Траянов приветливо угощал:
-- Ешьте пожалуйста, баранина чудесная, у нас такую готовят тогда, когда прибывают гости.
Его лицо походило на пруд, заросший ряской. Длинные, жидкие космы волос спускались на лоб до густейших бровей, из-под которых насмешливо-сухо, отшельничьи глядели в воспаленных веках глаза. Рот прятался в запущенной седой бороде.
Крейслер, тычась носом в тарелку, жевал до боли, до онемения в скулах напитанное чесноком мясо, отхватывал кусок за куском, безразлично взирая, как обнажается кость. Завеса блаженной, клейкой теплоты подымалась, заливала его. Почему-то, по вкусу, что ли, по наперченности, по сдобренности пряностями баранины, было очевидно, что в доме нет женщины. Но стол сиял чистотой, вино в хрустальном графине рдело с каким-то даже вызывающим изяществом. Причудливо, слишком по-мальчишески облаченного юношу (короткие панталоны, рубаха с открытым воротом), с тонким, смуглым иранским личиком, на котором мерцали "слишком красивые для мужчины" пресыщенные глаза, он не замечал. Тот раза два переменил совершенно бесшумно тарелки, -- хозяин не касался прибора, и потом, когда приезжий самозабвенно погрузился в компот, легко, как тень, распластался в кресле с четко выверенной миловидностью. Старик брюзгливо приказал постелить в кабинете постель гостю. Он учтиво улыбался, но взгляд его казался выпуклым, как жила. Крейслера позывало отмахнуться.
-- Я одурел от этих разведок и разъездов. Заблудился, как-то сразу потерялся. А у вас как будто средневековый замок, я также с детства помню на гравюрах, -- неприступные рвы с водой, подъемные мосты, зарешеченные окна.
-- Вы вспоминаете свои затруднения и досадуете. За стенами, как видите, гостеприимнее.
Крейслеру даже сквозь усталость не понравилось, что в разговоре с ним следуют по пятам. В этом было что-то неуловимо бабье. Но набежало теплое облако истомы, и сквозь него журчала далекая стариковская болтовня.
-- Проживите в Степи всю гражданскую войну. Она выгнала отсюда три четверти обитателей, и туземцев, и колонистов. Армяне резали турок, турки армян, и те и другие вместе -- русских: поработители! Я старый поселенец, первый мелиоратор Степи. Меня знал каждый крестьянин, -- все пользовались водой для орошения, -- каждый был мне чем-нибудь обязан. Однако мой хутор "Гюлистан" (истинно страна роз!) разорен до основания, даже прислугу вырезали. Я спасся случайно, -- теперь там змеиное гнездо, -- скрылся сюда, в контору, укрепил, придал ей вальтер-скоттовский вид. На это пришлось положить не мало сил.
Беззвучно, как будто не вошел, а впорхнул Али.
-- Пожалуйте, постель готова.
Кабинет голубел как ледяная гора. Его прохлада ощущалась в этой стране постоянного пота как настоящая роскошь. Уставленный книжными полками, столами для чертежных работ с натянутой бумагой и калькой, он хранил табачный запах, след мужского труда. Кожаный диван, убранный для сна, высился обещанием немыслимого покоя. Лампа под голубым абажуром слегка накоптила, но это не раздражало. Али поправил подушки, но не уходил. Крейслер встал у письменного стола, ему не хотелось раздеваться, показывать бязевое белье незнакомому человеку. Взглянул на книжки, только что, видимо, читанные, это были: "Самосожжение" Рюрика Ивнева и "Сети" Кузмина. Со шкафа на стол белесо глядел мраморными выпуклостями Платон.
-- Как вам нравится у нас? -- чванно спросил Али. -- Завтра вы увидите великолепный сад, цветники и виноградники, в которых есть даже сицилийские сорта. Вы пили наше вино, но не заметили, вероятно, его букет?
Крейслер удивленно продрал веки. Юноша снисходительно осклабился. С губ потекли еще более изысканные речи:
-- Извините, мы постелили вам на диване. Это не так комфортабельно, спать на скользкой коже. Но у нас вчера приключилась потешная история.
И он медленно, словно перекатывая каждое слово за щеку, рассказал о том, как к ним, тоже заплутавшись, заехали киносъемщики, двое молодых людей с дамой, женой одного из них. Крейслер уже имел случай убедиться, насколько добрейший Всеволод Адрианович обходительный человек. Мужчин положили в этой комнате, свою постель он предоставил даме. Сегодня утром они засняли ("по их техническому выражению", -- заметил Али) контору и работы по очистке Гагаринского канала. Их специально интересуют съемки саранчи, и они поехали дальше.
-- Сегодня же Всеволод Адрианович распорядился сжечь одеяло, подушки, простыни, даже матрац, на котором спала мадам Бродина. Это пробило настоящую брешь в нашем хозяйстве.
-- Да, ваш хозяин, видать, принципиальный мужчина. И не нуждался как следует.
Юноша фыркнул и, волоча ноги, удалился.
Проснувшись утром, Михаил Михайлович испугался ломоты в суставах, но вспомнил, -- это от езды, стал быстро одеваться, прислушиваясь к выкрикам из неведомых глубин дома. Очевидно, где-то громко разговаривали по телефону. Постучали. Он крикнул: "Войдите!" -- и в дверях показался Траянов в халате, в расшитой шапочке. Он приятно удивился, что Михаил Михайлович уже встает, пушистые фразки о хорошей погоде, от которых хотелось чихнуть, летали по комнате. И, несомненно, он также мягко и любезно сообщал бы и о плохой погоде, расталкивая заспавшегося гостя. Завтракали в столовой вдвоем, Крейслер обстоятельно отвечал на вопросы о саранче, о борьбе с ней. Траянов похвалил разведчиков, которые к нему заезжали, и неожиданно спросил:
-- Кто такой Тер-Погосов?
Крейслер изложил, что знал из протоколов, и, конечно, упомянул об отобранных "Верморелях". Он много раз повествовал об этом, и сказание приобрело даже некоторую отделку. Траянов кивал головой, лицо его потеряло неестественно благостное выражение, потемнело, подсохло.
-- Все это очень странно. Он посетил и меня. Вооруженный всякими бумажками, мандатами... Кое-что увез тогда же, кое-что взял на учет и отобрал совсем недавно.
-- Как, сам?
-- Нет, через Наркомзем. Формально все правильно. Но около него терся молодой человек... "Преувеличенно корректная внешность, наверное, шулер"... как это у Тургенева? (Крейслер давно позабыл о том, что когда-то существовал Тургенев.) Молодой поглупей, поболтливей. А что представляет из себя Веремиенко? Не председатель сельсовета, а ваш?..
-- Моего помощника, Онуфрия Ипатыча, я как будто знаю хорошо. В делах совершенный вахлак, но верный, горячий человек.
Старик помолчал. Крейслера раздражало это недоверие.
-- Ну, спасибо. Мне пора ехать, пойду седлать лошадь.
-- Нет, нет, -- живо возразил Траянов. -- Лошадь приготовят, а я еще хочу вам показать мое ранчо. Побудьте хоть полчасика.
Вышли во двор, дышавший добротным порядком и чем-то действительно напоминавший описания техасских ферм. Кирпичные дома и службы вкусно алели в густой зелени деревьев, на которой еще поблескивали капли пронесшегося ночью дождя. Ни морщинки запустения, и даже тишина казалась озабоченной, -- все ушли на работу. Во двор въехал на вороном коньке Али. На нем был серый люстриновый пиджачок и краги. Он снял кепку, вежливо поклонился Крейслеру, а тому даже собственная кровь от отвращения показалась нечистой. Али подбежал к Всеволоду Адриановичу, сообщая о какой-то кубатуре и о том, что воду завтра спустят. Старик потрепал его по лицу, и строгое лицо его замутилось как бы рябью женственной нежности.
-- Ну, ступай домой. Надо еще перевести на кальку тот головной участок. А мы пройдем в сад.
Сад, расположенный за главным домом, изумил Крейслера необыкновенным, каким-то курортным щегольством. У замысловатых цветников возился, вгоняя по бортам клумб фигурную черепицу, старый садовник. Траянов весь ушел в сосредоточенное созерцание, лицо его, редко менявшееся, застыло в благообразной задумчивости.
-- Вы, вероятно, спрашиваете себя, -- для чего старик Траянов со всем этим суетится? Я вижу по вашим глазам... Этот пафос хозяйствования был бы действительно смешон, особенно на казенной земле, с которой меня могут согнать, если бы я не прожил тяжелой, столько раз меня обманывавшей жизни.
И, косясь на вершины деревьев, Всеволод Адрианович выспренне исповедовался в глубоких огорчениях юности, в язвах и позоре души. Крейслер подумал, что и здесь так же, как на берегах Карасуни, много размышляют и охотно говорят о самом сокровенном.
-- Я нашел в себе силу оставить Петербург. Сермяжное простодушие народничества не увлекло меня. И потом, куда же в русской деревне девать диплом инженера! Я приехал в Степь, когда она была еще пустыней, песком и глиной, а за мной росла трава, росли злаки. У меня не могло быть детей, я оплодотворял мозгом дикие поля. Они только и жаждут, что приложения труда и ума. Здесь умеют ценить доброе в человеке и снисходительно относятся к его порокам: воздух напитан древнейшими культурами.
-- Я вчера сравнил все это, -- Крейслер широко повел рукой, -- с феодальным замком. Нет, это больше похоже на монастырь с собственными ликерами, с древними пергаментами...
-- Да, да. И обожествленный Платон, и воскресшие античные страсти, и философия... Все это было плодотворно в эпоху Возрождения, не потеряло ценности и теперь, повернувшись к нам какой-то другой ипостасью. Надо возделывать сад, а для того чтобы возделывать его хорошо, -- отрекись от жизни, или, еще лучше, пусть жизнь отречется от тебя. Это не аскетизм, а стремление к уединению. Я сказал это как-то Эффендиеву. Он мне ответил что-то о коллективе и его мощи, бесспорное и банальное. Впрочем, у него слишком художественное воображение и недостаточный словарь для отвлеченного спора. Посмотрите, вот это апельсиновое дерево. Их здесь несколько.
Невысокие, стройные деревца с яркими, словно окунутыми в воск, зелеными листьями выделялись среди желтоватой, только еще распустившейся зелени других растений.
-- Я вожусь с ними уже несколько лет и был бы счастлив, если бы удалось их приспособить к здешнему климату. Процветают и плодонесут же они в Энзели и в Батуме. Я также счастлив, -- задумчиво продолжал он, -- когда вижу, как на моих глазах растет и приспособляется Али.
Крейслер вздохнул. Эти странные сочетания удручали его. И по правде говоря, он не мог уразуметь, как воплощаются в живое дело такие неестественные мысли.
-- Вы видели местные солончаки? -- спросил Траянов.
-- Еще бы не видел!
-- Но, должно быть, не успели полюбить. Странная земля. Никто добром не отзовется о ней: малярия, зной, безобразный лик пустыни. Все это мучит каждого из нас и странно привязывает. Дайте воды этой земле, -- она будет родить все. И эта щедрость, отзывчивость на тяжелый труд покоряет, затягивает. Я вот много лет порываюсь уйти отсюда и каждый раз откладываю на будущий год ради дикой тишины. А вот теперь прилепился к этому саду. Стар я, чтобы менять привязанности. Но пусть не мешают этой моей ревнивой любви.
Крейслер уезжал с ощущением душевной сытости, какую дает расширяющийся опыт.