Дня через два Таня встретилась с мужем. Она только что вышла из полутемного и прохладного вестибюля суда, солнце бросилось на нее, со всей нещадной ласковостью вцепилось в лицо, -- даже голова закружилась. Прислонилась к стене, закрыла глаза, два багровых горячих круга затрепетали под веками, большой палящий диск прикрыл лоб. Обвинительное заключение, как она узнала, не сегодня-завтра будет вручено обвиняемым, дело назначалось к слушанию через неделю-полторы. Смутное желание потерять сознание, полное боли, тревог, опасений, упасть на землю -- и пусть пепелит солнца -- сгореть, не видеть ничего, не слышать, накатило на нее. И она в самом деле едва не грохнулась, припала к шершавой штукатурке, услыхав (голос как трубный грохот):
-- Таня, ты?
Открыла глаза, кровавая муть застилала их, тот же голос оглашал весь мир:
-- Да что с тобой, детка? Тебе плохо?..
Крикнуть бы: "Да, плохо, очень!..", но он взял за руку.
-- Нет, нет, -- сказала она, вырывая руку. -- Мне ничего, совсем ничего... Так задумалась, испугалась... от неожиданности это бывает, не узнала...
-- "Бывает, не узнала". Редко так бывает. Ну, здравствуй.
Прошептала "здравствуй" и быстро, почти убегая, заторопилась по улице. Франтоватые зеваки, что, шаркая контрабандными ботинками, фланировали по тротуарам, с проницательной ухмылкой, долго наблюдая, как рослый рыжеватый гражданин преследовал худенькую, невзрачно одетую девушку в платочке, отмалчивающуюся на заигрывания.
Михаил Михайлович рассказывал, что приехал по вызову следователя и что допрос вымотал душу. Ему хотелось, чтобы она отозвалась на жалобы ласковым словом. Таня шла с повисшими руками, опустив глаза. На скулах, на остром с горбинкой носике появился загар, она посмуглела, погрубела, посвежела. Михаил Михайлович запинался, едва удерживался от порыва схватить ее, крикнуть, что не такой недотрогой видел ее в одиноких мечтах, напрасно она прикидывается костистой и недоступной, все равно он знает ее всю, она никуда не уйдет из властной памяти живого мужа.
-- Какие показания ты дал у следователя? И о ком он спрашивал?
-- Главным образом, -- Крейслер сглотнул слюну, -- о Веремиенко. Я говорил все, что знаю, и правду. Я, собственно, дал характеристику, потому что о преступлениях что мне известно? Сказал, что он добросовестный, но неровный работник, неутомим и ленив одновременно, по-хохлацки.
-- Его нужно спасать хотя бы даже ложью. Его расстреляют, и я не буду жить. Все ведь для меня сделано...
Крейслер едва различал слетавшие с ее губ слова, сухие, как шелуха. Приходилось каждое повторять про себя, чтобы понять, о чем идет речь. От этого напряжения стало ломить глаза.
-- Ложь не поможет, Таня, может лишь повредить. Не с детьми же мы разговариваем. А следователь непримирим и умен. У него лицо расстриги-монаха из северного какого-нибудь монастыря. Это ведь он верно сказал про Онуфрия Ипатыча: "При всяком режиме ваш Веремиенко мог бы попасть в такую же историю от неустойчивости и страстей. Раньше только меньшим поплатился бы".
-- Пусть он судит себя сам. Он ни в чем не запирается, не тебе отягчать его участь.
-- Судит себя сам? Если бы ты побывала в наших степных поселках, некоторые из них разорены саранчой, к зиме опустеют. Там только и слышишь, что расстрелять мало...
-- Ну, я не слышу. Я ничего не слышу, я живу своей душой.
Что за мертвенное уединение? Он готов был схватить ее за плечи, потрясти, заставить завизжать, нагнать улыбку, но вывести ее из этого холодного безразличия, пусть напускного, даже хуже -- если напускного.
-- Помнишь, как ты боялась уехать, переселиться в город со мною? А теперь одна...
-- Потому так спокойно уехала, что одна, когда мы вернулись сюда из Персии, ободранный город напугал меня. Эта ужасная гостиница... Теперь не то... Да и я другая. Вы, мужчины, любите говорить, что вас связывает брак. А и нам он не дает развернуть все душевные силы.
"Откуда у нее такой разухабистый тон?" -- спрашивал он себя. Она упрямо и зло твердила свое, словно кидалась к дверям, в которые хотел ворваться посторонний. Но в ней не чувствовалось настоящей убежденности, по крайней мере Михаилу Михайловичу не хотелось ее признать. Он довел жену до дому. Она открыла калитку у ворот и, глядя во двор, сказала:
-- Не будем мучить друг друга. Не будем встречаться, ничего не вернешь.
Он еще долго простоял перед низеньким домиком с наглухо закрытыми непроглядными окнами в пыли и радужных пятнах. Возвращался в гостиницу с такими тяжкими думами и ощущениями, что они казались навеянными болезненной дремой: вскинешь голову, -- рассеются. Он и вскидывал головой. И, не замечая расстояния, миновал квартал за кварталом, заблудился в тесных туземных закоулках, спрашивал дорогу, объясняли. И все это не разгоняло тяжелого бреда, побеждавшего шумную, непривычную действительность города, которая лишь изредка наплывала на его горе, как назойливое, неуместное напоминание.
Вечером в номер постучали. "Она!" Он метнулся к двери с шумящим сердцем. "Войдите!" -- крикнул и по тону этого приглашения понял, что влезет кто-то другой, успокоился, заскучал. И было от чего. Явилась Марья Ивановна, с одышкой (при каждом вздохе у нее внутри что-то влажно шлепало), наполнила маленькую комнату с безличными гостиничными запахами крепким веянием бабьего пота и деловитыми рассуждениями. Она прекрасно разбиралась в статьях закона, предсказывала, что кому грозит, бодро возвещала:
-- На мелких, вроде моего, обращать внимания не будут. Хотят, чтобы наказание на главных обрушилось. Знаете, у большевиков -- все агитация. И многих, как я слышала, вовсе без внимания поэтому оставили, свидетелями. А мне шепотком намекали, -- можно было примазать... бездействие власти, вот что они допустили, халатность такую.
Толстуха помаргивала лениво и хитро, Крейслер решил, что она намекает на него, считает, что он тоже виноват. Забавно. Стало как-то легче с этой женщиной, принесшей другие размышления. Она стала расспрашивать о детях, которые жили под призором Степаниды. Вздыхала:
-- Осиротелые мы с вами.
-- По правде говоря, я не ожидал от вашего мужа, что он впутается из-за пустяков в такое дело, -- сказал Михаил Михайлович. -- Семейный мужчина должен быть осмотрительней.
Никто не замечал, а Марья Ивановна заметила, что Крейслер любил проповедовать. Она смиренно опустила глаза, внимала. Сядет человек на любимого конька, -- и выболтается.
-- Не имеет права мужчина бросать женщину, -- говорил Михаил Михайлович уже о своем, -- если он прожил с ней несколько лет, взял ее молодость. Что она без молодости и свежести! Женщина другое дело. Нашла силы, -- ушла. Что ей долгого, люблю ли я ее, детей от нее хочу. Это самое главное. Не по принуждению, а по доброй воле...
Он замолчал. Глаза отсутствовали. Марья Ивановна кашлянула. Он молчал.
-- Не любит Татьяна Александровна Онуфрия Ипатыча! Последовала за своей мечтой. Самоотверженность показать и истинную любовь. Ожгется! -- жестко отрезала Марья Ивановна. -- Жизнь ее обломает. Эх, Михаил Михайлович! Росту в вас -- сажень, а сердце как у ребенка. Жалею я вас. Есть у меня за вас словечко...
Она рассказала о своей долгой связи с Онуфрием Ипатычем..
-- Пан, может, знал, да не обижался. Никогда у нас про это разговору не было. А вот ваша Татьяна Александровна не простит. Ее как холодной водой окатить можно.
Михаил Михайлович вспомнил грозу под Карасунью, серные поцелуи и мощные объятья и крепкие ноги мадам Бродиной. "Не простит". Марья Ивановна прощалась. Ушла, опять напустив таинственности, обещалась наведаться. Оставшись один, Крейслер чуть не бросился за ней, остановить, умолить, чтобы она пощадила Таню. "Ведь как она расскажет, как подаст!" Но в него влилась медленная и злая мысль и как будто припаяла его к креслу: "А меня щадили?" Он шептал, жестикулировал, разыгрывал про себя целые сцены, где Таню разоблачали, ей раскрывали гнусности Веремиенко, и, как во сне, во всем изображенном нельзя было заметить ни одной несообразности. Из бреда его вывел новый стук. Вошел посетитель вовсе удивительный -- Славка. Этот завел было издалека, с каких-то своих разногласий с Бродиным, допустившим по отношению к нему большую подлость в расчетах, из-за чего он не может жениться. Михаил Михайлович приготовился к неприятным излияниям, но гость неожиданно вытащил из кармана завернутую в бумажку спичечную коробку, раскрыл ее, подал.
-- Вам знакома эта вещь?
-- Еще бы!
Михаил Михайлович узнал изумрудные серьги, которые пять лет тому назад купил в Тегеране и подарил Тане, тогда еще невесте. Изумруды были недорогие, с трещинками. Земсоюзский фармацевт Мышковский неделю бранил его за покупку, за то, что переплатил. Но деньги все равно были выиграны в карты, тегеранский рынок -- не парижский, а самое главное, Таня полюбила сережки и прозвала их талисманом. И вот талисман у Славки... Крейслер сразу понял -- продает. Значит, далеко зашло...
-- Татьяна Александровна просила мою невесту, Серафиму Христофоровну, ликвидировать... У нее мать и тетка -- мегеры, но живут тем, что распродают старье, так что есть связи, вот она и передала...
-- А мне-то зачем вы все это сообщаете?
Славка поднял обиженные янтарные глаза.
-- Дело касается не только продажи... Ваша жена просит за них пятьдесят рублей золотом. Ей необходимо, но это трудно, -- таких цен нет... Но и не в этом загвоздка...
Он путался, видимо, вилял, обходя какое-то затруднение, вынул платок, без нужды сморкнулся. Крейслер ждал какое-нибудь несуразного предложения, но в голове вертелось неотвязное: "Значит, далеко зашло", -- вытесняло все, что еще долго расписывал юноша. На лице Михаила Михайловича покоилась смущавшая гостя скука.
-- Черт дернул меня взяться за это дело! Только уважение к Татьяне Александровне... так трудно сказать... если бы не любимая женщина, я не торчал бы у вас с этими глупостями... вот бабы...
Он привскочил и в черной своей рубашке с засученными рукавами напомнил флагшток, с которого ветер сорвал флаг. "Далеко зашло..."
-- Жена ваша собирается сделать аборт, а моя невеста не хочет и считает, что вы имеете право и должны помешать: ребенок ваш...
Юнец выпалил трудное сообщение, откинулся На спинку кресла с видом полного облегчения. Крейслеру стало невмоготу от этой развязности.
-- Послушайте, откуда ваша невеста осведомлена, что я должен делать и на что и какие имею права?
Славка побагровел, снова спрятался за носовой платок, на глазах как будто показались даже слезы.
-- Я всегда говорил, что женщины напутают и посадят в калошу. Вы же должны понять мое дурацкое положение! Э, да что там распинаться, пускай сама все объясняет!
-- Кто сама? -- Крейслер осекся. "Неужто Таня?"
-- Да Симочка... моя невеста... ведь она там внизу ждет. Разрешите, я сбегаю за ней?
Пахло чем-то загадочным, серьезным. Но навязшая в мозгу фраза, что все "так далеко зашло", не давала вполне вникнуть в сообщения юноши. Итак, Таня легко расставалась с талисманом, положившим основание их любви. Михаил Михайлович уже достаточно мог убедиться в том, что разрыв не шутка, но только теперь увидал, как безнадежны все разговоры о примирении. Славка убежал, в номере сделалось слишком просторно, глухо, душно, и в спертости этой -- беззвучно. Михаил Михайлович растворил шире окно, шибануло распаренным асфальтом и не мякнущим зноем. На противоположной стороне длинноногий посетитель оживленно разговаривал с тоненькой девочкой в соломенной шляпке с лентой. "Тоже невеста!" -- подумал Крейслер и повеселел. Славка почти насильно тянул девушку к подъезду гостиницы, она подняла глаза, заметила, что наблюдают, потемнела ("Как она краснеет, однако".) Славка размашисто закивал ему головой, это решило дело, -- она покорно последовала к дверям. В номер вошла совершенно спокойно, с деланной важностью, начала речь с того, что Ростислав Всеволодович (Славка пробормотал: "Эк, загнули для тюркского большинства!") успел рассказать самую суть. Крейслер усмехнулся, она метнула ресницами на обоих укоризненно, подчеркнула:
-- Может быть, и легкомысленно вмешиваться в чужие дела, но мне показалось, что я обязана... Татьяна Александровна доверилась мне как подруге, целую ночь проплакала. Я имела все основания заключить, что решается она не с легким сердцем, а... чтобы не отступить. Она вас по-прежнему любит, Михаил Михайлович.
-- В этом жена вам тоже сама призналась?
Крейслер спросил брюзгливо. Он привык к тайне душевных переживаний. Таня это когда-то тоже ценила, по крайней мере клялась. И вот, вольно или невольно, -- это ничего не меняет, -- сделала поверенными и посредниками между ними двух каких-то юнцов, нельзя сказать, чтобы очень умных и деликатных. Правда, они дышали такой искренностью, таким желанием помочь, что сам Михаил Михайлович все же продолжал беседу. Его даже не покоробило, что девушка читала его письма.
-- Я сама мучаюсь в разлуке с любимым человеком, поэтому сочувствую.
Любимый человек блаженно хмурился. Прощался Крейслер приветливо.
-- Мне почти столько же лет, сколько вам обоим вместе. Я удивился и даже рассердился на ваше вмешательство. Человеку в моем возрасте трудно найти в себе столько душевной свежести и сострадания, чтобы пойти устраивать чужие супружеские отношения. Но, верьте, вам я искренне благодарен.
Он собрал пятьдесят рублей золотом по курсу, целый тючок дензнаков, отдал им и, не удержавшись, признался:
-- Второй раз покупаю эти серьги. Первый раз они мне обещали счастье и... что там жаловаться, выполнили обещание.