Ощущение преследования не покидало Воробкова ни в поезде, ни на вокзале в Москве. "Словно на плечах кто сидит", -- определил он про себя это чувство тревоги. Он понимал, что Петелин в сущности бессилен что-либо сделать. Григорий Васильевич не без удовольствия рисовал себе ярость обманутого шантажиста. Письма из Москвы от Несветевича были спокойны. Всю дорогу он провел в пустом купе мягкого вагона, никто им не интересовался. А назойливое беспокойство не проходило. Так нервнобольной ежеминутно боится упасть навзничь на ровном месте, так маньяка страх перед бациллами гонит к умывальнику двести раз в день, до того, что мыло разъедает руки в кровь. Вместо того чтобы поехать в представительство сразу, Воробков предварительно позвонил из автомата. Ответил голос Несветевича, злой, напряженно тонкий, бабий:

-- Где ты пропал? А так крайне нужен. Приезжай без промедления.

В представительстве сидел изможденный катаром Бернштейн и посасывал мятные лепешки. Он подал тяжелую, холодную, как у статуи, ручку, улыбнулся, обнажив золотые зубы. "Дела идут неплохо", -- подумал Воробков, и стало легче.

-- Поздравь себя! Юрий Моисеевич, -- сказал, сладко щерясь, бухгалтер, -- Юрий Моисеевич с редким в наше время бескорыстием готов помочь нам до своего отъезда на Кавказ.

Воробков подозрительно насторожился. Почему бухгалтер оттеняет бескорыстие мануфактуриста? Зачем в самом начале торгового сезона Бернштейн едет на Кавказ, о чем сразу сообщают, считая важной вещью? Бернштейн поглядывал самодовольно и сердито.

-- Я готов пойти вам навстречу.

-- Может быть, не надо одолжаться? -- спросил Воробков и соврал: -- Я тоже приехал не пустой. Дом сгорел, страховки пять тысяч.

-- Ох! -- вздохнул бухгалтер. -- Пять тысяч, это покроет все.

-- Страховую премию надо еще получить. Мы знаем, как это трудно. -- Бернштейн выплюнул лепешку. -- Дайте папироску, Иван Иванович, не могу я сразу бросить!

Несветевич засмеялся.

-- Держу для вас, Юрий Моисеевич, совершаю преступление. И мне может попасть от капризницы.

Воробкова словно ударило в горло, он поперхнулся самоуверенным враньем об удаче. Ведь в самом начале их связи Людмила требовала, чтобы он бросил курить, не позволяла целоваться из-за запаха никотинного перегара, как она говорила. Он едва развел сухие, слипшиеся губы.

-- Людмила Ивановна здорова?

Бухгалтер заерзал на стуле, покраснел, бегло глянул на Бернштейна и ответил в сторону, в запыленное окно:

-- Благодарствую, здорова, здорова. Не вполне, как всегда, но тут нужно глубокое лечение и внимание, обеспеченность и спокойствие. Ей бы не мешало, я утверждаю как отец, поехать на юг.

Воробков едва не крикнул:

-- С Бернштейном? Купил!

И вышел с накипающими на губах обличениями. "Торгуешь дочкой, Иван Иванович", -- твердил он беззвучным шепотом. И фраза эта вела его коридорами пассажа, заставила резко повернуть к Никольской и направиться в Охотный к Ланину.

Рыбник выболтал все сразу. Его грубая язвительность искала немедленного выхода.

-- Морда желтая, злая, стало быть, все известно. Поздравляю, упустил девочку. Ну, да баба с возу -- кобыле легче. Ты человек незадумчивый.

-- Незадумчивый? -- повторил Григорий Васильевич. -- Посмотрим.

И он покинул лавку, нарочно не простившись, чтобы видели, как он глубоко, возвышенно страдает. Горечь до краев наполняла его. Его словно мучили лишением необходимого воздуха. Таким он явился к Людке. Та сидела у окна и чинила на грибе пятку чулка.

-- Когда ты едешь на Кавказ с Бернштейном?

Первый звук его голоса, хриплый и неверный, удивил ее странной тоской. Ему все сообщили, -- большая услуга. Очевидно, обойдется без предварительных нудных разговоров. Лицо у него кривилось от отвращения. Небрежно причесанная, со сбитым пробором в прямых, сероватых волосах, бледная, с мутным взглядом, она казалась старой, нездоровой, может быть, от нее даже пахло лихорадочным выпотом. И она улыбалась, довольная.

-- Я разбогател не вовремя, -- сказал Григорий Васильевич. -- Дом сгорел.

А вдруг она пожалеет, что рано продалась Бернштейну?

-- Это хорошо, что мы так спокойно расходимся, -- опять начал он деланно-веселым тоном. -- Очень хорошо и свободно. Теперь ясно: мы никогда не любили друг друга, а была только страсть, телесное влечение.

И уже готовился соврать, что женится на своей двоюродной сестре, девятнадцатилетней красавице, но Людка прервала его насмешливо:

-- Может быть, у тебя и было телесное влечение. А у меня -- ни настолечко.

И осеклась. Он странно вздохнул, почти вспыхнул.

-- Не говори так! Мы больше не увидимся.

Неожиданная злоба накатила на него. Игривый блеск кокетливой комнаты померк, словно ее наполнило пылью. И в этот полумрак глухо и непоправимо сорвалось:

-- Вы расправились со мной. Я пойду с повинной! (Людка поднялась со стула). Ты не бойся, я могу все взять на себя.

-- Не глупи, -- крикнула она, ожидая: вот он вздрогнет, как прежде, и подчинится. -- Ты потонешь сам и других и папу потянешь.

Но Григорий Васильевич не слушал. Он только изумился, как долго не давалось ему значение тоски и томления, которые тяготели над ним с того дня, когда дядя Алексей Герасимович сообщил о несчастье.

И, радуясь легкости, с какой разбивает свою и ее жизнь, Григорий Васильевич подтвердил:

-- Я пойду к прокурору. Ты меня не удержишь. Прощай.

Май 1928.

Днепропетровск

Источник текста: Сергей Буданцев. Саранча. - М: Издательство "Пресса", 1992 .