Из противоположения бессилия личности и всемогущества природы возникает страстное желание хотя на краткое мгновение заглянуть в тайные глубины космической жизни, в ту ее душу, для которой все человечество - лишь минутная греза. Тютчев это желание называет жаждою "слиться с беспредельным" ("О чем ты воешь, ветр ночной"). Ему кажется, что человеческая душа - "в узах заключенный дух", который "на волю просится и рвется" ("Ю. Ф. Абазе").

Отсюда - тяготение Тютчева к "древнему родимому хаосу". Этот хаос представляется ему исконным началом всякого бытия, из которого вырастает и сама природа. Хаос - сущность, природа - его проявление. Все те минуты в жизни природы, когда "за оболочкой зримой" можно узреть "ее самое", ее темную сущность, Тютчеву дороги и желанны.

Такие минуты чаще всего наступают в темноте ночи. Днем стихия хаоса незрима, так как между человеком и ею наброшен "покров златотканый", "золотой ковер", - все проявления жизни природы. Ночью этот ковер падает, и человек стоит -

Лицом к лицу пред пропастию темной.

Тютчев добавляет: "Вот отчего нам ночь страшна". Но для него самого ночь была скорее соблазнительна. Он был уверен, что ночью, "в тиши всемирного молчанья",

Живая колесница мирозданья

Открыто катится в святилище небес.

Ночью можно подглядеть таинственную жизнь хаоса, потому что ночью в пристани оживает "волшебный челн" грезы, сновидения и уносит нас -

В неизмеримость темных волн.

Не менее дороги Тютчеву то явления природы, в которых "хаотическое" выступает наружу, - и прежде всего гроза. Грозе посвящено несколько лучших стихотворений Тютчева. В беглых зарницах, загорающихся над землею, усматривал он взор каких-то "грозных зениц". Другой раз казалось ему, что этими зарницами ведут между собою беседу какие-то "глухонемые демоны", решающие некое "таинственное дело". Или, наконец, угадывал он гигантскую незримую пяту, под которой гнулись, в минуты летних бурь, лесные исполины. И, прислушиваясь к сетованиям ночного ветра, к его песням "про древний хаос про родимый", сознавался Тютчев, что его ночная душа жадно

Внимает повести любимой...

Но не только во внешней природе можно подсмотреть хаос: таится он в самом человеке. Подобно тому, как ночь, как гроза, как буря, как ночной ветер, влекло к себе Тютчева все хаотическое, что порою вскрывается в наших душах, в нашей жизни. Во всех основных проявлениях нашей жизни, в любви и в смерти, во сне и в безумии, открывал Тютчев священное для него начало хаоса.

Любовь для Тютчева не светлое, спасающее чувство, не "союз души с душой родной", как "гласит преданье", но "поединок роковой", в котором -

Мы то всего вернее губим,

Что сердцу нашему милей.

Любовь для Тютчева всегда страсть, так как именно страсть близит нас к хаосу. "Пламенно-чудесной игре" глаз Тютчев предпочитал "угрюмый, тусклый огнь желанья "; в нем находил он "очарование сильней". Соблазн тайной, запретной любви он ставил выше, чем "невозвратный румянец стыдливости", т. е. любовь "греховную" выше "невинной", и оправдывал свой выбор тем, что, полные, как бы кровью, своим соком, виноградные ягоды прекраснее, чем чистые, ароматные розы... Самую страсть Тютчев называет "буйной слепотой" и тем как бы отожествляет ее с ночью. Как слепнет человек во мраке ночи, так слепнет он и во мраке страсти, потому что и тут и там он вступает в область хаоса.

В то же время смерть для Тютчева, хотя он склонен был видеть в ней полное и безнадежное исчезновение, исполнена была тайного соблазна. В замечательном стихотворении "Близнецы" он ставит на один уровень смерть и любовь, говоря, что обе они "обворожают сердца своей неразрешимой тайной".

И в мире нет четы прекрасней,

И обаянья нет ужасней

Ей предающего сердца.

Может быть, этот соблазн смерти заставляет Тютчева находить красоту во всяком умирании. Он видел "таинственную прелесть" в светлости осенних вечеров, ему нравился "ущерб", "изнеможенье", "кроткая улыбка увяданья". "Как увядающее мило!" - воскликнул он однажды. Но он и прямо говорил о красоте смерти. В стихотворении "Mal'aria", любовно изобразив "высокую безоблачную твердь", "теплый ветр, колышущий верхи дерев", "запах роз", он добавляет:

...и это все есть смерть!

И тут же восклицает восторженно:

Люблю сей божий гнев, люблю сие незримо

Во всем разлитое, таинственное зло...

Вместе со смертью влекло к себе Тютчева все роковое, все сулящее гибель. С нежностью говорит он о "сердце, жаждущем бурь". С такой же нежностью изображает душу, которая "при роковом сознании своих прав", сама идет навстречу гибели ("Две силы есть, две роковые силы"). В истории привлекают его "минуты роковые" ("Цицерон"). В глубине самого нежного чувства усматривает он губительную, роковую силу. Любовь поэта должна погубить доверившуюся ему "деву" ("Не верь, не верь поэту, дева"); птичка должна погибнуть от руки той девушки, которая вскормила ее "от первых перышек" ("Недаром милосердным богом"), причем поэт добавляет:

Настанет день, день непреложный,

Питомец твой неосторожный

Погибнет от руки твоей.

И почти тоном гимна, столь для него необычным, Тютчев славит безнадежную борьбу с Роком человека, заранее осужденного на поражение:

Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,

Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!

Пускай Олимпийцы завистливым оком

Глядят на борьбу непреклонных сердец!

В этом постоянном влечении к хаосу, к роковому для человека, Тютчев чувствовал свою душу "жилицею двух миров". Она всегда стремилась переступить порог "второго" бытия. И Тютчев не мог не задавать себе вопроса, возможно ли переступить этот порог, доступно ли человеку "слиться с беспредельным".

Уже в одном юношеском стихотворении ("Проблеск") Тютчев дал отрицательный ответ на этот вопрос. Заглянуть в хаос можно лишь на краткое мгновение:

Мы в небе скоро устаем,

И не дано ничтожной пыли

Дышать божественным огнем.

Развивая эту мысль, Тютчев приходит к выводу, что всякое человеческое знание обречено на недостоверность. Сущность бытия - хаос, тайна; человеку хаос недоступен; следовательно, мир для человека непостижим. Поэтическое выражение этой мысли Тютчев нашел в сравнении "смертной мысли" с фонтаном. Струя водомета может достигнуть лишь определенной, "заветной" высоты, после того осуждена "пылью огнецветной ниспасть на землю". То же и человеческая мысль:

Как жадно к небу рвешься ты,

Но длань незримо-роковая

Твой луч упорный, преломляя,

Свергает в брызгах с высоты.

Отсюда был уже один шаг до последнего вывода: "Мысль изреченная есть ложь!" И Тютчев этот вывод сделал...

Но если "мысль", т. е. всякое рассудочное познание, есть ложь, то приходится ценить и лелеять все нерассудочные формы постижения мира. И действительно, Тютчев с исключительным пристрастием относился к мечте, к фантазии, ко сну. Он говорит, что поэт в мире живет "как в царстве снов" ("На камень жизни роковой"). Он клянет "рассудок", который "все опустошил" ("А. Н. М."). В стихотворении "Как океан объемлет шар земной" сны названы особой "стихией", неодолимо влекущей к себе человека. В замечательном стихотворении "Сон на море" Тютчев рисует новый мир, открывающийся в сновидениях: сады, лабиринты, чертоги, столпы, неведомые лица, волшебные твари, таинственные птицы... В послании "Е. Н. Анненковой" Тютчев прямо прославляет мир фантазии, в котором "другую видим мы природу", говоря

Все лучше там, светлее, шире,

Так от земного далеко,

Так розно с тем, что в нашем мире...

Наконец, в стихах о "Безумии" есть темное влечение к этому состоянию души, которое хотя и названо "жалким", но при котором все же возможно "мнить", что слышишь, угадываешь тайную жизнь природы...

Из сознания непостижимости мира вытекает другое - невозможность выразить свою душу, рассказать свои мысли другому.

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Как бессильна человеческая мысль, так бессильно и человеческое слово. Перед прелестью природы Тютчев живо ощущал это бессилие и сравнивал свою мысль с "подстреленной птицей". Не удивительно поэтому, что в одном из самых своих задушевных стихотворений он оставил нам такие суровые советы:

Молчи, скрывайся и таи

И думы и мечты свои!

Лишь жить в самом себе умей ...

В полном согласии с этим своим учением, Тютчев говорил о себе:

Душа моя, элизиум теней!

Что общего меж жизнью и тобою!

Это - второй полюс миросозерцания Тютчева. Отправляясь от принятия всех проявлений жизни, от восторженного "пристрастья" к матери-земле, Тютчев кончает как бы полным отрицанием жизни. Прекрасен мир, но истинная сущность его красоты недоступна человеку, который лишь напрасно порывается к ней. Так, "ива", своими "дрожащими листами", "словно жадными устами", ловит беглую струю, которая безнадежно убегает мимо и "смеется" над ней...

"Мир дневной, в полном блеске проявлений" и "хаос ночной", "древний", "родимый", - вот те два мира, жилицею которых одновременно была душа Тютчева. Поэтому и лиры у Тютчева было две, впрочем, дивно согласованных между собою. Первая была посвящена поэзии, воспевающей "блеск проявлений" дневного мира, поэзии умиротворяющей, явной. Это о ней сказал Тютчев:

Она с небес слетает к нам,

Небесная - к земным сынам,

С лазурной ясностью во взоре,

И на бунтующее море

Льет примирительный елей.

Другая была посвящена хаосу и стремилась повторить "страшные песни", взрывающие в сердце "порой неистовые звуки". Эта поэзия хотела говорить о роковом, о тайном, и ей, чтобы пробудиться, нужен был "оный час видений и чудес", когда душа теряет память о своем дневном существованье. О часе таких вдохновений говорит Тютчев:

Тогда густеет ночь, как хаос на водах,

Беспамятство, как Атлас, давит сушу,

Лишь Музы девственную душу

В пророческих тревожат боги снах...

Таковы, в самых общих чертах, предпосылки поэзии Тютчева, частью несознанные им самим; таковы берега и подводные течения его творчества.