Дома у нас произошла перемена. Мы переехали в родительский дом. Я часто слышал от Маруси:
— Хм! Какой ты муж, когда не в состоянии купить своей жене модное манто?
Или:
— У смотрительши приисков замечательный браслет, а у меня…
Она плакала и упрекала:
— Я думала, что ты не рабочий, а оказалось… Ты, видно, хочешь и меня сделать рабочей бабой?
Александр уговаривал:
— Ну, Марусенька, я всё для тебя сделаю, всё, только ты…
Я думал, что было бы лучше, если бы Александр женился на другой. Я теперь не узнавал прежнего Большака — веселого, доброго. Мне казалось, что это совершенно другой человек — чужой, не наш. Прежний Большак точно ушел в солдаты и не возвращался. Я не мог себе представить, почему Александр вдруг переродился. Но однажды Павел в разговоре о Большаке ясно определил:
— Какого зверя в Александра посадила солдатчина-то! А эта мадонна еще больше будит в нем зверя!
Я чаще и чаще стал слышать, что Марусю зовут «мадонна». Это насмешливое прозвище ей дали потому, что она так одевалась. Шляпа на ней была огромных размеров, её украшали перо, цветы и белая газовая вуаль. К волосам прицеплялись какие-то разноцветные подвесочки. На лице её, всегда густо напудренном, поблескивали маленькие глуповатые глазенки. Костюм тоже был странный: бордовое или голубое манто с длинным капюшоном, с приколотыми на плечах бантиками. Однажды я шел с ней по улице и повстречал дядю Федю. Он поманил меня пальцем, я подошел к нему, а он, улыбаясь, спросил:
— Эта новая-то сноха, мадонна-то?
— Эта.
— Гм… — задумчиво смотря вслед Марусе, промычал дядя и, улыбнувшись озорноватой улыбкой, проговорил: — Ты скажи ей, чтобы она для красы меня еще на шляпу-то посадила.
И жизнь у Александра с Марусей текла неровно, какими-то толчками. Иногда с неделю-две всё идет хорошо. Они друг к другу ласковы, внимательны, идут по улице под руку, дружненько. А иной раз приходили шумные, крикливые. И тогда Ксения Ивановна со вздохом говорила в кухне:
— Господи, на нашей Машеньке опять черти поехали.
Одевшись, она уходила ночевать к Цветковым, а я оставался дома; сжатый страхом, что скандал продлится весь вечер и всю ночь.
Однажды, укладываясь спать, Маруся что-то сердито ворчала. Слов её нельзя было разобрать. Я слышал беспрерывное, злое:
«Ду-ду-ду…»
Александр молчал. Я долго не мог уснуть.
Разбудил меня отчаянный крик Маруси. Я, приподняв голову, прислушался к звукам в соседней комнате. Резкий свист ремня прорезал воздух. Я задрожал. Слышу, что Александр стегает Марусю своим сыромятным толстым ремнем и, задыхаясь, приговаривает:
— Вот… вот тебе!
Я закутался с головой в одеяло и через несколько времени прислушался. Тихо… А потом снова началась злобная, глухая воркотня Маруси…
Стегать он её принимался в эту ночь не один раз.
Не дожидаясь рассвета, я встал, тихонько оделся и убежал к Павлу.
В другой раз Александр, доведенный до бешенства Марусей, схватил берданку и, решительно шагая, ушел в баню. Маруся торопливо выбежала за ним. Я стоял у раскрытого окна и в страхе ожидал, что вот сейчас грянет в бане выстрел и Александр будет мертвый. В предбаннике действительно раздался выстрел. Глухой, жуткий. Я вздрогнул не от выстрела, а от мысли, что Александр застрелился. Но, спустя минуту, из бани вышла Маруся, а брат, держа в руке ружье, шел за нею и злобно подгонял её сзади пинками.
Было смешно и жутко наблюдать за жизнью в нашем доме. Обычно после таких бурь наступали мирные дни. Маруся и Александр ухаживали друг за другом, нежничали, а я ждал, что вот на Машеньке скоро опять «поедут черти». Ждать долго не приходилось. С вечера начиналась ссора. Ксения Ивановна опять уходила к Цветковым, говоря:
— Пойду. Наши опять хотят сегодня всенощную служить.
Я сказал ей, что боюсь, что Александр застрелится или удавится.
— Ничего не сделает, — успокаивающе проговорила Ксения Ивановна. — Кто говорит, тот никогда ничего не сделает. Так, для острастки это он.
И я уже более спокойно стал смотреть на выходки Александра.
Однажды утром я обнаружил во дворе подвешенную к пожарной лестнице петлю, сделанную из полотенца.
А раз, придя из школы, застал Марусю в слезах. Я уже привык к её плачу, к её крикам и, не обращая внимания, отломил кусок хлеба, насолил круто и принялся есть. Она, красная, с опухшими глазами, подошла и, вырвав у меня хлеб, сухо проговорила:
— Успеешь… Помоги мне вниз попасть.
— Зачем?
— Александр там заперся.
Я догадался: значит, опять ушел давиться. Заглянул в окна подвального помещения — они были наглухо завешены. Я вспомнил, что в комнате есть вторая западня. Побежал туда, отодвинул стул, — западня была забита гвоздями. Я принес топор и открыл западню.
— Что там? — опасливо спросила меня Маруся.
Я заглянул в подвальное помещение и… вдруг замер в ужасе. У стойки, подпирающей среднюю балку, стоял Александр. На шее у него была петля, сделанная из лыковой веревки — лычаги, — привязанная к большому гвоздю выше головы. Я вскрикнул и закрыл глаза. Потом, не помня себя, соскочил вниз. Маруся тоже побежала за мной. Лицо Александра было бледное, как восковое, глаза спокойно закрыты, губы крепко стиснуты. Я потрогал его за руку. Она упала, как плеть. Маруся опустилась на колени и, обняв колени Александра, дико закричала. А я подкатил чурбан, вскочил на него и, вооружившись топором, рубанул по лычаге. Она оборвалась, и Александр, как скошенный, свалился на пол. Я припал ухом к его груди и услышал ровное, чуть слышное дыхание и отчетливое биение сердца.
— Живой он, — сказал я и принялся его трясти: — Саша, вставай!
И вдруг «удавленник» вскочил на ноги, стащил с шеи петлю и, размахнувшись, хотел отхлестать ею Марусю, но веревка прошлась по мне.
— Издохнуть-то не дадите! — крикнул он и вылез из подвала.
Домой брат стал приходить пьяный, развязный и дерзкий. Я никогда его так не боялся, как сейчас. Особенно с тех пор, как он раз ударил меня зонтом только за то, что на вопрос, о чем я думаю, я ответил: «Ни о чем не думаю».
Мне показалось, что рука моя от удара отломится, но я сдержался и не вскрикнул. Это его еще более, должно быть, взбесило. Он схватил меня за шиворот, вытащил в огород и прикрутил ремнем к столбу.
Глаза его были налиты кровью, как у сумасшедшего. Привязав меня, он снова спросил:
— О чем ты думаешь, дармоед?
И, схватив черен от метелки, хотел со всего размаху хлестнуть меня, но в это время из ворот выскочил сосед, высокий темнорусый Тараканов, схватил брата и закричал:
— Ты что, подлая рожа, истязаешь мальчишку? Я тебя посажу за это!
Александр ушел, красный, злобный, а Тараканов отвязал меня и увел к себе.
Вскоре жизнь в доме изменилась. У нас стали появляться новые, дорогие вещи. В простенках встали два больших зеркала. Резные венцы их, прижатые низким потолком, склонились, точно зеркала пригнули свои головы. Появился гарнитур мягкой мебели с круглым столом, покрытым ковровой скатертью. А Маруся каждый день надевала новые, богатые платья, на голову прикалывала страусовое перо.
Когда приходил Александр домой, она спрашивала:
— Идёт мне этот костюм, Шурик?
Александр с восторгом отвечал:
— Ну, как нейдёт, моя милая!
Иногда меня посылали на базарную площадь за извозчиком, и Маруся строго наказывала:
— Извозчика бери, чтобы санки были на ножках.
Я бежал на базарную площадь и выбирал извозчика с санями на ножках.
Но вместе с богатством пришла тревога. В дом стали приходить незнакомые люди. Александр затворял двери и подолгу шопотом беседовал с ними, запершись в своей комнате. Я несколько раз слыхал, как звякали счеты, а потом шуршали кредитки и звенели серебряные деньги.
— Ты, Саша, теперь где служишь? — спросил я брата однажды. Он вдруг вспыхнул и, подозрительно смотря на меня, хмуро спросил:
— А тебе для чего это?
— Так.
Я узнал, что брата перевели служить помощником кассира главной кассы демидовского завода, и думал, что он стал получать большое жалование.
Но вдруг дела брата изменились. Поздним вечером в дом приехала полиция. Вещи все описали, увезли. Дом опустел.
Александр, так же как и Павел когда-то, стал спускаться в подвальное помещение и работать. Он делал шкафы, этажерки.
Только Павел работал с песней и в песне забывал свое горе и нужду. На каждый трудовой грош он смотрел радостно, особенно, когда на столе лежала коврига хлеба. Я знал, что от этой ковриги и мне тоже попадет ломоть.
В доме Александра поселилось молчание. У Александра под верстаком, в стружках, всегда стояла бутылка водки. Он молча работал, изредка глотал из горлышка, а потом заедал мятой.
Братья всё делали друг от друга тайком. И в меня вошла эта скрытность. Получая деньги за пение в церкви, я стал прятать их или тратить на учебники, на книжки, на хлеб. Брат злобно молчал. Иногда он говорил:
— Жрать садишься, а деньги себе берешь.
В другой раз он мне предложил:
— Вот что, милейший, довольно тебе шляться в школу. Всё равно от этого толку не будет… Чего смотришь? О чем ты думаешь? Ученым хочешь быть? Не будешь! Айда-ка на завод работать.
Я заплакал.
Мною был пройден трудный путь. Я уже видел впереди конец своего учения. И не знал, как покину школу, как расстанусь с Петром Фотиевичем и Алексеем Ивановичем. Я к ним привык. В них я чувствовал неиссякаемый источник знаний, который лился так же, как из огненной домны льется красная кровь и превращается в рельсы, провода и машины. Я чувствовал, что в мое сознание брошены зерна и что они, как весенним теплым утром, проросли сильными побегами. Проросли и потянулись к свету, к солнцу.
На другое утро я пришел пораньше в школу и заглянул в учительскую. Там сидел Петр Фотиевич один, что-то писал. Я робко вошел и начал ему рассказывать, что за эти дни меня волновало… Я не смог закончить свой рассказ и разревелся.
Учитель заботливо подошел ко мне, усадил и, взяв со стола большую книгу, задумался. Его серые глаза были устремлены куда-то в окно, на улицу, в серый зимний день. Щека его, как обычно, бугрилась. Потом он укоризненно сказал:
— Ты хорошо учишься, но лучше того шалишь, озорничаешь. По твоему поведению давно тебя нужно исключить. Это вот и мешает. — Он говорил, точно обдумывал каждое слово. — С батюшкой у тебя не хорошо… Если бы ты был во всех отношениях… можно бы тебе выхлопотать стипендию. Ну, хорошо, — решительно сказал он, — иди… Успокойся и учись… Попробуем.
Через несколько дней брата Александра посадили в тюрьму. В дом пустили квартирантов, а я ушел жить с Ксенией Ивановной в дом Цветкова.
В цветковском доме мне было весело. Мы поселились в заднем доме, под голубятней. Здесь же жили Денисовы. И я теперь со своим другом Ванюшкой был связан и в школе и дома.
Обширный цветковский дом, окруженный, как хороводом, строениями, был шумен. С нами были Мишка Цветков, Васютка Денисов, брат Ваньки.
Ранним утром мы гурьбой отправлялись в школу, а вечером так же возвращались.