В парусиновой палатке, освещенной печкой, сидели майор Шелестов, лейтенант Петренко, сержант Эверстова и скованный наручниками Белолюбский.

Снаружи бесновалась пурга. Кругом все завывало, гудело, скрипело, сотрясалось. Ветер бушевал с чудовищной силой, крутил, свистел, люто ревел. Он вздымал снег тучами кверху и бросал на тайгу; выметал его начисто на открытых местах, обнажая стылую, промерзшую землю; зарывался в него, точно бурав, вертя глубокие воронки; перекатывал его, словно воду, волнами, мгновенно наметая бугры и сугробы.

Ветер проникал всюду: в таежные крепи, на перевалы и в ущелья, на вершины гор и в долины рек, сотрясал могучие сосны, грозясь повергнуть их в прах, гнул в дугу податливые нежные березы, лохматил и безжалостно ломал молодняк-ельник, растущий в одиночку; налетал сильными, стремительными порывами на палатку, силясь вырвать ее вместе с шестами и растяжками, закрутить и унести на своих крыльях бог весть куда. Но прочно закрепленная руками человека и приваленная метровым слоем снега палатка не только не поддавалась его усилиям, но и сохраняла внутри тепло, так необходимое людям. Только парусина палатки трепыхала и издавала звуки, похожие на барабанный бой.

Олени, отказавшись от поисков ягеля, сбились плотно в кучку и держались поближе к людям.

Таас Бас лежал в углу палатки, положив большую голову на свои сильные лапы, и глаза его выражали грустную покорность. Изредка пес поднимался, потягивался, высовывал нос из палатки и тут же возвращался на прежнее место.

Стихия неистовствовала. Тайга охала, вздыхала, стонала и как бы звала кого-то себе на помощь.

«Уже час прошел, как началась эта кутерьма, — рассуждал про себя Шелестов. — Сколько лет живу в Якутии, но еще ни разу ничего подобного не видел».

Он полулежал на правом боку, вытянув вперед поврежденную ногу, опухоль с которой еще не спала, но уже позволяла наступать на ногу. За спиной майора, подобрав под себя ноги, ютилась Эверстова. Белолюбский сидел против Шелестова, их разделяла горящая печь, а неподалеку от Белолюбского расположился лейтенант Петренко.

В красноватом отблеске пламени печки лицо преступника с оставленными на нем рукой лейтенанта синяками и кровоподтеками имело зверский вид.

Монотонным голосом, без всяких оттенков, развязно Белолюбский плел всякую чепуху, отвечая на поставленные перед ним вопросы.

Почему он покинул рудник? По самой простой причине. Выйдя от майора Шелестова с полной готовностью выполнить его поручение — обойти дома жильцов поселка, он неожиданно узнал от одного из рабочих рудника, что недалеко от пруда обнаружены следы неизвестного. Он заподозрил, что это следы именно того человека, который нужен майору. Он решил проявить инициативу, действовать немедленно, и бросился по следу. Он считает, что поступил вполне правильно, и не понимает, почему его самого вдруг начали преследовать и одели на него наручники? То, что он ушел от нартового следа в противоположную сторону, тоже объясняется очень просто: он шел ночью, не желая прерывать преследования. И сбился. Уклонился немного на северо-восток. Откуда ружье? Как откуда? Он его подобрал в пути на снегу. Его, видно, обронил тот, кого он преследовал. Почему не послушал офицера, не остановился и оказал сопротивление? Да потому, что принял этого офицера за злоумышленника, которого преследовал. Погоны не успел рассмотреть в горячке. Не до погон было, когда в тебя стреляют.

Белолюбский умолк. Ему хотелось, чтобы майор ставил ему еще вопросы, выдал бы свою осведомленность.

Наговорившись вволю, он попросил пить. Петренко налил из чайника остывшей воды и поднес ее ко рту диверсанта. Тот выпил ее большими отрывистыми глотками.

Майор Шелестов не ставил больше вопросов. Он молчал. Молчал и диверсант. Молчал и думал. Мысли его двоились. Он понимал, что песенка его спета и что выхода никакого для него нет. Ему было совершенно ясно, что майор молчит не потому, что ему нечего сказать. Если бы не вероломство Шараборина, пожалуй, стоило бы продолжать начатую сначала линию поведения, продолжать морочить голову этому майору всякой галиматьей. Он отлично знал, что обвиняемый может говорить все, что взбредет на ум, отрицать все обвинения, опровергать все улики, отметать все доказательства. Если бы не Шараборин! После совершенной им подлости, измены, какой смысл имеет эта игра? Будет ли он, Белолюбский, врать или нет, его все равно не освободят. Нет, нет. Да и в конце концов докопаются, кто он, а возможно уже и докопались. Продолжать запирательство? Молчать? Упорствовать? Зачем? Для того молчать, чтобы спасти Шараборина? Оттянуть время и дать ему возможность сесть в самолет и оказаться на той стороне? Да провались он сквозь землю, рыжая сволочь! Будь проклята эта хитрая беззубая собака, укусившая его, Белолюбского, исподтишка. Он улетит, получит деньги, предназначенные не ему, а Белолюбскому, будет жить и на все плевать, а тот, кто заработал эти деньги собственным горбом, будет сидеть за решеткой, и не год, не два, не пять, всю жизнь. О-о-о! Уж он знает, какой срок определит ему суд. Почти точно знает. Да и хорошо еще, если срок. А если похуже срока? Шараборин, обокравший его, присвоивший его деньги, будет жить припеваючи и смеяться над ним, а он в это время будет гнить. Нет! Этому не бывать! Никогда не бывать!

Но Белолюбский еще не решался сказать правду и полностью разоблачить себя. Он отучился говорить правду, хотя в данном случае и сознавал, что правда погубит и того, кто нанес ему удар в спину. Не поступи так Шараборин, Белолюбский отдыхал бы сейчас на расстоянии одного перехода от Кривого озера, и неизвестно еще, настигла бы его погоня или не настигла. Да зачем гадать? Можно точно сказать, что не настигла бы. Пурга отрезала бы путь преследователям, как она отрезала сейчас от них Шараборина. И тот, конечно, торжествует. Да, он, видно, и сделал все с таким расчетом, чтобы Белолюбский попал в руки майора. Конечно! Такая мысль приходила в голову Белолюбскому еще на последнем привале.

Шараборин для спасения своей собственной шкуры отдал на съедение его. Так что же? Ради этого молчать? Врать, зная наверняка, что вранье не спасет?

Но почему майор ни слова не промолвил о Шараборине? Почему он не заикнулся ни разу об инженере Кочневе? Неужели весь переполох начался с того, что они прирезали двух якутов: молодого и старика? А вдруг именно так? Тогда вообще нет никакого смысла молчать и прикрывать грехи того, кто тебя продал.

— Думаете? — нарушил его молчание майор.

Белолюбский вздрогнул от неожиданности, погруженный глубоко в собственные мысли. Они у него путались, собирались в петельки, завивались в узелки, а узелки развязать не удавалось. Да что там говорить: его изобретательный ум уже терял свою гибкость.

— Как вы сказали? — переспросил он.

— Я спрашиваю: думаете?

Белолюбский усмехнулся.

— Мне нечего думать, — ответил он.

— Видно есть, коли так долго думаете, — спокойно заметил майор.

Искушенный неоднократными беседами с врагами, Шелестов уже привык к их повадкам, к их тактике, и его нисколько не удивляло глупое и ничем не оправданное поведение Белолюбского. Но он не хотел раскрывать преждевременно своих карт, не хотел показывать свою осведомленность и боялся неосторожным вопросом испортить все дело.

Майор еще не знал ни того, кто убил Кочнева, ни того, с какой целью совершено это убийство, ни того, куда бежали убийцы, ни того, наконец, что их заставило разъединиться и побежать в разные стороны.

Не мог знать Шелестов и того, какая внутренняя борьба происходила у сидящего перед ним диверсанта.

Майор нервничал от сознания, что второй злоумышленник недосягаем и находится в безопасности. Пурга, конечно, упрячет его следы. А там, попробуй, ищи ветра в поле.

Подчас раздражение принимало острую форму, перерастало в ярость, при которой теряешь власть над собой: в желании встать, схватить за грудь этого матерого волка, встряхнуть его раз, другой хорошенько и заставить заговорить по-настоящему. Но кто-кто, а уж Шелестов хорошо знал, что следователь, дающий волю рукам, показывает, как правило, свое бессилие, беспомощность и неумение разоблачить врага.

А время шло. Пурга продолжала свой неистовый концерт.

Белолюбский мучительно боролся с самим собой, с охватившими его чувствами. Он так плотно и сильно сжал челюсти, что даже скрипнул зубами.

— Без трех минут восемь, — уронил Петренко, ни к кому не обращаясь и глядя на циферблат часов.

Белолюбский вздрогнул. В голове его быстро пробежало:

«Через четыре-пять часов прилетит самолет. Может быть, там, в районе Кривого озера, и пурги нет? Прилетит и увезет Шараборина. А я, идиот, сижу и молчу. А что толку из этого? Разве это спасет меня? Только ухудшит дело, усугубит вину. А он, мерзавец, будет торжествовать и издеваться надо мной».

Ярость вскипела, забурлила в нем с такой силой, что потемнело и задвоилось в глазах. Ему вдруг показалось, будто перед ним сидит не один, а два майора.

Шелестов взглянул на свои часы и небрежно сказал, обращаясь к Белолюбскому и скрывая ладонью зевоту:

— Что ж, если у вас нет настроения рассказывать о себе правду, отложим беседу до утра. Будем отдыхать.

«Отдыхать, хорошенькое дело, — подумал Белолюбский и шумно вздохнул, вытянул неестественно прямо свой корпус. — Я буду отдыхать, а Шараборин сейчас, возможно, готовит дрова для встречи самолета. Нет, этому не бывать. Не бывать, будь он трижды проклят. Я буду гнить в тюрьме или в земле, а он, рыжая собака…»

— Спрашивайте, я расскажу всю правду, — прорвало его вдруг.

Он рассчитывал, что от этих слов все вскочат со своих мест и засыплют его вопросами, но ничего подобного не произошло. Все, как сидели, так и продолжали сидеть, не издав ни возгласа восторга или удивления. Больше того, майор, видно, совсем не торопился с вопросами, и лицо его ничего не выражало. Он медленно выбрал из коробки папиросу, помял ее между пальцами и долго рассматривал этикетку на ее мундштуке, будто видел ее впервые и будто она имела для него несравненно большее значение, нежели готовность Белолюбского говорить правду. Эта неторопливость раздражала, выводила из себя диверсанта. «Будет он курить или нет? Зажжет он папиросу?» спрашивал он с досадой сам себя.

Шелестов чиркнул спичкой, закурил и прямым твердым взглядом посмотрел в глаза преступника.

— Для вас это единственный выход, — спокойно и сдержанно произнес он.

Тот пожал плечами и подумал: «Почему единственный? Хотя, да… А что он может знать обо мне? О чем он меня будет спрашивать?»

— Ну, рассказывайте, — подтолкнул его майор.

— Спрашивайте, что вас интересует, — уклончиво ответил Белолюбский. Я на все отвечу.

— Вечера вопросов и ответов устраивать не собираюсь, — с прежним спокойствием сказал майор. — Если вы решились говорить правду, начните, и вот с чего: при вас обнаружено два комплекта документов: на имя Белолюбского и Оросутцева. Ваша настоящая фамилия?

— Оросутцев, — ответил диверсант. И, немного подумав, добавил с улыбкой и развязностью, которой он пытался маскировать свою тревогу: Вам, конечно, интересно знать, как я стал Белолюбским?

— Пока нет, — неожиданно ответил Шелестов. — Всему придет свое время. Это мой последний вопрос на сегодня. Если вам есть что рассказать мне, прошу…

«Все знает, — обожгла догадка мозг диверсанта. — Знает и играет со мной, а время идет». И он заговорил, беспрестанно оглядываясь и шаря по палатке беспокойными глазами, будто в ней сидел кто-то, могущий взять под сомнение его слова или опровергнуть их…

Да, до этого он врал. Даже сам не знает, почему. Возможно, боялся ответственности. Вполне возможно. И это естественно. А теперь расскажет все-все без утайки. С самого начала и до конца. Он все обдумал, взвесил. Он готов понести любое наказание по заслугам. Так вот. Несколько дней назад на рудник Той Хая пришел Шараборин. С ним он знаком давно. Шараборин знает отлично прошлое Белолюбского как контрабандиста и в любое время мог выдать его органам следствия. Если бы не Шараборин, Белолюбский не сидел сейчас здесь, а продолжал бы честно работать комендантом рудничного поселка. Но, появившись на руднике, Шараборин, путем угроз и вымогательств, заставил его выкрасть ключи от сейфа, которым пользовался приехавший из центра инженер Кочнев. Он выкрал ключи. Шараборнн снял с них слепки и изготовил точно такие же. Потом он проник к сейфу, когда Кочнев был на вечерней прогулке, открыл сейф, извлек из него какой-то важный план и начал фотографировать. В это время в комнату вошел Кочнев. Шараборин выстрелил в него из пистолета и убил его наповал. Окончив съемку, Шараборин водворил карту на место в сейф, выбрался, никем не замеченный, из конторы и той же ночью оставил рудник. Ему, Белолюбскому, он приказал перед уходом проверить, что последует на руднике после его бегства, и явиться к нему в тайгу в условное место. Белолюбский так и сделал, в чем теперь горько раскаивается. Чтобы скрыть свои следы, он привязал к рукам и ногам оставленные ему Шарабориным медвежьи лапы. В фотоаппарате Шараборина хранится непроявленная пленка. Он несет ее к Кривому озеру. Через четыре или пять часов, а точнее говоря, между двенадцатью и двумя часами сегодняшней ночи, у Кривого озера должен приземлиться заграничный самолет и взять к себе на борт Шараборина. Шараборин рассказывал, что за план ему обещано иностранной разведкой большое денежное вознаграждение, и самое главное, чему тот придавал особенное значение, — вывоз с территории Советского Союза. Самолет прилетит, со слов Шараборина, с крайней северной точки японских островов и сядет на пять костров, выложенных конвертом. Вот и все. Хотя, нет… Этим преступления Шараборина не исчерпываются, и утаивать их теперь нет никакого смысла. По пути к озеру Шараборин на глазах у него тяжело ранил, а возможно и убил, колхозника Очурова, чтобы забрать у него оленей и нарты. Точно так же Шараборин поступил и с неизвестным якутом-стариком, ружье которого ему понравилось. Он прирезал этого старика при встрече с ним. И с ним, Белолюбским, Шараборин поступил тоже подло. Беря его в проводники к Кривому озеру, он обещал ему большое вознаграждение, но ничего не дал. Больше того, когда до озера оставалось совсем пустяки, каких-нибудь пятьдесят километров и Шараборин понял, что доберется до него самостоятельно, он бросил сонного Белолюбского на произвол судьбы, с одним ружьем и лыжами, взял оленей, продукты и нарты и удрал. Между прочим, Шараборин совсем недавно бежал из лагерей. По его шее давно веревка плачет. И еще одна маленькая деталь. Шараборин не имеет личных документов, кроме учительского диплома на фамилию Потапова.

Вот теперь все…

Белолюбский умолк.

Шелестов попросил лейтенанта подать ему полевую сумку. Получив ее, он извлек планшетку с картой и углубился в ее рассматривание.

Белолюбский спросил себя мысленно, правильно ли он поступил, изложив обстоятельства дела именно в таком виде, и решительно ответил: «Да, правильно. Да, да, да… Влип я — хорошо, но пусть и он сломает себе шею. Уж теперь-то майор не даст ему возможности выбраться на ту сторону. Ни за что не даст. В этом я уверен. И пусть Шараборин, попав, как и я, в лапы майора, говорит, что хочет, из этого ничего не выйдет. Пусть он выкручивается, пусть доказывает, что он не верблюд и не тот, кем я его представил. Едва ли ему поверят. А мне поверят. Да. Возможно, уже поверили. Я первый, сам пошел на откровенность и рассказал все. И это мне зачтется. И на следствии, и на суде я буду твердить то же самое. Я-то ведь за свою жизнь еще ни разу не попадался и не сидел, а Шараборин ой-ой! Ну… а если, бог даст, нам доведется попасть в одну камеру или отбывать срок в одном месте, я ему зубами перегрызу горло. Сам подохну, но перегрызу. Он еще узнает меня. Но чего тянет майор? Что он сроду не видел карты? Или никак не найдет это злосчастное Кривое озеро? В чем дело? Остались считанные часы! Надо немедленно запрягать оленей, садиться на нарты и, невзирая на вьюгу, мчаться, сломя голову, к озеру. Ведь Шараборин и в самом деле может улететь. Чего же ждет майор? Почему он не торопится? Надо быстро, очень быстро ехать, чтобы покрыть расстояние в пятьдесят километров и подоспеть вовремя. Хотя… если у майора сильные олени, он уверен в них и знает хорошо дорогу, то пятьдесят километров — пустяки. Ну, максимум три часа. Так чего же порю горячку? Старый дурак. Нервы. Нервы расшатались».

Белолюбский окинул вороватым взглядом лейтенанта Петренко, майора, по-прежнему разглядывающего карту, и опять продолжал свои рассуждения:

«Да, да. Можно еще кое-что продумать и, главное, не торопиться и держать себя в руках. Возможно, еще не все пропало. Если майор прихватит меня с собой до озера, а иного выхода у него, по-моему, нет, то я попытаюсь упросить его снять наручники. Попытаюсь. Что я теряю? Ровным счетом ничего. И не сейчас. Нет, нет… Не сразу, а уже в дороге. Скажу, что отмерзают руки. Начну охать, стонать. Что-нибудь придумаю. А без наручников в такой кромешной темноте стоит только метнуться в сторону, сделать пять-шесть шагов, и тебя никакой дьявол не сыщет. А стрелять в меня они не будут. Это точно. Я им нужен живой. В этом я уже убедился. Ну, а на худой конец, можно рискнуть дать тягу и с наручниками. Не так уж они и прочны. Добраться бы только до первого камня, а там они вмиг разлетятся. И пусть тогда рыжая собака разделывается за все своей собственной шкурой. Пусть. Вот только силы надо беречь. Силами подзапастись надо». И вдруг неожиданно даже для самого себя Белолюбский выпалил:

— Есть я хочу, гражданин начальник. Покормили бы.

Шелестов оторвался от карты, сложил планшетку и сказал:

— Что же вы ломались, когда вам предлагали?

— Так, по глупости… Погорячился…

Шелестов усмехнулся.

— Дайте ему что-нибудь, — сказал он Петренко, взяв от печи остро отточенный топор с изогнутым топорищем и положив под себя. — И снимите с него наручники. Пусть сам поест.

Белолюбский не верил своим ушам.

Лейтенант подал ему отваренное мясо, начатую банку рыбных консервов, кусок пшеничного калача и освободил одну руку от браслета наручника.

«Наручники! — криво усмехнулся про себя Белолюбский и размял освобожденные руки. — Жалкий металл! А какая в них сила! Вот я свободен, а через несколько минут опять раб».

Голодая более суток, Белолюбский ел быстро, жадно и даже попросил дать еще хлеба. Майор разрешил, и лейтенант дал целый калач. Тот и его уничтожил.

Во время еды Белолюбскому пришла отчаянная мысль: попытать счастья, свалить ногой печь и попробовать выскочить из палатки. Но эту мысль он сразу же отбросил, как негодную. Лейтенант, с кулаками которого он так близко познакомился, пристально следил за ним, да и загораживал выход. И пес, о котором диверсант забыл думать, лежал и смотрел на него.

«Нет, не сейчас. Теперь ломаться не буду и попрошу еще раз поесть в дороге», — решил Белолюбский.

Когда с едой было покончено, лейтенант, не ожидая команды майора, подошел к Белолюбскому и накинул на руки второй браслет.

«Вот и все», — отметил про себя Белолюбский, услышав звук защелкнувшегося автоматического замка.

Майор продолжал молчать и курил одну папиросу за другой. Вот он достал новую коробку «Казбека».

Надо было обладать большой выдержкой и крепкими нервами, чтобы не выдать своего волнения. А разве можно не волноваться, когда более или менее стала ясна картина преступления? Нет, невозможно.

Шелестов хорошо знал врагов и их психологию, чтобы принять за чистую монету признания Белолюбского. Практика говорит, что преступник всегда старается свалить вину на сообщника и максимально уменьшить свою собственную вину. В данном случае это было тем более вероятно, что Белолюбский считает Шараборина вне досягаемости властей и, следовательно, не боится его разоблачения. Что же касается самолета, то это могло быть правдой. Ведь неизвестно, какое чувство у преступника было сильней: стремление к тому, чтобы избежать очной ставки и разоблачения или, наоборот, желание, чтобы сообщник разделил его собственную судьбу.

Возможно, что Белолюбский и тут врал. А что, если нет? Сознание того, что Шараборин может избегнуть рук правосудия и нанести урон родине, передав иностранной разведке план большой государственной важности, страшно волновало майора. Он лишь не показывал этого. Конечно, если бы не пурга, и перед ним, как до этого, лежал след, он бы не пощадил ни себя, ни друзей, чтобы проверить показания Белолюбского и нагнать Шараборина. А сейчас, в такую темень и буран об этом нечего было и думать.

— Который час? — спросил Шелестов рассеянно, совершенно забыв, что на руке у него собственные часы.

— Половина девятого, — в один голос, точно по команде, ответили Петренко и Эверстова.

Шелестов с отчаянием думал:

«Уходит время, и ничем его нельзя ни восполнить, ни остановить. Как жаль, что для суток отведено всего лишь двадцать четыре часа. И как жаль, что глаза наши не могут достигать расстояний, которые способны пробегать мысли».

И мысли майора сейчас были далеко-далеко, на пути к Кривому озеру, к которому стремился Шараборин.

«Значит прав был в своих догадках Василий Назарович, — думал майор. Чуяло его сердце, что он имеет дело с «Красноголовым». Где же он сейчас, этот «Красноголовый»? Сидит где-нибудь в яме и ждет, пока пройдет непогода? Или пробирается через таежные дебри к озеру, невзирая ни на что? А может быть он уже добрался до озера? Что такое пятьдесят километров? Ерунда. А у него четыре оленя. Хм… И еще вопрос: смогу ли я добраться до Кривого озера, где никогда не был? Едва ли. Возможно и доберусь, но буду плутать. И опять нужно время».

Шелестов поднялся с места, осторожно ступил на больную ногу, шагнул, отвязал натянутый ветром шнур, отбросил полог палатки и, пригнувшись, вышел наружу. Порывистый ветер сильно ударил, прихватив дыхание, колкий снег сек лицо.

— Това… — хотел Шелестов позвать лейтенанта Петренко, чтобы обменяться с ним мнением с глазу на глаз, но сразу захлебнулся. Ветер погасил его крик на полуслове, и Петренко ничего не услышал. Да и невозможно было что-нибудь услышать среди шума бури! Вокруг все кипело, бурлило, и в белесой замети нельзя было увидеть даже пальцев собственной вытянутой руки.

Шелестов, чтобы устоять на ногах, наклонил корпус вперед, будто готовясь ударить кого-то головой, и то еле-еле удержался.

«Сидеть здесь нам крепко, — подумал он. — Будь она проклята, эта пурга. И нужно же было ей свалиться на наши головы именно сегодня! Уйдет «Красноголовый». Определенно уйдет. А чего доброго, переберется на ту сторону. И что предпринять, ей-богу, не знаю. Что только делается! Ничего не видно. Жуть какая-то», — но тут ему мгновенно пришла новая мысль.

Шелестов вернулся в палатку, задернул полог, закрепил конец шнура за стойку и остановил глаза на Эверстовой.

Радистка приподнялась и без слов поняла, что интересует майора, и сказала:

— Могу сейчас же.

Шелестов кивнул головой, сел на прежнее место, достал из полевой сумки блокнот, карандаш и стал быстро писать.

Эверстова вынула из чехла портативную радиостанцию, раскрыла ее, надела наушники и попросила Петренко вывести антенну.

Вынужденное бездействие мучило Эверстову. Она готова была разрыдаться от сознания того, что ни майор, ни лейтенант, ни она не могут придумать и предпринять что-нибудь действенное для поимки ускользающего из их рук Шараборина. А тут еще вдобавок ко всему сидит этот Белолюбский, в присутствии которого нельзя обмолвиться лишним словом.

Установив антенну, в палатку вошел Петренко. Он не мог скрыть своего волнения.

«Неужели упустили? Неужели уйдет? Как же быть? В конце концов нельзя же сидеть на месте! Шут с ней, с погодой», — думал он.

Он попросил кусочек бумаги у Эверстовой, быстро набросал на нем несколько фраз и передал листок Шелестову.

Тот прочел:

«Разрешите мне запрячь в нарты оленей, взять запасных, прихватить Белолюбского и пробираться вместе с ним к озеру».

Шелестов покачал отрицательно головой, бросил бумажку в печь и подумал:

«Горячая молодость! Для нее нет преград!» — и спросил, подавая Петренко листок:

— А как вы на это смотрите?

Быстро пробежав несколько строк, лейтенант с улыбкой ответил:

— Положительно. Прекрасно…

— Передайте тогда Надюше.

Эверстова, получив бумажку, прочла ее, посмотрела на майора и быстро закивала головой. Потом она склонилась над радиостанцией и стала искать в эфире позывные центра.

«Совещаются, — подумал Белолюбский. — Вот же бестолковые люди! Сколько же еще на свете идиотов! Ну чего тянут? Ведь скоро девять часов. Осталось каких-нибудь три часа!»

Он убеждался, что его «признание» не пошло впрок. Непонятные для него офицеры, оказывается, не желают чинить препятствий Шараборину в его намерении перебраться на ту сторону. Все внутри у Белолюбского ходило ходуном. Он не стерпел и, с трудом уняв раздражение и злобу, внешне спокойно, с прежней развязностью сказал:

— По-моему, нам торопиться надо, гражданин начальник. Улетит Шараборин. Как пить дать, улетит.

— Пурга, — не менее спокойно ответил Шелестов. — Слышите, что там творится? Придется запасаться терпением. Никакой самолет в такую погоду не прилетит. Собьется с курса. А одолеть пятьдесят километров за три часа при таком буране никому не под силу. Да и олени не пойдут.

— Олени не пойдут, — человек пойдет, — попытался Белолюбский еще раз воззвать к разуму майора. — Лейтенант отличный лыжник, я тоже неплохо хожу.

— Поздно, — отрезал майор. — Не надо было мудрить, а говорить раньше.

Белолюбский закусил губу. Гримаса передернула его лицо. Глаза его налились кровью. Он готов был взвыть от обиды, готов был кататься по земле. Мысль о том, что уже завтра, быть может, Шараборин будет далеко и, вспоминая его, станет смеяться, вызывала неодолимые приступы бешенства. Он поднял скованные руки и с ожесточением стал рвать волосы.

Но никто не обратил на это внимания.

Взоры майора и лейтенанта были прикованы сейчас к Эверстовой. Вот она подняла левую руку ладонью вверх, как бы стремясь водворить тишину, и затем сказала:

— Меня просят переходить сразу на прием.

— Нет, нет, — запротестовал Шелестов. — Ни в коем случае. Пусть сначала принимают.

Эверстова поняла майора и энергично застучала ключом.

* * *

Было десять часов с минутами. Петренко и Эверстова по приказанию майора легли спать.

Белолюбский сделал вид, что тоже спит, и лежал с закрытыми глазами на спине, протянув ноги к печке. Опустошенный, подавленный, он потерял сон. Все рухнуло, все планы разлетелись вдребезги, и его мозг уже не видел никакого выхода.

Шелестов не спал и не пытался ложиться. Он сидел, курил одну папиросу за другой и, прислушиваясь к завываниям ветра, думал о своем. Мысли его то витали около Кривого озера, то заносили его в Якутск, в круг семьи, то возвращали назад, туда, к перекрестку, где остался лежать Василий Назарович Быканыров, то упорно бились над решением вопроса, как и что надо выведать еще от пойманного Белолюбского.

Когда сон начинал туманить его голову, Шелестов протягивал руку к сухим поленьям и подбрасывал их в печь, чтобы она не затухла.

Около одиннадцати часов майору показалось, будто порывы ветра стали слабее. Он прислушался. Действительно, палатка уже не сотрясалась, ветер не задувал в трубу, стало сравнительно теплее.

«Хотя бы… Хотя бы…» — подумал с тоской Шелестов и, приподнявшись с места, вышел на воздух.

Первое, что сейчас же бросилось в глаза, — хорошая видимость, которой не было час тому назад. Конечно, видимость не отличная и даже не обычная, но вполне достаточная, чтобы легко разглядеть и пересчитать оленей, сбившихся в кучку метрах в десяти от палатки. А еще некоторое время тому назад это было невозможно.

Снег почти не падал. Сквозь разрывы в облаках кое-где проглядывали звезды. Но самое важное — улегся ветер. Еще не совсем, правда, но значительно. Шелестов мог теперь без всяких усилий стоять во весь рост.

«Хорошо… Замечательно…» — заметил Шелестов. Вооружившись лыжной палкой и прихрамывая на левую ногу, он обошел место стоянки и убедился, что все следы ведшие на привал и с привала, исчезли, будто их никогда и не было. Кругом лежал цельный, нетронутый снег. «Выходит, что, приехав сюда вчера часом или двумя позднее, мы бы потеряли не только Шараборина, но и Белолюбского. — Майор постоял несколько минут и, наблюдая, как заметно слабеет ветер, подумал: — Выбился из сил, присмирел».

Он вернулся в палатку, не торопясь закурил и, заметив, как под приспущенными веками Белолюбского поблескивают глаза, сказал ему:

— Что притворяться, ведь не спите? Поднимайтесь.

Белолюбский тяжело вздохнул и сел.

— Курить хотите?

Белолюбский смотрел и молчал, точно приговоренный к смерти.

— Значит, не хотите курить? — повторил вопрос Шелестов.

Белолюбский передернул плечами.

— Да нет, закурю, если дадите.

Шелестов достал папиросу, прикурил ее о свою и, дотянувшись до Белолюбского, сунул ее ему в рот.

— Куренье успокаивает нервы, — заметил майор, сделал глубокую затяжку и выпустил дым. — Что ж, давайте продолжим беседу. У вас есть настроение?

Белолюбский молчал. Конечно, откровенная беседа его не устраивала. Ему хотелось бы ограничиться тем, что он уже сказал о себе и о Шараборине. Но во имя того, чтобы вызвать к себе известное расположение или даже жалость со стороны майора, ради того, чтобы получить возможность оказаться в дороге без наручников, он готов был пойти на все. Надежда на это ни на минуту не покидала Белолюбского. И хотя он отлично понимал, что после оказанного сопротивления лейтенанту, после попытки расправиться с ним ему почти невозможно рассчитывать на доверие, он на что-то надеялся. Больше того, надежда росла и крепла. Теперь Белолюбскому было ясно, что вопрос преследования Шараборина отпал. Шараборин уже вне опасности и наверняка у Кривого озера. Значит, следует думать лишь о том, как обрести свободу, как вырваться из рук майора. Можно, конечно опять избрать тактику молчания, но что это даст? Пожалуй, ничего. Это лишь обозлит майора, настроит его против него. И, видно, придется опять говорить, с расчетом, что этот разговор будет последним. Не может быть, чтобы не было выхода.

— Ну так как? — напомнил майор, прервав раздумье Белолюбского.

— Спрашивайте, — ответил тот.

— Только без вранья, — предупредил майор.

— Я говорю правду.

— Пока вы ничего не говорите, — поправил его майор.

— Ну, говорил.

— Это мы увидим. Дальше увидим, — сказал он и спросил: — Сколько времени пробыл на руднике Шараборин?

— Пожалуй, суток двое.

— Точнее.

— Не знаю.

— Вы давно знаете Шараборина?

— Давно.

— Примерно?

— Лет… лет… — Белолюбский прищурил глаза. — Да, лет двадцать.

— Где он останавливался в этот раз на руднике? У кого ночевал?

— Точно не знаю. Я бы сказал. Честно говорю, — точно не знаю.

— А не точно?

Белолюбский пожал плечами, усмехнулся. Ох, и дотошный человек этот майор.

— Меня это, скажу правду, даже не интересовало, — ответил он.

— Почему?

— Ну, видите… Я вам уже говорил. Повторю еще раз. Я давно решил покончить со своим прошлым и на руднике работал честно. Я собственным потом хотел смыть со своего тела родимые пятна. Об этом вам все скажут. Спросите любого на руднике. А когда появился Шараборин, я понял, что от прошлого не так легко отделаться. Признаюсь честно: у меня даже возникла мысль прихлопнуть Шараборина, но рука не поднялась. Одно дело защищаться, и совсем другое нападать.

— Где же вы с ним встречались, беседовали? — последовал вопрос.

— А так, где придется, в разных местах.

«Запутает он меня. Ей-богу, запутает!» — подумал Белолюбский и решил отвечать по-прежнему спокойно, хорошо понимая, что ответами на такие невинные вопросы медлить нельзя. Надо отвечать, не задумываясь.

— Конкретнее?

— Конкретнее? Пожалуйста. Один раз возле моего дома, это в ту ночь, когда он только явился на рудник. Второй раз у пруда, как мы заранее условились, в третий — около конторы, а в последний — возле продовольственного магазина.

— На воздухе?

— Да.

— На морозе?

— Конечно. А что тут такого?

— Ничего, ничего. Я просто уточняю. Ключи от сейфа вы ему тоже передавали на воздухе?

— Да, у пруда. А возвратил он их мне у продовольственкого магазина.

Шелестов кивнул несколько раз головой и закурил новую папиросу.

— Фотоаппарат Шараборин держал при себе или передавал вам? — спросил он после небольшой паузы.

— О! Шараборин хитрый человек.

— То есть?

— Он знает, что надо держать при себе.

— Значит, надо понимать, что фотоаппарат в ваших руках не был?

— Ни разу.

— Ясно.

— А зачем Шараборин взял деньги у убитого Кочнева?

Белолюбский усмехнулся, и лицо его приобрело сейчас то выражение, которое впервые там, на руднике, в кабинете Винокурова, даже понравилось Шелестову.

— Хитрость придумал. Рассчитывал на то, что следствие придаст убийству Кочнева уголовный характер и пойдет по неправильному пути. Убит, мол, с целью ограбления.

— Интересно, интересно… Коварный человек ваш Шараборин, — задумчиво произнес Шелестов. — Ну, а теперь расскажите мне по порядку, как вы дошли до жизни такой? Все, все расскажите. Кто вы, в конце концов по профессии, чем занимались, откуда родом. Учтите, что рано или поздно это придется рассказывать. А время у нас есть.

— Вывертывать себя наизнанку? — спросил Белолюбский.

— Если вам это сравнение нравится, — пожалуйста.

— Тогда разрешите мне еще раз закурить. Я покурю, подумаю. Конечно, жизнь это такая штука, что запомнить ее всю невозможно. Из-за давности времени многое выпало из памяти, но кое-что и осталось.

— А вы постарайтесь вспомнить, — посоветовал Шелестов.

— Постараюсь, — согласился Белолюбский и прикинул: «Мягко стелет, да как бы спать было не жестко. А какой выход? Опять путать? Путать все, с начала до конца? А вдруг ему обо мне известно больше, чем я думаю? Как тогда? Можно ли тогда рассчитывать на какое-то снисхождение и надеяться на то, что он снимет наручники? Едва ли. Ну, и наконец, это же просто беседа. Протокол-то он не пишет. А если мне не удастся вырваться, я заговорю по-другому».

Он жадно выкурил папиросу и начал рассказывать о себе. Но рассказывал неохотно, лениво. Он не говорил, а как бы жевал жвачку, липкую, тягучую. Складывалось впечатление, будто слова застревали у него в горле и он не находил в себе сил вытолкнуть их оттуда.

Когда Белолюбский делал длительные паузы или уходил явно в сторону, Шелестов поправлял его, умело ставил наводящие вопросы, обращал внимание на разрывы и пробелы в биографии, на неувязки во времени и датах, сравнивал противоречивые, взаимно исключающие друг друга утверждения и спрашивал, какое из них надо считать правильным.

Белолюбский насторожился. Он убеждался в том, что один рассказанный эпизод тянет за собой другой, а тот — третий, и так постепенно клубок разматывается против его желания. К каждому эпизоду невольно прилипают фамилии, детали, подробности, и все надо увязывать, обосновывать или же обрывать и молчать.

Припертый к стене поставленным вопросом, он изворачивался, ерзал от возбуждения на месте, нервничал, терял нить рассказа и путался.

«Да… он сумел меня разговорить, заставил выложить все. В тени остаются связи с иностранной разведкой, но об этом пока ни слова. И так все выболтал. А что поделаешь? Тут — или-или. Или вовсе ничего не говорить и молчать, или говорить. А начал говорить, — видишь, что получается, подумал Белолюбский, когда Шелестов перестал задавать вопросы. — Неужели он и теперь не снимет наручники? По-моему, снимет. Он, видно, не ожидал, что я так разоткровенничаюсь».

А Шелестов думал:

«Ну и тип. Негде пробы ставить. И, наверное, думает, что я весь рассказ его принял за чистую монету. Да… За ним надо наблюдать еще зорче и обязательно нести дежурство. Для кого же он переснимал план? Для кого? А в общем, об этом после. Сейчас не время». И вслух сказал:

— Что же, давайте подведем итог. Я вас понял так: вам пятьдесят четыре года. Родились в Чите. Фамилия отца и матери — Ведерниковы. Отец был извозчик, мать — портниха. Восемнадцати лет, в первую империалистическую войну вы пошли добровольцем на фронт, а потом также добровольно перешли в белую армию, с остатками которой бежали в Маньчжурию. Там вы обосновались на некоторое время, а в двадцать втором году впервые попали на территорию Якутии в составе отряда, возглавляемого белогвардейским генералом Пепеляевым. Так?

— Правильно, — согласился Белолюбский и подумал: «Память у него хорошая».

— В двадцать третьем году, после разгрома Пепеляева, вы опять бежали в Маньчжурию и обосновались в Харбине. И стали не Ведерниковым, а Красильниковым. Работали в харбинском отеле «Модерн» официантом. Затем перешли на работу в японскую фирму Кокусай унио, имевшую исключительное право на ввоз контрабандных товаров в Китай. С этого момента вы стали контрабандистом, неоднократно переходили границу в сторону Советского Союза и возвращались обратно…

— Совершенно верно.

— В тридцать девятом году вы в последний раз пробрались в Якутию под фамилией Оросутцева, решили порвать с прошлым и стать честным человеком.

— Да.

— В этих же целях вы сменили фамилию Оросутцева на Белолюбского.

— Да.

— А где вы достали документы на имя Белолюбского?

— Чего проще. В тайге за золотой песок можно достать любые документы. Купил у одного парня на Джугджуре.

Шелестов помолчал. Хитрая, едва заметная улыбка дрожала на его губах.

— Плохи ваши дела, Белолюбский, — сказал он.

— Как? Я не понял.

— Прекрасно вы все понимаете. Стаж вашей вражеской деятельности очень велик, а вот сводить концы с концами вы не научились. Да это и не так просто. Точнее, это очень сложно. Чтобы ложь выдать за правду, нужно большое искусство.

Вся уверенность, весь гонор и развязность слетели с Белолюбского, как чешуя с рыбы под ножом опытного повара.

Он пожал плечами и сказал:

— Ваше дело, думайте, как хотите.

Шелестов рассмеялся.

— Почему мое? Ваше дело думать. Ведь не мне, а вам отвечать придется.

— Я все сказал, — угрюмо бросил Белолюбский и в душе выругал себя за то, что вообще начал говорить.

— Вы сказали то, о чем нельзя не говорить, — строго сказал Шелестов. — А о главном умолчали.

— Не понимаю, — покрутил головой Белолюбский.

— Я вам помогу понять. Напомню кое-что. Зачем вы обрили Шараборина?

— Я?!

— Да, вы.

— Не брил. Он пришел бритым.

— И сбритые волосы принес в вашу квартиру?

— Не знаю.

— Это дело другое. А для чего вы получали взрывчатку?

— Рыбу глушить.

— Много наглушили?

— Не вышло ничего. Потонула взрывчатка, и не сработала капсюля.

— Допустим. А почему фотоаппарат, который вам якобы не передоверил Шараборин, висел не на его, а на вашем плече?

— Не знаю. Я сказал то, что было.

— Вы сказали, что Очурова ранил Шараборин, а ведь ранили вы. Ведь Очуров жив и здоров!

Белолюбский молчал.

«Проклятие, — думал он. — Неужели рыжая собака Шараборин попал в их руки ранее меня? Откуда он все знает?»

— Разговор предстоит еще большой, — сказал Шелестов. — Молчанием вы не отделаетесь. — Шелестов приподнялся. — Грицько! Надюша! Подъем!

Петренко и Эверстова вскочили и, еще не придя в себя, смотрели на майора заспанными глазами.

Шелестов вышел из палатки.

— Вот и конец вьюге, — сказал он громко. — И тишина какая стоит…

Разъяснило. Небо очистилось, и на нем показались звезды. Хвойное море, недавно колыхавшееся из стороны в сторону, стояло притихшее, присмиревшее. Окружающее приняло свои естественные очертания. Лишь у подножья елки ветерок слегка завивал снежную пыль, она клубилась и тянулась к палатке. Олени разбрелись и рыли копытами снег в поисках ягеля. Колокольчик на шее быка-вожака тихонько вызванивал где-то в стороне. Из палатки вышел лейтенант Петренко.

— Собирать оленей? — спросил он.

Шелестов, раскурив папиросу, посмотрел на часы.

— Да нет, рановато. Без семи двенадцать, — сказал он. — Я считаю, что прежде, чем отправиться в путь, надо основательно подкрепиться. А вы?

— Не плохо было бы.

— Ну и договорились…