-- Бурное это прошлое и страшное как гроза в ночи, -- продолжала свой рассказ бабушка, о тех давно прошедших временах, свидетелем которых она была. -- Знатные да богатые люди жили вольно, а мужики и бедняки -- в неволе. Говорили сильные: "Не борись". Говорили слабые: "Покоряемся"..., а больше молчали... А и в молчании есть сила, только она наружу не выходит, а таится в душе. Эта сила тоже большая, и, спаси Господи, затронуть её... Вон Яшенька-молчальник, разве не сила он?.. И так, други мои, жили люди во грехах, Бога упоминали, а не знали Его да и знать не хотели. В грехах суровых жили почти все помещики в православном государстве. Жили в своё удовольствие, ничего не делали, а крепостные батрачили, изнывали, чахли, мёрли... Это бы и ничего: что поделаешь, так, значит, жизнь сложилась. Отец Яшеньки, Андрей Ефимыч Ростков, жил богато и знатно, говорила я об этом. И были у него два сына да дочь, а жена-то у него умерла: руки на себя наложила... Андрей Ефимыч из крепостных девок гарем у себя в усадьбе устроил, а жена взяла да и руки на себя наложила, в дверях этого гарема и удавилась. Андрей Ефимыч со своими девками забавлялся в гареме, вино с ними пьёт, музыка играет, пляс слышен, а в дверях висит труп женщины, милой такой... Выходит старик из гульбища, а в дверь его кто-то не пускает. Глядит, а человек висит... Вот как вышло!.. С тех пор и навалились на дом Росткова несчастья. Старший брат Яшеньки, Николай, утонул в пруду своём. Пьяный купаться задумал с товарищами своими, а потом и говорит: "Я, -- говорит, -- могу полчаса под водой пробыть и не дышать"... Нырнул да так и не показался, а потом и вытащили его мёртвого... Ну, так вот! Старший брат утонул, а сестра вышла замуж за помещика Глумилина, а тот её собственными руками и пристрелил. Жестокий был человек, роста саженного, борода лопатой, а руками подковы железные разгибал. На стул сядет -- трещит под ним стул. На лошадь в седло усядется -- лошадь спину изгибает...
-- А за что же он пристрелил жену? -- спрашиваем мы.
-- А Бог знает -- за что. Никто и не знал этого. Говорили, будто нечаянно. Вместе они с женой на волков в облаву ходили и били зверей пулями, а потом и вышло так, что одна пуля в жену Глумилина попала. Как это случилось -- Бог весть! Может и нечаянно, а, может, и нарочно сам Глумилин застрелил свою жену. Люди разное говорили в то время, всего не разберёшь и не поймёшь.
Бабушка говорила таинственным голосом, и мы чувствовали, что чего-то она не договаривает, но уже не расспрашивали. Потом, когда мы подросли, бабушка созналась, что раньше не всё нам рассказала.
-- Боялась осквернять ваши детские души, вот всего и не договаривала. А вышло вот как. Родился у жены Глумилина сын, красавчик-мальчик. А до того лет десять у жены его детей не было. Родился мальчик, а с лица-то он походил на одного генерала. А генерал этот гостил летом в поместье Глумилиных. Вот всё Глумилин и изводил свою жену и корил её. Задушить всё грозился, а потом и застрелил. Будто нечаянно, не хотелось в ответе быть, а жена у него -- голубка кроткая была и всё жалела крепостных своих людей и оберегала их от издевательства мужниного. Так и умерла голубка, подстреленная на волчьей облаве.
Я старался зарисовать в представлениях своих образ убитой помещицы Глумилиной, которую бабушка назвала голубкой, и эта неведомая мне женщина представлялась мне мученицей... Лежит она убитая на белом снегу, и алая кровь на снегу: алая кровь на белом!.. За что её убили, я не понимал. Пусть, если и виновата в чём-то, зачем же убивать? Зачем разливать алую кровь на белый снег? В детские годы жизнь представлялась мне раем. Когда говорили о рае, мне хотелось думать, что говорят о жизни. Когда говорили о жизни, мне хотелось думать, что говорят о рае. И жизнь была так хороша, несмотря на все несчастья, обрушившиеся на наш дом, построенный на костях человеческих.
-- Бабушка, зачем обрывают жизнь как струну? -- спрашивал я бабушку.
-- Сама она, голубчик, обрывается...
-- А жену Глумилин убил? Оборвал струну...
-- Не знаю, голубчик... Вырастешь, всё сам узнаешь, разгадаешь...
Я размышлял о жизни, думал и о будущем, а бабушка продолжала свой рассказ:
-- Потосковал-потосковал Андрей Ефимыч после смерти дочери, а потом вскоре и сам Богу душу отдал. Умер тоже так, точно небо его наказало за всякие прегрешения. Громом-молнией его убило, вот как и отца моего покойного, что рассказывала вам, что дом-то наш строил...
Бабушка перекрестилась.
Мы даже забоялись при этих словах бабушки. Как-то особенно она сказала, что небо наказало Андрея Ефимыча. Как будто и в момент рассказа над усадьбой нашей разразилась гроза.
-- Поехал Андрей Ефимыч в поле, где рожь жали. И было это накануне Ильина дня. А лето в тот год удалось засушливое, и все хлеба посохли. Всё бранил Андрей Ефимыч небо: зачем, мол, оно хлеба жжёт, и солнышко бранил нехорошими словами. Так рассказывали старые люди. Выйдет на террасу и ну бранить небо и солнце, точно ровней своих либо подчинённых бранить: зачем, мол, хлеба высушили. А в Ильин день у них в Ростковке мужики праздновали, потому и церковь у них в честь Ильи-пророка. Говорили мужики Андрею Ефимычу: мол, не надо бы небо-то нехорошими словами бранить, а он всё своё: и в поле выехал и всё на небо посматривает да ворчит. А в тот день всех мужиков и баб в поле выгнал. Работали плохо, потому трудно было редкую да сожжённую рожь жать. А по небу-то тучки ходят, да всё густеют, да густеют. Смотрят люди на небо и думают, и говорят: быть грозе. А день был душный, и всяк радовался дождичку. А для нашего Андрея Ефимыча и тут Господь не угодил. Поднял лицо к небу и опять бранить: "Вот, -- мол, -- когда надо было ржи расти, дождя не было, а вышли люди рожь убирать, и небо дождя хочет дать, только мешать будет работать"... А народ в нашей стороне тёмный жил, во всякую глупость верил. Загремит на небе гром, заблистают молнии, а люди тёмные говорят: "Это Илья-пророк на огненной колеснице по небу разъезжает да стрелы огненные на землю бросает, в грешников норовит"... Вздор, конечно, всё это, потому молния от электричества происходит. Не сумею я вам хорошенько-то объяснить, как это происходит. Дедушку, вон, спросите, он всё знает...
"Ходит по ржаному полю Андрей Ефимыч и всё ворчит на мужиков, а тут и браниться стал: всё торопил с работой. А кто поперечил, того нагайкой-арапником давай нахлёстывать, кого и совсем окровянил. Собралась чёрная туча на небе, собралась, нахмурилась да и пошла дыбом на землю и разразилась проливным дождём. А тут заблистали молнии, загрохотал гром. Пустился Андрей Ефимыч скакать домой на своём кровном рысаке. Скакал, скакал, а тут молния и хвать его в самую голову. Упал и бездыханен. Почернел весь, у рта -- пена. А народ собрался около почерневшего барина и говорит: "Наказал Господь, послал своего пророка Илию, и поразил он грешника стрелой огненной".
Схоронили Андрея Ефимыча честь-честью, потому народ, видя его смерть от руки самого Господа, простил ему всякие прегрешения. У нас на старине было поверье такое: будто тот человек, что молнией убит, заслужил Божье прощение. Будто смертью этой умирает тот человек, который никогда не кается в своих грехах и Господа о прошении не просит. И будто бывает у такого человека от страха перед небом смущение, и в одну минуту он мысленно обратится к Богу и попросит у Святого прощения во грехах. А после этой минуты и опять забудет о Боге. Вот тут Господь и берёт его к себе в редкую минуту раскаяния, потому, если жив останется, опять будет грешить и не каяться... И остался на белом свете его сын Яков Андреич, один-одинёшенек, без надлежащего надзора, без доброго совета. Яков Андреич жил в своей усадьбе, а наша усадьба была недалеко от Ростковки, всего версты за полторы, на краю деревни. В семье у нас хотя и водились купеческие порядки, но жили мы не хуже дворян: богато, сытно. Отец мой большой делец был и "деньгу умел делать", как говорили у нас на старине. Сам-то Яков Андреич остался у меня в памяти с того дня, как появился в деревни. Жили мы открыто, молодёжи у нас в доме было видимо-невидимо: три сестры мои родные да две двоюродные, сиротки, у нас воспитывались. Были и два брата у меня, Якову Андреичу в годах. Столько веселья, забав разных, сластей, музыки да танцев было в нашем доме, что страсть, а отец мой любил, чтобы в доме шум да веселье были. А до того Яков Андреич в "дворянском полку" учился и хотел в офицеры выйти, гусаром хотел быть. Уж и не знаю, почему его отец в ученье отдал: не прилежен он был. Баловником каким-то рос да так баловником на всю жизнь и остался. Из "дворянского полка" его выгнали за какую-то провинность. Приехал он в деревню, и пошло тут веселье вместе с нами. Шалости было столько, что вспомянуть стыдно. Тут вот и начал наш Яшенька в разбойники играть да песни волжские петь, а слухи про него пошли недобрые: стал очень крепостных притеснять. Приехали к нему товарищи, офицеры. Охоты да гульбища пошли такие, что отец мой, на что любил веселье, и тот перестал отпускать нас в усадьбу Ростковых. А там вышло так, что Яшенька наш -- Стенькой Разиным мы его тогда звали, -- вышло так, что Яшенька наш в Петербург с офицерами уехал, а там слышим и сам в офицеры вышел и года три или четыре у себя и в усадьбе не показывался. Только, бывало, и дела к усадьбе: пишет бурмистру -- высылай денег, а денег нет -- торгуй крепостными. Тут ещё и наследство он получил: тётка родная умерла где-то в Курской губернии. Имение-то он продал и пошёл столичный кутёж. А потом вдруг Яшенька наш домой вернулся, а из полка его выгнали. Приехал другим, всё книжки разные читал и крепостным никаких притеснений не делал. С нами опять знакомство завёл, а танцевать уже не танцевал. Угрюмый такой стал и всё начальство своё бранил: "За что, -- мол, -- меня из офицеров выгнали?" Начальство бранил, а тут и о бунтах стал поговаривать. Про "декабристов" всё нам разное нашёптывал да подбивал братьев моих: "мол, -- пойдёмте в народ бунты устраивать, начальство свергать". Ничего из его слов не вышло, а только начальство-то стало им недовольно. Генерал какой-то приезжал, увещевал, а как генерал уехал, тут наш Яшенька за старые свои дела принялся. То говорил, что надо крепостных освободить, а тут начал так притеснять своих крепостных, что чего не было и при отце его. Совсем свихнулся парень да и только! Бурмистр у него был, Агафоном звали, его убил. Призвал как-то Агафона и говорит: "Чтой-то у тебя больно борода огненная?" Рыжий Агафон-то был. Взял он да подпалил Агафону бороду свечей сальной. Поплакал-поплакал Агафон о своей бороде, всю жизнь растил, и в один миг спалена была, поплакал да и слёзы утёр. "Ты, -- говорит, -- старый вор, должен стоять предо мною навытяжку как солдат". А где же старому человеку вытягиваться -- старая спина своё берёт, а было этому Агафону лет девяносто, крепкий был человек... А потом прошло немного времени, рассердился он на Агафона за что-то и давай его хлестать нагайкой по голове да по лицу. "Отец, -- говорит, -- оставил мне в наследство нагайку, вот и буду вас ей обучать!" Обучал-обучал Агафона нагайкой да и захлестал насмерть. Первое душегубство совершил, а там и пошёл зверничать. Ну, дело с Агафоном замяли, не судили его. Когда насчёт народных бунтов говорил, приехал генерал и пригрозил Сибирью, а как человека убил, так ему и Сибирью не грозили. Вот, ведь, какие времена были старые".
Бабушка смолкла, посмотрев на нас слезящимися глазами и тяжело вздохнула. Как будто встал из её воспоминаний прошлого образ Якова Андреича и не давал ей покоя, да и нас, юных, заражал беспокойством и смятением.
Тени былого и страшного не всегда можно беспокоить безнаказанно. Приходят они, вызванные из тьмы минувшего, и не кажутся бесплотными, а облечёнными в плоть. Правда, Яшенька-молчальник не похож на того Якова Андреевича, о котором рассказывала бабушка, но, ведь, и этот Яшенька-молчальник не походил бы на себя, если бы он не был когда-то дерзким и жестоким помещиком...
-- Так-то вот, други мои, он и начал свою молодость. Сколько народа перепортил. Ни стариков, ни детей не щадил. И стонали наши ростковские пахари, да и помещикам-то соседним, особенно из небогатых да из мелкопоместных спуску не давал. Отца моего боялся, потому -- он и сам довольно жестоким был. А вот Егорьевские да Глумилины, опять же Овсянниковы, -- так те им были разорены. И так жил он до тридцати пяти лет, а потом вдруг и пропал. Всю губернию на ноги поставили, искали Якова Андреича, думали, не из мести ли кто с ним разделался, не убит ли он? Имения взяли под опеку, а тут как снег на голову вдруг приехала из Твери дальняя родственница его, Пелагея Савишна Росткова. Молоденькая такая барынька, красивенькая, фамилия-то её не Росткова была, а Сущинская. Приехала к нам да и заявила: "мол, -- Ростковка теперь моя, потому Яков Андреич подарил мне её". И документы показала надлежащие. "А где, -- спрашивают, -- Яков Андреич?" -- "А он, -- говорит, -- подарил мне все свои усадьбы и леса и поля, а сам ушёл на Афон и в монастыре поселился".
"Лет десять, а может и больше так прошло, и никто об Якове Андреиче ничего не слышал. Вдруг является седой старик и ничего не говорит, словно у него и язык отрезали. Это и был Яшенька. Потом мы уже от афонских монахов узнали, что Яков Андреич наложил на себя обет молчания... Молчальниками такие люди называются"...
-- Бабушка, почему же он молчальником стал?
-- А потому и молчальником стал, что совесть ему покоя не давала. Ведь, он Агафона, бурмистра своего убил. Суда над ним не было, а совесть своё взяла. Жил Яков Андреич припеваючи и о своём разбойном деле не помнил, а совесть своё брала: напоминала ему повсечастно. Это хуже всего для человека, когда он суд людской обойдёт, а суда Божеского над ним ещё не учинено. Изведётся такой человек и руки на себя наложит или пойдёт и покается...