Прима-клоун Тоскано выбыл из строя. Навсегда ли, на время ли — неизвестно, а только его свезли в сумасшедший дом.
Началось это тихой меланхолией, перешло в острую меланхолию и кончилось безумием.
Странно, что люди, ремесло которых — смешить: клоуны, опереточные и фарсовые комики — в большинстве случаев в частной жизни бывают мрачными людьми.
Так и бедняга Тоскано.
Барбасан весьма огорчился. Он ценил свихнувшегося клоуна, но все же ему, старому Гвидо, а не кому другому, принадлежала фраза:
— Незаменимых артистов и вообще незаменимых людей — нет!..
И если талантливый Тоскано угодил в дом умалишенных, из этого вовсе не следовало, чтобы вакансия прима-клоуна оставалась вакантной.
Барбасан по телеграфу заключил контракт с Бенедетти, и сорокалетний Бенедетти, гостивший у своих почтенных родителей где-то под Миланом, может быть, в Белиндоне, а может быть, и в Киассо, мигом прикатил в Париж, веселый в жизни, едва ли не веселей, чем перед публикой. Бенедетти не принадлежал к числу клоунов-меланхоликов. Что было красивого в маленьком моложавом Бенедетти — это его волосы, курчавые, густые, цвета золоченной сквозь огонь бронзы. Читатель потребует, может быть, более точного объяснения с вполне резонной оговоркой: золоченная сквозь огонь бронза, — это расплывчато и неубедительно. Тогда нам остается сказать, что Бенедетти был рыжий, но, сохрани Бог, не вульгарно-рыжий, а скорее уж аристократически-рыжий. Да, ибо есть разница. Вульгарно-рыжий — это голова, как пылающий факел. Совсем по-иному описал Тициан своих рыжих догаресс, адмиралов и сенаторов. Темноватое, благородное, темное, напоминающее цветом рюмку со старой мадерой, было в волосах этих рыжих догаресс, сенаторов и адмиралов.
Бенедетти, никогда не претендовавший на столь знатных предков, был, однако, не вульгарно-рыжий, а аристократически-рыжий.
Кроме необыкновенных волос, остальное самое обыкновенное. Черты лица мелкие, не запоминающиеся, но Бенедетти превосходно владел ими. Он мог собрать лицо свое в комочек и с такой же легкостью растянуть в неотразимой, вызывающей спазму и колики, несравненной, непревзойденной гримасе.
Но не трагедия ли разве: эти самые зрители, хохотавшие до слез даже тогда, когда клоун только появлялся, храня относительную неподвижность своих густо загримированных черт, эти самые зрители никогда не могли увидеть его волос и полюбоваться ими. Эти волосы всегда были скрыты под нелепейшим париком или под высоким войлочным конусом, чаще же всего и под тем, и под другим вместе.
Бенедетти не был даже исключительно остроумен. Он брал не этим, а тем, что был подкупающе симпатичен. Это одно. Другое — его богатейшая мимика. В молодости он был одним из первых гимнастов-прыгунов. Оттолкнувшись от трамплина, он описывал дугу над двенадцатью лошадьми и над целым взводом солдат, ощетинившихся вверх штыками своих винтовок. Но что лошади и солдаты? Он прыгал через двух слонов и, перевернувшись несколько раз в воздухе, распружинивался, попадая на третьего слона поменьше.
Расцвет славы Бенедетти связан был с Петербургом. Девять зимних сезонов проработал он у Чинизелли, имея такой успех у женщин, какой не снился, пожалуй, никогда ни одному из опереточных баритонов.
К сорока годам Бенедетти не отяжелел, нет, он оставался таким же ловким, стройным, только что его кости понемногу утрачивали гибкость и эластичность молодости. Теперь он уже не мог, сжавшись в клубок и почти касаясь коленями подбородка, дважды перекувырнуться над двумя слонами и очутиться на третьем, как на земле, и с улыбкой развести обеими руками.
Да, теперь эти коронные трюки ему уже не под силу. Кости костями, но необходима неусыпная тренировка. А какая же тренировка со слабеющим сердцем? И в один, скорее не прекрасный, чем прекрасный для него день, Бенедетти сказал:
— Баста! Я больше не прыгун. Я буду ходить пешком, буду говорить и музицировать.
Другими словами, он добровольно превращался в говорящего и музыкального клоуна. А играл Бенедетти с виртуозной легкостью на двадцати двух инструментах, не включая сюда концертов на стаканах и на колокольчиках. Он, одинаково шутя, одинаково чаруя слух зрителя, играл и на гигантском контрабасе, и на крохотной костяной дудочке восточных заклинателей змей. На глазах публики он брал доску от ящика, укреплял на ней две струны и из этого более чем примитивного инструмента извлекал неаполитанскую канцонетту или же какой-нибудь вальс Штрауса. За последнее время, чтобы не отстать от века, — аргентинское танго и фокстрот.
Мудрено ли, что после того, как он дал отставку лошадям, слонам и солдатам со штыками, он все же был и выигрышным, и ценным, и желанным пятном на арене. Иначе старый Гвидо не выписал бы его с такой поспешностью.
Здесь, в Париже, под куполом цирка, Бенедетти встретился с теми, с кем уже не раз встречался в скитаниях своих по белу свету. Какие звонкие поцелуи, сколько шумной радости! Сколько нахлынувших воспоминаний! С одними встречался совсем еще недавно, других не видел Бог весть с какой поры.
Особенно сердечна была встреча Бенедетти с Фуэго. Последний раз они работали у Чинизелли в Петербурге десять лет назад. Фуэго, совсем молодым человеком, только-только начинал свою карьеру. И тогда же они вместе придумали один трюк, имевший успех.
Фуэго, не ограничиваясь наездничеством лихого бесстрашного ковбоя, показывал еще упражнение с лассо. Галопом объезжая крут, он творил чудеса с обыкновенной веревкой. Наперекор всяким физическим и техническим законам, Фуэго заставлял чудодейственное свое лассо то свиваться вертикально, то описывать спирали и в виде широких концентричных кругов, и в виде винта, и в виде штопоров для откупоривания.
Простым глазом нельзя было уследить за этим безумно-стремительным мельканием. В руке ковбоя веревка превращалась и в негнувшийся железный стержень, и в стальную пружину, и еще во что-то, не поддающееся описанию, но в любой момент застывающее в воздухе в той форме, какую хотел Фуэго придать своей веревке с петлей на конце.
Трудно сказать, кто кого затмевал в этом человеке. Наездник или метатель лассо? Вернее, и тот, и другой были достойными равными соперниками. Тогда, в Петербурге, юный ковбой попросил знаменитого клоуна высказаться:
— Маэстро Бенедетти, как отец сыну, как старший брат младшему — ваше мнение?
— Относительно чего, дружок?
— Да вот, относительно лассо. У вас опытный глаз. Чисто ли я работаю? Нет ли каких-либо шероховатостей?
— Милый мой мальчик, или ты очень лукав, или, наоборот, наивен. Я склонен думать последнее. Ты еще колеблешься, проверяешь себя. Пусть! Это очень хорошо! Это показывает мне, что ты не самодовольный пошляк, а ищущий артист. Ты себе цены не знаешь! Ты не работаешь, ты творишь, творишь, как молодой бог! Веревка оживает в твоих пальцах. Твои спирали вдохновенны. Ни одна из них не похожа на другую. Ты ищешь, ищешь и находишь, не удовлетворяясь шаблоном. Но, мой мальчик, ты даешь мне право с такой же искренностью высказаться до конца?
— Маэстро, умоляю вас! Ради Бога!
— Ну, так вот что я тебе скажу, я, старый балаганщик, изучивший вкусы публики. Твоя работа слишком ювелирна, тонка. Все это ценят любители-спортсмены, гвардейцы, толпа же требует действия, анекдота, борьбы. Требует живой иллюстрации. Понимаешь?
— Начинаю понимать, маэстро.
— Хочешь, я тебе помогу? Это будет эффектный трюк. Твой успех — он, по крайней мере, увеличится раз в двадцать. Мы это будем подносить уже в конце, на десерт, после твоих воздушных эволюции с волшебной веревкой. Клоун Бенедетти зазевается где-нибудь у барьера, уставившись вверх в купол, как астроном в звездные небеса. В этот самый момент, промчавшись мимо, ты захлестнешь меня петлей своего лассо и сделаешь один-два круга вместе со мной. Правда, ты будешь мчаться в седле, а на песке будет оставаться след моей спины и всего прочего, но это пустяк, пустяк, о котором… Словом, вся эта комбинация улыбается тебе, мой дружок?
Фуэго от волнения и восторга с минуту ничего не мог вымолвить:
— Маэстро, я… я… Это для меня такое… Но разве я вами посмею воспользоваться? — и в больших южных глазах ковбоя Бенедетти читал и мольбу, и восторг, и счастье.
— Посмеешь, дружок, посмеешь! Ты не думай, что я забочусь только о тебе. О нет, надо знать хорошо эту хитрую лисицу Бенедетти. Она и о себе подумала. Я сумею разыграть этот маленький скетч, и не сердись, дружок, аплодисменты будут не только по твоему адресу…
На первой же дневной репетиции Бенедетти и Фуэго потренировались. Возникло сначала разногласие. Фуэго настаивал:
— Я охвачу вас петлей вокруг туловища. Это безопаснее.
Бенедетти протестовал:
— Дружок, это процентов на восемьдесять испортит нам всю музыку. Необходимо дать полную иллюзию человека с петлей на шее.
— Я не решусь… Когда я буду тащить вас по арене, петля затянется и… Святая Мадонна!..
— А ты попробуй решиться. Бенедетти вовсе уже не так глуп! В то самое мгновение, когда веревочное колье обовьется вокруг его шеи, он зажмет рукой петлю и не даст ей затянуться. Да что мы будем терять время в академических спорах. К делу. Скажи оседлать коня…
Эффект превзошел все ожидания. Исполнители — каждый оказался на высоте. Петля, брошенная ловкой, сильной рукой, как живая, одухотворенная, достигала Бенедетти и его шеи. Сам же Бенедетти во время всего трюка неизменно проявлял и акробатическую гибкость, и комизм, комизм без конца. И ковбоя, и его жертву вызывали несметное количество раз. Охотники до таких зрелищ требовали даже повторения.
Бенедетти был прав. Он сделал Фуэго более интересным для публики, но и себя не забыл. Хотя справедливость требует подчеркнуть: когда клоуна осенил этот выигрышный трюк, он думал прежде всего об успехе Фуэго.
Вспыхнула революция. Эффектный номер с лассо волей-неволей пришлось оставить. Какие-то лохматые грязные товарищи, вскакивая, возмущались:
— Это развлечение для буржуев! Мы не позволим, не допустим этого безобразия! На потеху господам унижается достоинство свободного человека. Товарищи, человека на веревке тащат, как последнюю собаку. Товарищи, долой гнусное, безобразное зрелище!
— Долой, — эхом повторяло двуногое баранье стадо. А Бенедетти бесился в уборной и за кулисами.
— Болваны, идиоты, кретины, мерзавцы! Они, они смеют говорить о человеческом достоинстве? Да в моем мизинце больше его, чем у всей этой сволочи, вместе взятой.
Но эта «сволочь» была у власти и грозила Чинизелли арестом, если он допустит хоть раз то, что революционная демократия запретила как унижение права свободного человека.