Ранним утром, когда «аристократический» Сан-Себастиан, приводивший Арона Цера в телячий восторг, еще спал, Язон и княжна Дубенская совершали прогулку вдоль прибрежных камней с вечным прибоем, вечным шумом и вечной борьбой двух стихий: подвижной и неподвижной.

Усевшись на твердую ноздреватую крутизну, молодые люди подолгу наслаждались, всем существом наслаждались, этим морским простором и впитывали в себя, жадно впитывали, все: и этот густой воздух, и эти посеребренные солнцем дали, и эту зыбь богатейших переливов и красок, и этот шатер бирюзовых небес, — словом, все то бесконечное очарование, какое только может дать море ясным сверкающим утром.

И хотя они сидели обыкновенно на высоте трех-четырех метров над прибоем, однако седая пена брызг, чем выше, тем более превращавшаяся в водяную пыль, обдавала их влажной пылью, создавая молодое, бодрящее, полное какого-то необыкновенного подъема настроение…

Порою, когда волны с особенной мощностью разбивались о каменные глыбы, молодых людей обдавало уже не водяной пылью, а целым фонтаном брызг, окатывало с ног до головы. И они оба смеялись, и еще праздничнее, еще солнечнее согревалась душа…

И казалось им, нет ничего краше и этого моря, и этих каменных нагромождений, и этих белых парусов, белыми птицами скользящих по зеленой, как жидкий малахит, зыби. Казалось это им, во-первых, потому, что это было действительно прекрасно, а еще и потому, что они полюбили друг друга. Полюбили незаметно для самих себя еще в Париже. Но там чувство намечалось и крепло не так четко и ясно, как здесь. Там они встречались только в цирке, а потом становился между ними поглощавший их исполинский хаотический город. Здесь их ничто не разделяло, и они определеннее, скорее взаимно пошли навстречу.

И то, что назревало между ними и назрело в конце концов, было на виду у всей труппы. И вся труппа с какой-то бережной чуткостью наблюдала этот роман, такой чистый, такой поэтический. И не только потому, что красивое чувство радует со стороны вчуже, а еще и потому, что оба они, — и принц, и княжна, — имели сходное в своей судьбе и одинаково, каждый по-своему, пережили оставшуюся позади драму. А чувство сглаживает наболевшую горечь, разглаживает самые скорбные, самые безотрадные складки на челе, эту печать пусть даже перегоревшего, но еще властного и повелевающего пережитого.

В самом деле, разве не одинакова судьба их — наследного принца экзотической Дистрии и русской княжны, и разве не одинаково опустошающий самум развеял без остатка все близкое, все дорогое, заветное.

Революция выбила их из колеи, сделав бездомными скитальцами, она же бросила их на арену в борьбе за существование, и она же сблизила их.

Разбираясь в своем чувстве, Язон убеждался, что он впервые полюбил по-настоящему. Будь он тем, кем был еще недавно, связанный положением и этикетом, он не мог бы так свободно и так всецело отдаться этому чувству.

Деревянный цирк с брезентным шапито — конусообразным куполом — с первого же дня завоевал симпатии курортной публики. И достаточно было пойти на премьеру нескольким самым знатным, самым титулованным лицам, как вслед за ними потянулись многие, уже не только самого зрелища ради, а из снобизма. Ходить в цирк считалось для отдыхавшей в Сан-Себастиане испанской и французской знатй хорошим тоном. Конечно, центр тяжести этого внимания был не в программе, пусть самой даже отмытой, первоклассной, а в том, что, пожалуй, еще нигде, никогда не было ни в одной цирковой труппе двух принцев крови, княжны древнего, очень древнего рода и кавказского горца, предки которого в десятках поколениях были такими же воинственными наездниками мужественно-сурового вида, как и он сам. В этом любопытстве не было ничего оскорбительного для титулованных артистов. А после того как присутствовавший на одном спектакле испанский король, пройдя в антракт за кулисы вместе со своим адъютантом, несколько минут дружески беседовал с Язоном, после этого весь «фешенебельный», по выражению Цера, Сан-Себастиан взапуски бросился знакомиться с бывшим престолонаследником Дистрии. Но Язон избегал, по мере возможности, этих новых знакомств. Зачем? Разве не хорошо ему было в своей семье и разве не было для него «всем» общество королевы пластических поз, с ее классическим профилем и светлыми прекрасными глазами?

Медея, так стремившаяся в Сан-Себастиан, была взбешена тем, что увидела.

— Здесь его фонды поднялись еще больше, чем в Париже, — говорила она Мекси таким тоном, как будто он, Мекси, был виноват, что фонды Язона поднялись.

Мекси успокаивал ее:

— Погодите, погодите. Немного терпения, и мы устроим ему такую штуку, будете довольны даже вы, ничем никогда не довольная.

— Хотела бы увидеть, — скептически отнеслась Медея к этому обещанию.

— Увидите, — уже на этот раз многозначительно пообещал Адольф Мекси.

— Да, мой друг, но не подумайте, что я ограничусь одним только Язоном. Я хочу заняться и этой королевой пластических поз, с которой он разыгрывает аркадскую идиллию наподобие пастуха и пастушки. Я сумею отравить ей, им обоим, это безоблачное аркадское настроение.

— Медея, можно подумать, вы ревнуете!

— Кто, я? Ха-ха, сударь, вы плохо знаете Медею Фанарет. Я, ревновать? — и, упершись в бока, подняв голову и сделав презрительную гримасу, с особенной кафешантанной манерой топнула ногой. — Я, ревновать? Никогда! Слышите? — и она помахала пальцем в горизонтальном направлении у самого банкирского носа.

Отодвинувшись, банкир сказал:

— Коль дело коснулось женщины, расправляйтесь сами. Я в этом вам не помощник. Я взял на себя принца, но здесь — умываю руки.

— Скажите, — какой джентльмен!

— Я всегда был джентльменом, всегда! — наставительно подчеркнул Мекси.

Медея рассмеялась, имея, очевидно, какие-нибудь основания усомниться в джентльменстве дистрийского волшебника.