Перед самым городом Концов предложил Пустову надеть шубу. Мулек сплюнул и с досадой сказал:

— И зачем человеку ублаженье, коли его на мушку надо. Шубу — за хлопоты, а человека можно и в расход записать.

— Молчи, Мулек, — укоризненно ответил Концов. — Есть у меня голова, знаю, что делаю. Останови лучше.

Мулек осадил лошадей; Концов, барахтаясь, слез на землю и помог высадиться закоченевшему Пустову.

— Ей-пра, зря! Бьют буржуя, ну и бить! Чего там по судам возжаться!

Пустов старался его не слушать, суетливо стягивал шинель, оторвал шинель и, получив шубу, надел ее с таким видом, как будто только что купил в магазине.

— Вы меня простите, — сказал он с виноватой улыбкой, — я у вашей шинели крючок оторвал.

— Пустяки. Мы рвем головы, а извиненья не просим. Потарапливайтесь, ехать надо!

Когда уселись и поехали, Пустов долго пытался заговорить, открывал рот, посматривал на Концова и, наконец, когда колеса уже застучали по мостовой, распахнул шубу и, повернувшись лицом к Концову, прыгающим голосом сказал:

— Вот вы сказали, что людям головы рвете. А вам самому приходилось ли?

— Не приходилось, а если бы пришлось — оторвал бы, кому надо.

— А я рвал, — хлобыстнул через плечо Мулек. — Контра, интеленция, сволочь — головы махонькие, жидкие.

— Некоторым людям, действительно, только и остается, что оторвать голову, потому — с ними и делать-то больше нечего, — сказал Концов.

— Верно! А интеленция все одно, что гнилая картошка. Вывалить ее скорее свиньям — и дух в избе вольготней станет, и пища здоровее.

— Ну, ну, ладно. Куда тебя прет! — оборвал Концов. — Выезжай на Большую.

Ходок, громыхая, завернул за угол и вскоре подъехал к Чека.

Пустова принял дежурный под расписку, и через час его повели на допрос.

— Вы признаете себя виновным?

— В чем?

— В участии в контр-революции.

— Нет.

— Как?! — крикнул следователь.

Пустов посмотрел в серые круглые глаза, открытый красный рот и спокойно заговорил:

— Все время безвыездно жил здесь в городе, учил ребят. Можете проверить. Ни в каких союзах, организациях и партиях не состоял. Думал только о том, что моя жизнь — работа, работа, работа.

— Значит, вы были человек без особого положения в обществе? Так. Не угодно ли вам ответить — почему вы бежали?

Пустов замялся, подумал и сказал:

— По глупости.

— По глупости? Значит, вы признаете себя глупым. Вы, учитель, наставник, вы — глупы?

— Видите ли, товарищ: засиженное яйцо — всегда болтун.

— Как это понять?

— Очень просто. Сидел я двадцать лет на одном месте и думал: делаю то, что надо. Был убежден, что призван учить, могу учить и учу именно тому, что надо. А на поверку оказалось — нет, нет и нет. И сам-то я знал, и других учил не тому, что нужно для настоящей жизни. Настоящей, понимаете? Это бывает, товарищ, вы не удивляйтесь. Живет человек, бегает, как белка, по своему колесу и думает: все правильно, хорошо. А случится что-нибудь, хлынет половодье, выбьет человека из привычной колеи, занесет в бугу — и смотришь: другое увидел, другое понял, другим стал. И со всеми так. И со мной, и с вами. Не было — так будет.

— Извините, я — большевик.

— Ну, и что же? Почему вы думаете, что я не могу быть большевиком?

— Вот как?!

— Да. И могу, и хочу. Дайте мне дело, и вы увидите. Я сделаю его честно и хорошо.

Следователь с полминуты пристально и жестко смотрел в лицо Пустову, потом обернулся, порылся в бумагах на столе, вытащил сложенный листок.

— Что это при вас за бумажка среди документов?

Пустов заглянул и покраснел:

— Пустяки… Так стишок… Почему-то захотелось написать, а не вышло… Смешно… Изорвите.

— Рвать незачем. Скверный почерк. Не могу разобрать, мелко и путанно. Прочтите.

Пустов взял бумажку и, не спуская краски с лица, прочел:

Жадно, как родившийся цыпленок,
Глотая голубое небо из-под бурого камня,
Растет и тянется красная гвоздика.
От натуги млеют ее листья,
От желаний сохнет ее стебель.
И вот уже скоро, скоро… Но с горы
Валится камень и давит цветок.
И опять, глотая голубое,
Навстречу жадному ветру,
Смотрит в простор гвоздика.
И в ранах горения, и в смятом желании:
«Быть выше камней, быть тверже дуба».

Следователь еще раз взглянул в глаза Пустову, подумал и сказал:

— Хорошо. Конец хорошо. Так и надо. Тверже камней, выше дуба! — И, повернувшись вправо, стал говорит по телефону:

— Алло! Это вы, товарищ Кузин? Да, да. Вот в чем дело. Значится ли у вас в списке «Б» Пустов Павел Афанасьевич?

Молчание.

— Нет? Ага. У меня тоже нет. Да, тот самый — школьный инспектор. Отзывы благоприятные. Значит, можно освободить? Ну, конечно, условно. Передай Щетинину в отдел образования. Пошлю с бумажкой. Как попал? Из села председатель ревкома прислал выяснить подозрительную личность. Хорошо. До свиданья.

И, чекнув трубкой, улыбнулся Пустову.

— Вы сейчас будете свободны, но при условии работать. И если окажетесь нужным и честным — ваше счастье. Если же нет — тактика наша вам, вероятно, известна. За искреннюю помощь — полное доверие. За шкурничество и саботаж — беспощадность. Выбирайте сами.