эскадре иметь сообщение с берегом. Таким образом, ни одного офицера с эскадры фактически на берегу быть не могло. Все суда были выкрашены в боевой цвет и стояли под парами в полной боевой готовности. Днем был сигнал о назначении ночью учебной минной атаки, почему, лишь только наступил вечер, вся эскадра погрузилась во тьму. В виду того, что объявления войны не было, не могло быть предположения, что, вместо наших миноносцев, вышедших в море еще днем для учебной минной атаки, подойдут к крепости японские миноносцы и произведут атаку.

Этой атакой были сразу выведены из строя два лучших броненосца и крейсер.

Но главной трагедией оказалось то, что в Порт-Артуре новый док еще только строился, а существовавший был мал для броненосцев. Это сильно задержало ремонт.

У нас еженедельно собирались по вечерам дамы и барышни, желающие работать на раненых.

Приходили, конечно, и их мужья, братья и холостые наши знакомые. Дамы шили, мужчины играли в карты, причем весь выигрыш шел в пользу раненых. Потом ужинали. В начале такие собрания были очень оживленными и даже веселыми, но чем дальше, тем молчаливее и грустнее становились и старые, и молодые. Не хотелось делиться тяжелыми мыслями, все уходили в себя.

Мой отец во время этих вечеров появлялся только минут на десять, раза два за вечер и снова уходил к себе в кабинет. Для него, выражение лица которого за это время даже изменилось, дела губернии не то что уходили на второй план, но подергивались как будто траурной дымкой, и я видала, каких ему стоит усилий казаться всегда бодрым и полным надежды на счастливый исход этой несчастной войны. И, странно, чем более ясное представление они возбуждали в нас, тем роднее звучали, сначала казавшиеся такими дикими, названия и слова — будто те далекие места, где истекала кровью наша Родина, придвинулись к нам: Квантунь, Ляоян, Мукден…, имена начальников наших врагов — Ноги, Того, Куроки — произносились теперь легко даже детьми и рождали представления о чем-то реальном.

При проезде генерала Куропаткина на фронт через Самару, папá ездил его туда приветствовать, как командующего армией. Вернувшись, отец рассказывал про вагон командующего, загроможденный стягами, иконами, блюдами с хлебом-солью, всё подношениями провожавших его на войну. Когда Куропаткин при отходе поезда подошел к окну вагона, чтобы проститься с народом, собравшимся на вокзале, вдруг среди торжественной тишины из толпы выскочил мужичок и прямо в лицо крикнул генералу:

— Смотри, не подгадь!

Рассказывая об этом комическом инциденте, папá прибавил:

— Трудно сказать, от души ли говорил крестьянин, не умея просто облечь свои пожелания успеха в менее комичную форму, или в сердце его уже вкрались сомнения, так усердно сеемые революционерами в народе.

Боевые кадры левых партий всё стягивались, как уже было сказано, в губерниях Саратовской и Пензенской, где демократические партии, обладая крупными денежными средствами, щедро тратили их на издание своих газет и разбрасывание прокламаций. Уверенность народа в победе России переплеталась с уверенностью левых кругов, пророчествовавших победу Японии и нашептывающих народу, что война ведется для поддержки жадных капиталистов, захвативших концессию на реке Ялу, что эта война не народная и не за правду.

Но всё же на Куропаткина надеялись, следили по газетам за его дорогой, повторяли слова его речей, умилялись трогательным встречам, устраиваемым ему в селах и городах.