Граф Ростопчин ездил часто к нему по вечерам. Князь жил открытым домом, имел отличный стол. К нему съезжалось лутчее московское общество, петербургская молодежь, приезжавшая в Москву повеселиться, все знаменитые путешественники, певицы, певцы, музыканты и артисты, объезжавшие Европу для показания своего искусства. На этих вечерах Князя Хованского были различного рода увеселения и занятия для всякого: музыка, карты, биллиард, приятная беседа и отличный ужин. Старшая дочь Князя, Княжна Наталья (жена моя), славилась в Москве отличным своим пением и любезностью, обе ее сестры, Софья Васильевна Соковнина41 и Прасковья Васильевна (вышедшая впоследствии замуж за Василия Александровича Обрезкова)2 помогали отцу в угощении многочисленного общества. Князь Хованский был человек очень добрый, приятнейшего обхождения и большой хлебосол. Несмотря на ближнее наше родство, я не скрою, что он имел привычку все преувеличивать и любил подчас похвастать, но эти две безвредные слабости имели свою хорошую сторону, ими оживлялся как-то больше общий разговор.
Кроме поименованных здесь мной особ бывали также у Графа Ростопчина: Федор и Дмитрий Ивановичи Киселевы, Иван Николаевич Римский-Корсаков, Апол. Алекс. Майков, Федор Федорович Кокошкин, Иван Петрович Архаров, Алекс. Анд. Кикин, Е. М. Кашкин. Гр. Гр. Спиридов43 и многие другие.
Теперь остается мне досказать, как кончилась вторая часть вечера, который начался для меня биллиардною победою над Графом Ростопчиным и выигрыше шести гривенников у Приклонского. К восьми часам начали съезжаться гости. Иные останавливались в биллиардной смотреть нашу игру, другие уходили с Графом при появлении Багратиона. Мосальского, Муромцева, Давыдова. Граф сказал мне, улыбаясь: "Сходятся наши ратники, надобно будет заварить кашу и кровопролитную войну между Сенаторами".
В то же время, как проходила мимо нас Графиня Екатерина Петровна, ехавшая со двора, Граф пригласил нас и гостей, ее провожавший, перебраться в его кабинет. "Я жду, господа, -- говорил он, -- утешения от вас, меня Булгаков сегодня в пух разбил, и хорошо еще, что я не слушался премудрых советов Николая Богдановича, а то было бы нам еще хуже".
Кабинет Графский помещался в маленькой комнате с двумя окнами на задний двор. Кабинет этот был наполнен изображениями людей, близких к сердцу Ростопчина, которых он уважал. Тут смешивались без чинов портреты его отца44, брата45, жены и детей с портретами Императора Павла Петровича, Екатерины II, Графа Николая Николаевича Головина46, Суворова, Графа Семена Романовича Воронцова7, Князя Павла Дмитриевича Цицианова, Графа Александра Андреевича Безбородко, Д. А. Новосильцова48, Графини Протасовой49 и др. Не один раз замечал я, что когда речь доходила до каких-нибудь важных дел или случаев, то Ростопчин, обращаясь к портретам, говаривал: "Они знали бы, что делать! Да где взять этих людей? Их нет!".
Мы переселились по сделанному приглашению в кабинет. Граф уселся, по обыкновению своему, в маленькие свои обитые зеленым сафьяном вольтеровские креслы, на которых теперь сидя, пишу и которые сохраняю я как драгоценный памятник прошедших времен. Все расположились около любезного хозяина.
"Ба! Как кстати Вы пожаловали, Дмитрий Маркович, -- сказал Граф входившему в ту минуту Полторацкому, -- я все хотел у Вас спросить, правда ли (как уверяли меня), что Вы отправили в Калужскую вашу деревню конюхов и коновалов с приказанием англизировать там всех крестьянских лошадей?".
Полторацкий принимал слова Графа Ростопчина за то, что они были и, желая продолжить шутку, отвечал: "А Вы как думаете, Граф? Дело, право, возможное... Я Вам скажу, что у моих мужиков нет лошади, которая бы не годилась любому кавалерийскому офицеру нашему под седло... Да я точно украсил бы крестьянских своих лошадей, отрубя им хвосты... да вот беда: чем стали бы бедные лошади оберегаться от мух и слепней?". На это замечание Граф тотчас возразил: "Да этому горю можно пособить".
"Чем же, Граф? Разве для времени полевых работ пришивать лошадям фальшивые хвосты?".
"Нет, совсем не то, -- отвечал Ростопчин, засмеявшись. -- У Вас в Калуге не без молодежи: стоит только дать приказ старосте, что когда будут пахать землю, то чтобы наряжали они ко всякой сохе по мальчику или девочке, которые обмахивали бы лошадей и веточками защищали их от нападения мух и слепней". Можно представить себе, с какою благодарностью был принят Полторацким полезный этот совет, и как он нас всех позабавил.
"Итак, -- сказал вдруг Граф Ф. В., переменяя разговор, -- выходит, что все, что рассказывали в городе о кургузых лошадях и экономических планах Дмитрия Марковича, что все это -- сущий вздор... Пуф! Нет! Шутки в сторону, -- прибавил Граф. -- Что происходит в белом свете достоверного и о чем толкует теперь Москва? Князь Андрей Александрович... вы что-то невеселы сегодня... сообщите же нам какие-нибудь новости!".
"Да что Вам сказать, Граф, Вы лутче нас все знаете, -- отвечал Мосальский, озабоченный нашедшею на Россию тучею и воображавший, что французы стучат уже в вороты мясницкого его дома, -- Я вам признаюсь, что не вижу ничего утешительного, а мне кажется, что, на всякий случай, всего благоразумнее было бы заблаговременно отправляться в дальние деревни, забрав с собою, что всякий имеет в доме своем драгоценнейшего".
"Можно ли, Князь, -- возразил на это Давыдов, -- иметь такие мрачные мысли? Чего Вы боитесь? Да мы не подрались еще порядочно ни разу!".
"Да когда же мы будем драться? А между тем Бонапарте в Смоленске", -- говорил Мосальский...
"Да разве не было у нас нашествия Татар, -- возражал Давыдов, -- да мы однако ж их уходили! Война только еще разыгрывается... мы все сосредотачиваемся, Наполеон лезет вперед, то есть все ближе к нам, далее от Франции. Конечно, лутче было бы разбить неприятеля на границе нашей, не впускать его в пределы России, но надобно принять в уважение, что мы, отступая от Польских провинций50, для нас, во всяком случае, не надежных, углубляемся в нашу Православную Русь, а Наполеон, нападая на нас, все более и более удаляется от своих ресурсов; между ним и Парижем -- ненавидящая его Германия -- да как ручиться, чтобы и французам не надоела эта война, что они будут продолжать спокойно жертвовать своею кровью алчности Наполеона".
Рассуждения эти имели, конечно, благоразумную свою сторону, и хотя Граф Ростопчин вполне их разделял, но чтобы еще более встревожить Князя Мосальского, он отвечал Давыдову: "Оно все так, Денис Васильевич, вы судите как храбрый воин, но как-то еще ветер подует... нам памятен еще Аустерлиц51... Одно сражение может все поколебать и все решить". Так-то подшучивал в приятельском кругу Граф Ростопчин, но в больших обществах и при важных случаях он рассуждал, писал и действовал иначе.
Сенатор Князь Кирилл Александрович Багратион был человек (как сказано уже выше) невысокого образования, но хитрый, как все грузинцы, и большой балагур. Не желая вступать в сериозный разговор и имея только в виду смешить Графа Ростопчина, он взглянул на него, мигнув глазом, и обратился к Давыдову со следующими словами: "Мы не можем не сознаться, что замечания Ваши, конечно, основательны. Это все хорошо говорить вам, военным, но мы с Князем Мосальским народ мирный и шпагу носим только для формы, для красы... а все-таки находимся в весьма критическом положении". И на вопрос Давыдова, "Почему так?", Багратион ответил: "А вот почему: Вы, может быть, этого не знаете. Денис Васильевич, но я могу Вас уверить с достоверностью, что Бонапарт более озлоблен на нас, Сенаторов, нежели на вашу братью военных. Он уверен, что война последовала по настоянию и внушениям не англичан, а нас, Сенаторов. Что прикажете делать? Вдолбил себе в голову этот Сенат дирижан, да и только!"
Граф Ростопчин молчал и улыбался, входя в мысль Багратиона, но Князь Мосальский не вытерпел, перебил речь своего товарища и сокликнул с решимостью: "Какой вздор! Вы хотите сказать "Sénat dirigeant" {Правительствующий Сенат (фр., пер. публ.)}. Какой "Sénat dirigeant", тут всякому известно, да вот и Граф Федор Васильевич Вам подтвердит, что это только так говорится..."Sénat dirigeant", но ни война, ни мир -- не дело Сената, это решает не Сенат, а один Государь и министры, которые пользуются Его доверенностью". Мосальский как будто старался оправдаться в глазах Наполеона и ограждать себя от его гнева. Багратион, видя как спор этот забавлял Графа Ростопчина, все-таки налегал на Князя Мосальского. "Да, Вы уже, -- продолжал он, -- толкуйте себе это дело как Вам угодно, а Бонапарте ужасно озлоблен на нас. В день перехода своего через Неман он публично объявил, что только тогда будет доволен, когда повесит первого русского сенатора, который попадется ему в руки. Вам-то это ничего, -- продолжал Багратион, -- Бонапарте, я чаю, и не знает, что это за птица -- Князь Мосальский, а имя Багратиона, по несчастию, очень ему известно, попадись я ему только в руки. Он будет на мне мстить за брата, Князя Петра Ивановича, который умел от него ускользнуть с вверенным ему корпусом и соединился с главною нашею армиею...".
У Калужской заставы при выходе из Москвы 19 октября 1812 г.
Можно представить себе, как эта сцена всех веселила, и в особенности Графа Ростопчина. Он все время хохотал, а Князь Багратион с притворно жалким видом и слабым голосом спрашивал у него: "Да помилуйте, Граф, я, право, не знаю, что находите тут так забавного и чему Вы радуетесь и смеетесь". Кн. Мосальский был смутен и углублен в печальные размышления. Лицо его только тогда несколько прояснилось, как Граф Ростопчин, как будто сериозно опровергая слова Багратиона, сказал ему: "Помилуйте, Князь, неужели Вы этим бредням даете веру? Все это не что иное, как пустые выдумки".
"Пустые выдумки! Пустые выдумки", -- повторял с торжеством Мосальский. Он вскочил со своих кресел, начал ходить по комнате, повторяя: "Какой тут "Sénat dirigeant"?! Да и кто слышал сказанные Наполеоном слова и угрозы? Как это можно? Это все выдумки неблагонамеренных людей, чтобы тревожить и возмущать Русский народ. Осмелится ли Наполеон?..".
"Осмелится ли Наполеон?.. Вот прекрасно, -- отвечал Багратион, -- да ведь он осмелился же шагнуть через Рейн, вторгнуться в чужое Государство, с которым был в хороших отношениях, захватить и расстрелять не нашего уже брата Сенатора, а Принца Крови, Герцога Ангенского"52
Мосальский начал было успокаиваться замечаниями, которые делались около него: один говорил, что в несчастной судьбе Герцога замешана политика, другой -- что Наполеон жертвою этою хотел дать Франции залог вечной вражды и непримиримости своей с Бурбонами и т. д. И сам Мосальский, наконец, сознавался, что хотя злодейство это не может быть ничем оправдано, но тут был повод политический, особенной важности, а в этих случаях такой злодей, как Наполеон, не колебался ни минуты. Это в пример ставить нельзя: там была речь о Франции, а здесь -- о России.
Багратион как будто не мог видеть Мосальского не иначе, как в тревожном расположении духа, посмотря на Графа Ростопчина, отвечал на замечания Князя: "Вы говорите, Князь, что это в пример не идет ...Ну! Хорошо, положим, что Наполеон видел в Герцоге Ангенском опасного соперника. Я очень люблю, что Вы говорите: это не идет в пример... Да разве наш Чернышев53 имел какие-нибудь виды на французский престол? А Вам, я полагаю, точно известно, что Чернышев, подкупив в Париже чиновника Главного штаба, который доставил ему списки французской армии, удрал в Петербург орлиным полетом. Хорошо, что опознали и что телеграфная депеша, отправленная для его арестования, не настигла его в пределах Франции... А то, как Вы думаете, не посмотрел бы Наполеон на прекрасные глаза, отличный стан Императора Александра Павловича и на 800-тысячную нашу армию. Чернышев был бы расстрелян вместе с французским чиновником, которого он подкупил".
"Да нет в том сомнения, как же Вы хотите, -- возразил Приклонский, -- обращаясь к Графу Ростопчину, чтобы Англия и я, мы признавали императором такого мерзавца, каков Наполеон? Да вы это только так говорите, шутите, а думаете так же, как и все благоразумные и благонамеренные люди. А каковы стишки, написанные под портретом Бонапарта! О, позвольте спросить у Вашего Сиятельства, кто их сочинил?".
Переходя вдруг от громкого смеха в глубокую задумчивость, Граф Ростопчин отвечал: "Нечего таить, я их сочинил, где рука, тут и голова, но я прошу Вас, Николай Богданович, молчать и меня не выдавать. Я знаю, что Его Величество Император Французов без того меня не жалует, чего доброго! ... станет добираться до имени того, который осмелился так его поносить, да еще и письменно!".
Оживленная, веселая эта вечеринка долго бы еще продолжалась, но Графиня, возвращавшаяся домой, прислала к нам своего Андрюшу сказать, что ждет нас к себе на чай.
Часто повторялись у Графа Федора Васильевича подобные вечера, по мере, что тучи накоплялись над золотыми маковками белокаменной Москвы, большая часть означенных собеседников начинала разъезжаться в разные стороны. Граф Ростопчин, оставшийся только с теми, которых удерживали в Москве занимаемые ими по службе должности, должен был довольствоваться беседами в Москве посредством своих бюллетеней или так называемых в то время афиш, которые столь алчно всеми тогда читались.
Они были написаны языком убедительным и для всякого звания людей понятными, отличались не пышными фразами, не умствованиями, а простотою своей. Слова Графа Ростопчина поддерживали дух и бодрость Московских жителей и укрепляли их еще более в любви к Отечеству. Русский народ переносил терпеливо все бедствия войны и разорения ему неприятельским нашествием, но наглые поступки французов против православной нашей Веры, осквернение храмов Христианских, превращение их в конюшни, возбуждали в русском народе всеобщее негодование и ненависть к безбожному неприятелю.
Можно утвердительно сказать, что разврат французского войска родил в Русском народе ту непримиримую ненависть и вражду, которые сделали войну 1812 года столь жестокую, и много способствовали к изгнанию неприятельских полчищ из пределов России.
Настало достопамятное 26 августа. О Бородинской сече говорили в Москве, как предки наши говаривали о Мамаевом побоище. Казалось, что кровь, в Бородине пролитая, протекала к нам в Белокаменную, дабы наполнять сердца наши ужасом и призывать оные к мести.
С утра другого дня был я у Графа, жившего тогда в Сокольнической роще на даче своей (пред сим графу Брюсу54 принадлежавшей). Он был бледен; на лице его изображалось волнение души его, особенно когда приходили ему докладывать (а это случалось весьма часто), что привезена еще партия раненых из армии {Графом Ростопчиным устроена была на всякий случай в екатерининских казармах больница для 3000 раненых, а их привезено было в Москву до 11 тысяч.}. Передняя Ростопчина и зала перед кабинетом его были наполнены всякого рода людьми, а особенно любопытными, приходившими узнавать что-нибудь нового. Много также приезжало к Графу особ почти с самого Бородинского поля сражения, как то: атаман М. И. Платов, генерал-адъютант И. В. Васильчиков, действительный тайный советник Граф Никита Петрович Панин, генерал-лейтенант Князь Сергей Николаевич Долгоруков, тайный советник Анштет55 и многие другие; все они тотчас были допускаемы к Графу; иные были еще в дорожных своих платьях. Когда кончились все посещения и приемы и распущена была канцелярия, я вошел к графу и остался с ним, по обыкновению, до той минуты, что надобно было сойти вниз к обеденному столу. Взглянув на него, я был поражен расстройством, которое нашел во всех чертах его лица. "Eh bien, mon cher! -- сказал мне Граф печально, -- que dites vous de tout cela? (Ну! что, как вам {Граф Ростопчин соблюдал всегда чрезмерную вежливость в обхождении и разговорах. Несмотря ни на какое лицо, ни на самое короткое знакомство, он никогда или весьма редко употреблял слово "ты".} это все кажется?)"
Нельзя было не разделять общих пасмурных предчувствий и опасений: но, желая несколько рассеять Графа, я стал ему рассказывать все, что слышал от уланского полковника Шульгина {Александр Сергеевич Шульгин, впоследствии обер-полицмейстер в Москве.}, присланного в Москву Цесаревичем Великим Князем Константином Павловичем56 с каким-то препоручением. Шульгин, между прочим, уверял, что Мюрат57 был взят казаком нашим в плен и что его повезли под конвоем в Москву. Граф, усмехнувшись, возразил мне следующими словами: "Покуда Шульгин полонит у Наполеона королей, французы берут у нас города, один за другим!.. Кутузов называет это победою... Дай Бог, чтобы так было; но в этом кровавом потоке (Граф, говоря по-французски употребил слово boucherie) поглощены наравне победители с побежденными. Они свое отделали! Жестоко дрались; теперь моя очередь... доходить до Москвы. Но Москва не Можайск... Москва -- Россия! Все это ужасное бремя ляжет на меня. Что я буду делать?.." Граф при сих словах обе руки закинул себе в затылок; казалось, что он как бы хотел рвать на себе волосы.
"Что вы делать будете?" -- сказал я Графу. "Ограждать внутреннее спокойствие Москвы..." -- "Все в руках предводителя армии, и весьма естественно, что вы одни столицу спасти не можете..." -- "Так не будет никто судить, -- отвечал Ростопчин. -- Я буду виноват... я буду за все и всем отвечать... меня станут проклинать, сперва барыни, а там купцы, мещане, подьячие, а там и все умники, и православный народ... Я знаю Москву!.."
В эту минуту отворилась дверь кабинета, и к нам вошли Николай Михайлович Карамзин {Карамзин жил тогда у Графа Ростопчина (жена которого была родная племянница первой жены59 Карамзина) и готов был принять участие в сражении под Москвою, как видно из писем его к его брату Василию Михайловичу60 в Симбирскую деревню.} и сенатор Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий. Граф их обоих отлично любил и уважал, и они имели во всякое время свободный к нему доступ. Разговор продолжался еще более получаса о том же предмете. Я никогда не забуду пророческих изречений нашего историографа, который предугадывал уже тогда начало очищения России от неприятеля и освобождение целой Европы от несносного ига Наполеона. Карамзин скорбел о Багратионе, Тучковых, Кутайсове58, об ужасных наших потерях в Бородине и, наконец, прибавил: "Ну! мы испили до дна горькую чашу... но за то наступает начало его, и -- конец наших бедствий. Поверьте, Граф: обязан будучи всеми успехами своими дерзости, Наполеон от дерзости и погибнет". Казалось, что прозорливый глаз Карамзина открывал уже вдали убийственную скалу Св. Елены. В Карамзине было что-то вдохновенного, увлекательного и вместе с тем отрадного. Он возвышал свой приятный мужественный голос; прекрасные его глаза, исполненные выражения, сверкали, как две звезды в тихую ясную ночь. В жару разговора он часто вставал вдруг с места, ходил по комнате, все говоря, и опять садился. Мы слушали молча. Нелединский так был тронут, что я не один раз замечал слезы на его глазах.
Граф Ростопчин тоже слушал, не возражая ничего; но как скоро ненавистное для него имя Наполеона поразило слух его, лицо его тотчас переменилось, покраснело, и он сказал Карамзину с досадою: "Вы увидите, что он... вывернется!"
Разговор так был серьезен, что лестный титул, коим Граф возвеличил Наполеона, не заставил никого из нас даже усмехнуться, и Карамзин, как бы не вслушавшись в оный, с каким-то твердым убеждением возразил: "Нет, Граф! Тучи, накопляющиеся над головою его, вряд ли разойдутся... У Наполеона все движется страхом, насилием, отчаянием; у нас все дышит преданностью, любовью, единодушием... Там сбор народов, им угнетаемых и в душе его ненавидящих; здесь одни Русские... Мы дома, он как бы от Франции отрезан. Сегодня союзники Наполеона за него, а завтра они все будут за нас... Можно ли думать, чтобы австрийцы, пруссаки охотно дрались против нас? Зачем будут они кровь свою проливать? Для того ли, чтобы утвердить еще более гибельное, гнусное могущество всеобщего врага? Нет, не может долго продолжиться положение, соделавшееся для всех нестерпимым". Карамзин был в большом волнении: он остановился, задумался и прибавил: "Одного можно бояться". Все молчали и искали угадать смысл сих последних таинственных слов, как Ростопчин вдруг воскликнул: "Вы боитесь, чтобы Государь не заключил мира?" "Вот одно, чего бояться можно, -- отвечал Карамзин. -- Но этот страх не имеет основания: все политические уважения, все посторонние происки уступят прозорливости Государя нашего. Впрочем, не дал ли он нам и целому свету торжественный залог в манифесте своем?.. Он меча не положит... не возьмет пера, покуда Россия будет осквернена присутствием новых вандалов".
В Карамзине тоже начинал развиваться жар, волновавший Ростопчина; разговор его продолжался не с прежним уже хладнокровием, и он начал проклинать Наполеона, яко бич, богом ниспосланный.
Достопамятное сие утро останется всегда в памяти моей. Я тогда же слова Карамзина передал немедленно на бумагу, но уверен, что они и без того глубоко бы врезались в душу мою. Продолжая разговор свой, он делал прекрасное, истинно поэтическое сравнение между положением и душевными качествами императора Александра и Наполеона, как в ту минуту, к сожалению, пришли доложить, что нас ждут к обеду. Мы сошли вниз. Граф был довольно покоен за столом и любезен, по обыкновению своему; разговаривал долго во время кофе с витебским помещиком Гуркою, который вынужден был удалиться от разоренных неприятелем поместьев своих. Ростопчин выхвалял здравые рассуждения этого почтенного старика. Когда гости разъехались, то Граф пошел со мною в свой кабинет и начал разговор сими словами: "Comment avez vous trouvé Karamzine tantot? N'est-ce pas qu'il y avait beaucoup d'extase poètique dans ce qu'il disait? (Как вам показался давеча Карамзин? Не правда ли, что в его речах много было поэтического восторга?)"
"Конечно, будущее сокрыто ото всех, -- отвечал я, -- но Карамзин излагает мысли свои и чувства убедительно, пламенно, и желательно было бы, чтобы все русские одинаково с ним мыслили".
"Как не убедительны, а может быть, и справедливы рассуждения Карамзина, -- возразил Граф, -- но я более дам веры словам и мнению военных: Платов и Васильчиков боятся за Москву. Неизвестно, станут ли ее отстаивать! Другого Бородина ожидать нельзя; а ежели падет Москва... что будет после? Мысль эта не дает мне минуты покоя! Последствий нельзя исчислить. Я бы вам советовал подумать о своем семействе. Отвезите оное куда-нибудь в безопасное место, а там воротитесь ко мне... Куда? где? не знаю! это Богу одному известно".
Как ни тяжела было для меня разлука с начальником, с коим желал я разделять все заботы и опасности; но дабы скорее возвратиться, я отправился в тот же день в подмосковную свою деревню, с. Семердино, выпроводил оттуда жену и детей к тетке ее, Княгине Наталье Петровне Куракиной, имевшей вотчину Владимирской губернии в Шуйском уезде, и возвратился поспешно в Москву в самый день занятия оной неприятелем, был им захвачен на улице и особенным промыслом Всевышнего спасся от смерти. Москва уже пылала, когда я из оной выезжал. Я нашел Графа Ростопчина во Владимире, куда приехал он, больной.
В верстах 30-ти сего города имел пребывание в селе своем Андреевском генерал-адъютант Граф Михаил Семенович Воронцов61. Он был ранен пулею в ляжку под Бородиным и приехал в вотчину свою лечиться. Андреевское сделалось сборным местом большого числа раненых, и вот по какому случаю. Привезен, будучи раненый, в Москву, Граф Воронцов нашел в доме своем, в Немецкой слободе {Этот дом, где жил канцлер Граф Александр Романович Воронцов63 (ум. 1805), принадлежал впоследствии Гольцгауеру.}, множество подвод, высланных из подмосковной его для отвоза в дальние деревни всех бывших в доме пожитков, как-то: картин, библиотеки, бронз и других драгоценностей. Узнав, что в соседстве дома его находилось в больницах и в партикулярных домах множество раненых офицеров и солдат, кои, за большим их количеством, не могли все получать нужную помощь, он приказал, чтобы все вещи, в доме его находившиеся, были там оставлены на жертву неприятелю; подводы же сии приказал употребить на перевозку раненых воинов в село Андреевское. Препоручение сие возложено было Графом на адъютантов его, Николая Васильевича Арсеньева62 и Дмитрия Васильевича Нарышкина, коим приказал также, чтобы они предлагали всем раненым, коих найдут на Владимирской дороге, отправиться также в село Андреевское, превратившееся в госпиталь, в коем впоследствии находилось до 50 раненых генералов, штаб-обер-офицеров и более 300 человек рядовых.
Между прочими ранеными находились тут генералы: начальник штаба 2-й армии граф Сен-При64, шеф Екатеринославского кирасирского полка Николай Васильевич Кретов65, командир Орденского кирасирского полка полковник Граф Андрей Иванович Гудович66; лейб-гвардии егерского полка полковник Делагард67; полковой командир Нарвского пехотного полка подполковник Андрей Васильевич Богдановский68; Новоингерманландского пехотного полка майор Врангель69; старший адъютант сводной гренадерской дивизии капитан Александр Иванович Дунаев; Софийского пехотного полка капитан Юрьев; адъютанты Орденского кирасирского полка поручики Лизогуб и Почацкий; лейб-гвардии егерского полка поручики Федоров и Петин, офицер Нарвского пехотного полка капитан Роган; поручики Мищенко, Иванов, Змеев, подпоручик Романов70 и многие другие, обагрившие кровью своею Бородинское поле.
Все сии храбрые воины были размещены в обширных Андреевских палатах самым выгодным образом. Графские люди имели особенное попечение за теми, у коих не было собственной прислуги. Нижние чины размещены были по квартирам в деревнях и получали продовольствие хлебом, мясом и овощами, разумеется, не от крестьян, а на счет Графа Михаила Семеновича; кроме сего, было с офицерами до ста человек денщиков, пользовавшихся тем же содержанием, и до 300 лошадей, принадлежавших офицерам; а как деревни Графа были оброчные, то все сии припасы и фураж покупались из собственных денег.
Стол был общий для всех, но всякий мог по желанию своему обедать с Графом или в своей комнате. Два доктора и несколько фельдшеров имели беспрестанное наблюдение за ранеными; впоследствии был приглашен Графом в Андреевское искусный оператор Гильдебрант71. Излишне прибавлять здесь, что так как и все прочее содержание, покупка медикаментов и всего нужного для перевязки раненых производились на счет Графа. Мне сделалось известным от одного из коротких домашних, что сие человеколюбие и столь внезапно устроившееся в Андреевском заведение стоило Графу ежедневно до 800 р. {При сем долгом моим почитаю изъявить чувствительнейшую мою благодарность особе, сообщившей мне многие подробности, здесь помещенные. Имя сего заслуженного воина находится в списке вышеименованном. Он вступил впоследствии в гражданское поприще и ныне занимает высокий сан в Московских департаментах правительствующего сената.} Издержки сии начались с 10 сентября и продолжались около четырех месяцев, то есть до совершенного выздоровления всех раненых и больных. Надобно принять с уважением, что заслуженный и достопочтенный старец Граф Семен Романович Воронцов был тогда еще жив: сыну его надлежало отнимать значительную часть собственного необходимого дохода, чтобы прикрывать все потребности и обеспечивать лечение столь значительного числа храбрых воинов.
О сем достохвальном, человеколюбивом подвиге Графа Воронцова никогда не было ни говорено, ни писано. Я радуюсь, что представился мне ныне столь неожиданный случай сделать оный гласным. Не довольствуясь одним призрением и лечением столь большого числа воинов, Граф Воронцов снабжал всякого выздоровевшего рядового бельем, обувью, тулупом и 10 рублями, и по сформировании небольших команд, при унтер-офицере отправлял их в армию на новые подвиги. Боясь заслужить нарекания от Графа Воронцова, я не присовокуплю к сему, как было поступаемо с офицерами, кои по выздоровлении своем оставляли Андреевское. Он, может быть, недоволен будет и тем, что я сообщаю читателям моим все сии подробности. Быть может также, что он лучшею награду за свой человеколюбивый подвиг полагает в том, что оный оставался до сих пор в безызвестности. Душевная доброта сопряжена бывает обыкновенно со скромностью; но не могу я, однако же, в заключение не сказать, что сколь ни были значительны все сии пожертвования, они, однако же, равняться не могут с нежными, утонченными попечениями графа о товарищах, с коими он на поле чести защищал отечество и славу русского оружия, а дома братски разделял все, что имел {Прибавить надо, что по распоряжению Графа Воронцова соседние помещики часто получали от него успокоительные уведомления о ходе военных дел: тогда не известно еще было, в какую сторону направился из Москвы неприятель (слышано от покойного Д. Д. Казакова, отец которого был помещиком Владимирской губернии). Трехэтажный дом в селе Андреевском так обширен, что в нем могли с удобствами расположиться раненые генералы и офицеры.}.
По старинной моей связи с Графом, я часто его навещал. Прекрасный обширный, убранный по древнему вкусу замок его напоминал владения германских владетельных принцев на Рейне. Тут все было: сады, рощи, парки, портретная галерея великих мужей в России, библиотека и пр.
Гости роскошествовали. Ласка, добродушие, ум и любезность хозяина соделывали общество его для всех отрадным. Несмотря на то, что он не мог еще ходить без помощи костылей, он всякое утро навещал всех своих гостей, желая знать о состоянии здоровья всякого и лично удостовериться, все ли довольны.
Всякому предоставлено было (как сказано выше) обедать в своей комнате одному или за общим столом у Графа; но все те, коим раны позволяли отлучаться от себя, предпочитали обедать с ним. После обеда и вечером занимались все разговорами, курением, чтением, бильярдом или музыкой. Общество людей совершенно здоровых не могло бы быть веселее всех сих собравшихся раненых. Нас особенно забавлял один французский эмигрант, служивший у нас в армии, большой болтун и спорщик, не всегда основательно, но зато весьма скоро и решительно разрешавший все прения, кои возникали в разговорах наших. Когда разнеслась под Бородиным радостная весть, что будет дано сражение Наполеону, то Ж... воскликнул с восхищением: "Наконец настигнули мы Бонапарта и дадим ему маленький урок!" Ж... был уверен, что русская армия преследовала французскую от самого Немана и что наконец принудила оную к сражению под Бородиным.
В смутное это время поездки мои в Андреевское были истинною для меня отрадою. Любопытны и приятны были рассказы всех сих раненых воинов. Сколько геройских подвигов, доказывающих неустрашимость, самоотвержение и великодушие русских, останутся сокрытыми для потомства; но тогда не было досугов для воспевания славных дел: всякий старался совершать оные, сколько усердие, силы и знание то позволяли.
Живши с Графом Федором Васильевичем в одном доме {Т. е. во Владимире.}, я почти весь день проводил с ним. Разговор с ним никогда не истощался: он переходил нечувствительно от одного предмета к другому, имея особенный дар всякое происшествие рассказывать занимательно и остро. Он был, как всем известно, словоохотен, обладал особенным даром красноречия, чуждого всякого педантства, натяжек и принужденности. Роль собеседника с ним была весьма нетрудна: ему надлежало только слушать. У Графа была на это особенная догадка и навык: он умел всегда соразмерять рассказы свои уму и понятием того, с кем разговаривал. Нельзя было не удивляться обширной его памяти, любезности, остроте и особенному дару слова, коим одарен он был от природы.
В то самое время посетил его бывший главнокомандующий армиями Граф Михаил Богданович Барклай де Толли72. Он нарочно приехал к нему из армии, думал провести с ним около часа, и вместо того просидел у него от осьми часов утра до трех пополудни. Оба сии знаменитые мужа имели свои участки забот, свою долю огорчений, своих недоброжелателей, и обстоятельство сие немало способствовало к сближению их и утверждению между ними истинной приязни. Ростопчин отдавал всегда должную справедливость достоинствам Графа Барклая де Толли {С адъютантом своим А. А. Закревским74.}, и в то время, когда вся почти Россия единогласно обвиняла его за отступление от границы империи до Можайска без боя, в то время, как в огорченном отечестве нашем многие осмеливались даже подозревать преданность его к России, Ростопчин всегда его защищал. Подкрепляемый совестью своей, движимый любовью к престолу, усердием к службе, Барклай де Толли в 1813 и 1814 годах оправдал себя в глазах всех тех, кои обвиняли действия его в 1812 году. Участвуя во всех славных битвах в Германии и Франции, он наконец ввел победоносные российские войска в Париж и приуготовил себе памятник, воздвигнутый ему пред Казанским собором. Минина и Пожарского славные подвиги были токмо чрез двести лет торжественно и гласно признаны Благословенным Александром I {Воздвижением памятника им на Красной площади в Москве в феврале 1818 г. Мысль об этом памятнике возникла еще в 1807 году, когда Наполеон грозил вторжением в Россию.}; может быть, позднейшему потомству предоставлено воздать также справедливую честь современникам нашим, Еропкину73 и Ростопчину. Но ежели первый укротил бунт в древней столице, то последний большую указал еще услугу отечеству своему, предупредив в оной безначалие благоразумными своими распоряжениями. В 1812 году глаза целой России обращены были на Москву: от отчаяния до возмущения и кровопролития один токмо шаг. Как исчислить все несчастия, кои постигли бы Отечество наше, ежели Москва не показала бы и в сем случае обыкновенной своей пламенной любви и непоколебимой преданности к Царю своему? Тишина, порядок и повиновение к верховной власти, кои царствовали в древней столице до самого вступления неприятеля в оную, имели спасительное влияние на все прочие города России и дали отечеству пример, достойный подражания.
На другой день после посещения Графа Барклая де Толли, вошедши, по обыкновению моему, поутру к Графу, я нашел его в болезенном состоянии. Он всю ночь провел без сна и, увидя меня слабым голосом: "Я весь болен; с час назад был у меня сильный обморок. Шнауберт (доктор Графа) прописал мне лекарство и велел остаться весь день в постели. Мне нужен покой. Я понимаю скуку быть с больным: вы бы съездили к Воронцову. Эта поездка вас рассеет; может быть, есть вести из армии или из Москвы; вы мне их сообщите; сверх того, желаю я иметь известие о здоровье Михаила Семеновича".
Сколь не находил я удовольствия разделять уединение человека, коему был душевно предан, но должен был ему повиноваться и отправился в Андреевское.
Граф Воронцов, по обширным своим связям и знакомствам в армии, был в частой переписке со многими генералами. Он посылал часто адъютантов своих переодетых или же выбирал проворнейших и смелейших между дворовыми своими людьми и крестьянами, кои проникали в саму Москву (французы строго наблюдали за тремя токмо заставами), разведывали, что там происходит, узнавали о действиях неприятеля и доносили все Графу. Я составлял обыкновенно из сведений сих записки, кои граф Федор Васильевич часто отсылал к Государю.
Таким образом узнали мы, например, о приуготовлениях, кои делались французами в Кремле для подорвания оного перед выходом их из Москвы. Первое известие о Тарутинском сражении дошло до нас также из Андреевского.
Мы сидели в тот день около камина, как вдруг вошел к нам граф Михаил Семенович и сказал: "Я получил сейчас известие из армии; кажется, скоро дойдет дело до драки; с обеих сторон делаются приготовления к тому. Мюрат и Милорадович75 встретились начаянно, объезжая передовые свои посты. Узнавши друг друга, они перекланялись очень учтиво и обменялись несколькими фразами. Я воображаю, -- прибавил граф смеючись, -- как они пускали друг другу пыль в глаза. Мюрат успел на что-то пожаловаться, как пишут мне, а Милорадович отвечал ему: "O, ma foi Vous en verrez bien d'autres, Sire! (То ли Вы еще увидите, Государь.)"
Все общество начало смеяться, и у всякого явился анекдот о Милорадовиче. Тут, разумеется, не было забыто красноречие его на французском языке, на котором он очень любил изъясняться, и тогда питомец Суворова не говорил, а ораторствовал, потребляя пышные и отборные фразы. На русском же языке любимая его поговорка была: мой бог!
Погостив в Андреевском до самого вечера, я возвратился во Владимир с головою, набитою свиданием и разговорам французского героя с русским храбрецом. Взял перо и начал себе вымышлять разговор между любимцем Наполеона и любимцем Суворова: сюжет, достойный и лучшего, может быть, пера, нежели мое. Желая позабавить больного моего Графа, я переправил мое маранье, переписал набело и явился к нему поутру. Я нашел его гораздо бодрее и в довольно веселом расположении духа.
"Ну, что привезли вы нам хорошего?" -- спросил Граф.
"Многое, многое! Михаил Семенович приказал кланяться вашему сиятельству и сказать, что на будущей неделе надеется бросить свои костыли и вас навестить".
"Спасибо за добрую весть! Нет ли чего из армии, из Москвы?"
"Михаил Семенович получил свежее письмо из армии, кажется, от Графа Остермана76. Дело идет к стычке неминуемой. Мюрат встретился нечаянно на аванпостах с графом Милорадовичем и имел с ним довольно продолжительный разговор".
"Ого! Вот бы послушал! Я воображаю, что они друг другу напевали! Кто-то перещеголял? Да о чем речь была?"
"О разных предметах. Разговор этот положили в армии на бумагу. Михаил Семенович давал мне его читать, и я списал оный наскоро для вас..."
"Вот спасибо! Дайте, дайте скорее! О, мой бог! Я умираю от нетерпения".
"Позвольте, я прочту сам, ибо писал очень связно, спешил".
"Читайте, читайте!"
Я начал чтение. В те времена желание узнать что-нибудь нового о политических, но паче о военных происшествиях, было единственное и всеобщее чувство, всеми обладавшее. Граф слушал со вниманием, часто усмехался и прибавил:
"Но полно, так ли было дело? Положим, что это мысли и рассуждения Милорадовича; но он, верно, иначе выделывал фразы свои, и сверх того, не при вас ли граф Барклай сказывал, что Государю не угодно, чтобы наши генералы и офицеры имели малейшее сообщение с французами, а еще менее, чтобы вступали с ними в какие-либо переговоры?"
"Это так; но разве вы не знаете спасителя Бухареста?" Ему все позволено, или, говоря правильнее, он сам все себе позволяет. Милорадович всем правилам исключение".
Ростопчин имел минуты, в которые физиономия его озарялась каким-то особенным выражением. Это бывало, когда он, понюхивая весьма медленно табак и желая проникнуть в душу того, с кем говорил, смотрел ему весьма пристально в глаза и закидывал какой-нибудь неожиданный и хитрый вопрос, дабы по ответу делать свои заключения. Граф слушал чтение разговора, как будто какого-нибудь официального документа, не оказывая ни малейшего сомнения; он делал, однако же, иной раз свои замечания, смеялся, подшучивал над Мюратом; но когда чтение мое кончилось, то он, потупя огромные свои глаза на меня и, грозя мне полусерьезно и полу со смехом пальцем, сказал: "Покайтесь!" Однако этого слова было достаточно, и я, отвечал ему также одним словом, произнес откровенное: "Виноват!"
Я рассказал ему, как все это было. "Выдумка эта хороша, -- прибавил граф. -- Знаете ли, что мы сделаем? Пошлите это в Петербург: пусть басенка эта ходит по рукам; пусть читают ее; у нас и у французов она произведет действие хорошее. Переписывайте и отправляйте".
Я так и сделал и на другой день послал манускрипт к старому приятелю моему, Алекс. Ив. Т... ву77, яко новость, только что из армии полученную.
Не прошло двух недель, как разговор короля Мюрата с Графом Милорадовичем был напечатан в "Сыне отечества", журнале, который только что начинал выходить и был всеми читан с жадностью, ибо дышал ненавистью к французам и наполнялся преимущественно колкими статьями против них и Наполеона. В нем помещалось множество анекдотов (часто и выдуманных), кои мы, москвичи, сообщили нашим Санкт-Петербургским приятелям. Такую статейку не могли издатели "Сына отечества" принять иначе, как с удовольствием.