Только поздно вечером, до изнеможения усталый, охрипший и мокрый, Воробков приехал в номер гостиницы. Его приняли, как жертву и как героя. И сам он чувствовал себя необыкновенно значительным и наотрез отказывался от гостеприимных предложений соседей и родственников переночевать у них.

-- Не могу, мне слишком тяжело! -- твердил он чью-то чужую фразу.

Переутомление отравило кровь. Он лежал без сна, глядя неотступно на плохо накаленную и мигавшую лампочку в радужном круге, даже зевок, даже простое шевеленье пальцев вызывали какое-то нестерпимое и неразрешимое раздражение.

В дверь тихо постучали и, не дождавшись ответа, открыли. Поспешно вошла Лиза. Не дала ему подняться, прижалась к лицу благотворно-прохладной, как лист весны, щекой.

-- Не надо, -- прошептала она, -- не шевелись, ты так устал. Весь дымом пропах.

Восторженное смятение сменило девичью предусмотрительность и осторожность, которые так разжигали его интерес к ней. Это "ты" она приготовила ему как ласку сестры. Но она не удивилась и тому, что он притянул ее и поцеловал в губы длительным, искусным поцелуем.

Иногда усталый, до последней капли исчерпавший силы путешественник останавливается отдохнуть, и вдруг перед ним открывается картина местности невиданной красоты, где-то в стороне от дороги, -- и утомления как не было: путник быстро меняет путь, чтобы взглянуть на ландшафт поближе, и даже забывает удивиться приливу сил. Григорий Васильевич легко одолевал сопротивление девушки и только изумлялся тому, как много она говорит слов, которые, видно, считала необходимым припевом страсти.

-- Милый ты мой! -- шептала она. -- О, как я счастлива! Да, да, так, так, целуй, целуй меня! Мне хорошо, хорошо!

Тело у нее было сухое и ломкое, белье -- старомодно и наивно, шепот забегал вперед шарящих пальцев Григория Васильевича.

-- Я не девушка, -- шептала она. -- Я помню тебя с детства, я всегда мечтала о тебе. Какая у меня кожа здесь.

Лучше бы она называла вещи в комнате. Нет, это не освободит от московской муки.

-- Только не надо детей, -- шептала она. -- Это такая пошлость.

Предупреждающий шепот и тяжелое дыхание стояли в комнате. Григорий Васильевич от досады стал слышать себя.

-- Ты не будешь презирать меня? -- шептала она. -- Скажи, что не будешь.

И раскидывала руки. Конца, казалось, не будет ее излияниям.

Он искал потом слов, чтобы увериться в ее подчинении.

-- Ты любишь меня?

Она отмолчалась. "И эта противится", -- подумалось ему. И прощание огорчило его сухостью. Она ушла и словно весь воздух унесла из номера. Григорий Васильевич задыхался, хотелось кричать от страха -- вот-вот разорвется сердце. Рассвет запал его мечущимся в тоске среди сбитых жгутами простынь.

Следующие дни он провел в кляузных хлопотах. Страховые работники досаждали изрядно. Ему довелось иметь беседу с рыжим басовитым молодым человеком, в подстриженной по-фински огненной бороде, без усов. Басок раздавался необыкновенно наставительно и резонно. Молодой человек был, должно быть, неизлечимо болен, дышал тяжело, плевал в склянку, допрашивал назойливо, как следователь. Он рассказывал о горимости в губернии, и сначала Григорий Васильевич обозвал его про себя дураком. Но потом, когда тот взялся вплотную за разговор, -- а ему этих разговоров пришлось вести тысячи, -- Григорию Васильевичу стало жутко: он не привык к чужой опытности. К счастью, выручила кухарка, испугавшаяся до смерти.

-- Печи-то я топила в первый раз, борова-то никто не смотрел, а Марья Харитоновна как мне наказывала: "Посмотри, Агаша, борова, печи год не топились". А я, дура, не позаботилась! Что хотите, то и делайте... Все были после похорон, как без ума, все равно.

Она плакала и сморкалась, изображая неурядицы в доме. Подозрение в злом умысле, казалось Воробкову, отпадало.

-- Как же ты говоришь, что борова? Загорелось-то в кухне, с полу.

-- Может, впопыхах, золу выгребала да и оставила. Грех!

-- Неясно, неясно.

Но весь этот допрос Григорий Васильевич узнал с ее слов, а заключения она не слыхала. Впрочем, усталость опять давила ему плечи, он спал по трети суток в номере.

Он собрался ехать. Лиза забежала с вечера, посидела не раздеваясь, отговорилась от ласк болезнью, посмеивалась. Она, видно, принадлежала к тому разряду женщин, которые презирают мужчин, им близких. Женщины, подобные ей, обманываются в ожиданиях наслаждений и вымещают вину природы на любовниках. Она ушла, а около одиннадцати явился гость, странный и неожиданный, -- Петелин.

-- Хорошо устроился, -- начал он сразу на "ты". От него разило водкой, глазки поблескивали весело и зло.

-- Вам, купцам, всегда везет. Дом сгорел, а сам не обеднел.

-- Это про что? -- спросил Воробков, избегая местоимений.

Петелин, верно, заметил этот почти неуловимый признак испуга и рассмеялся тихо и надолго, ожидая, что скажет хозяин.

Но хозяин ничего не сказал. Гость подождал и начал желчно, как будто про себя, в раздумье:

-- Наверное, говорят: "Вот Петелин воровал казенные деньги. Даже, говорят, в какой-то шайке участвовал". Раньше бы что со мной было? А теперь все за руку здороваются, боятся. Нету защиты вашему брату, фрайеру.

-- Что, выпивши, что ли?

-- Я вы-пи-и-вши? -- тонко завел в нос Петелин. -- А ты хочешь от щедрот червяк дать? На продолжение веселья?

Воробкову стало скучно от загадок, начинал сердиться.

-- Никакого червонца я вам не дам. И спать хочу.

-- Московский разговор. Не шкряй, купчишка, знаю, как делишки подправляешь!

-- Что такое? Уходите вон!

Григорий Васильевич испытывал брезгливость, как будто кто-то грязными потными руками ощупывал его тело. Однажды, из-за такого же чувства отвращения, он отпустил воришку, мокрый кулак которого поймал у себя в кармане.

Петелин выдавил из себя несколько отрывистых покашливаний, похожих на смешки, развалился на утлом диванчике, на помятом лице его застыла улыбка, желтые, тусклые зубы выглядывали из-под неопрятных усов.

-- Поджог дело тихое, шуму не любит. Пустил слушок, написал анонимку, сплетню заварил по городу... А власть страховку платить не любит.

Как несколько дней тому назад на пожаре Воробков не мог выйти из оцепенения, мучительно ища подходящего жеста для начала, так и теперь из вихря фраз и выражений, который гремел в мозгу, он не мог выбрать ни одного восклицания, чтоб оборвать наглеца. И сухой язык едва повернулся сказать:

-- Да ведь ты знаешь, за шантаж куда можно улететь?

Петелин привскочил на диване, только что не присвистнул.

-- Куда? Ты сам без прав. Растратчик!

Григорий Васильевич вздрогнул и оторопел. По холоду на щеках почувствовал, что бледнеет. Брошенное наугад словцо попало в цель.

-- Видели мы таких супчиков. И поделовей видали. Пятьдесят червей завтра выдашь.

-- Каких пятьдесят червей? Завтра я не могу.

-- Три дня сроку дать можно. Смотри.

Посетитель вышел, куражась и не затворив за собой дверь.