На войне. 1877 - 1878 гг.

16-го апреля 1877 года В. В. Верещагин уехал из Парижа. Благодаря Остен-Сакену, который переговорить с генералом Галлом, назначенным управлять главною квартирой главнокомандующего, Верещагин получил разрешение состоять при его высочестве главнокомандующем и отправился прямо на войну, но не исключительно с художественными целями. "Я оставить Париж и работы мои", писал он В. Стасову, "не для того только, чтобы высмотреть и воспроизвести тот или другой эпизод войны, а для того, чтобы быть ближе к дикому и безобразному делу избиения, не для того, чтобы рисовать, а для того, чтобы смотреть, чувствовать, изучать людей. Я совершенно приготовился к смерти еще в Париже, потому что решился, выезжая в армию, все прочувствовать, сам с пехотою пройти в штыки, с казаками в атаку, с моряками на взрыв монитора. Неужели вы из числа тех, которые скажут, что Скрыдлов шел (на своей миноноске "Шутка") для дела, а я от безделья? Собака, дескать, бесится с жиру!"

Решение, принятое еще в Париже, было выполнено Верещагиным самым точным образом. Начал он кампанию с моряками, до Балкан дошел в отряде Гурко, перешел Балканы и закончил кампанию в отряде М.Д. Скобелева. Приехавши в армию, Верещагин быстро сошелся с кружком военных, среди которых у него было несколько человек товарищей по Туркестану и корпусу (Н.Л. Скрыдлов). В казацкой большой папахе, короткой румынской шубе на длинном белом бараньем пуху, с георгиевским крестом и шашкою через плечо, Верещагин принимал, как раньше в Туркестане, самое живое деятельное участие в происходившей войне. Наравне с заправскими военными он ходил в атаку, хладнокровно разгуливал под свист пуль и гранат, принимал участие в самых отчаянных экскурсиях и рекогносцировках. Этим он выгодно выделился из среды не только русских, но и иностранных художников, которых было немало на театре военных действий. "Во время войны 1877 - 1878 года я наблюдал", говорит В.И. Немирович-Данченко в своих воспоминаниях о В.В. Верещагин ("Художник на боевом поле"), "многих русских художников, но блестящими исключениями между ними являлись только Верещагин да Поленов. Все остальные держали себя более чем странно. Отправляясь при каком-нибудь штабе или главной квартире они как полипы пускали там корни, затем уже вовсе не считали необходимым посещать то или другое боевое поле, идти с войсками, точно это были только пейзажисты, заинтересовавшиеся только окрестностями долины, села или города." На вопросы, почему они не рисуют того-то и того-то, художники эти отвечали убежденно: "некогда". А почему некогда? "Потому что", отвечает тот же Немирович-Данченко, "регулярно в час нужно идти к высоким меценатам завтракать, а в пять обедать; потому что того же самого высокого мецената нужно в тысячный раз изобразить Марсом на лошади, потому что поел обеда нужно соснуть часочек, два, а там вечер - когда тут работать! Потому что на кавалерийском седле ездить неудобно, а к казачьему не привык, потому что сегодня будет, пожалуй, дождь, а в той, вон, деревне, где нужно потрудиться, говорят, черная оспа." На этом фоне фигура неутомимого Верещагина, который был убежден, что художнику всегда нужно быть впереди, потому что как писать, так и рисовать с чужих слов нельзя, который писал свои этюды, когда возле него свистали пули и лопались гранаты, который положительно не знал не страха, не усталости, - является еще более светлой, симпатичной. Поэтому нисколько не удивительно, что сразу же он завоевал себе симпатии своих новых боевых товарищей, с которыми жил душа в душу.

----

Пока не открылись военные действия, Верещагин вместе с ними совершал поход, вместе с ними обедал, завтракал. С приходом отряда в назначенное по маршруту место, в хате, занимаемой Скобелевым, готовился обед. Условие было такое, что сам Д.И. поставляет провизию и повара, Тутолмин - вино, Сахаров - чай и сахар, а Верещагину предложено было заботиться о сладком, т. е. изюм, миндаль, орехах и т.п. Скобелев всегда сам приготовлял салат, причем от беспрерывного пробования вся борода его покрывалась салатными листьями. Для супа он посылал часто повара тихонько утащить молодых виноградных листочков из ближнего виноградника.

"Случалось, однако", рассказывает Верещагин, "что обед почему-либо заставлял себя ждать, тогда мы старались убить время всяким вздором и шутками. Сочинялись стихи: "К повару", "К обеду", а затем и вообще приноровленные к обстоятельствам: к походу, к погоде и т.п. Вот, например, стихи, сочиненные на артельном начале; в них грехи четверых: самого генерала Скобелева, полковника Тутолмина, капитана Сахарова и штаб-ротмистра Дерфельдена:

Скобелев - Не стая воронов слетается,

Тутолмин - Чуя солнышка восход,

Сахаров - Генерал в поход сбирается

Дерфельден - И кричит: Давыд Орлов!

"А вот мои вирши, не оконченные, потому что Д.И. попросил прибавить что-нибудь о порядке и стройности в отряде, чем убил мое вдохновение, разумеется, к лучшему:

Шутки в воздух несутся,

Песни громко раздаются,

Все кругом живет,

Все кругом живет.

Старый Скобелев с полками,

Со донскими казаками,

В Турцию идет,

В Турцию идет.

Тут же тянутся Кубанцы,

Осетины-оборванцы, -

Бравый все народ,

Бравый все народ.

Артиллерия тащится,

Может в деле пригодиться.-

Как знать наперед,

Как знать наперед!

А в тылу у всех Драбанты.

Писаря и медиканты,

Словом, всякий сброд,

Словом, всякий сброд.

"Предположение продолжать, как сказано, не состоялось. После обеда, перед чаем, опять разговоры и шутки, а часто и песни, которым не брезговал подавать басом и сам генерал. Песни очень любил Тутолмин; он так старательно вытягивал нотки, что иногда закрывал глаза от удовольствия, особенно когда пелась одна его любимая, солдатская, с припевом:

Будем жить, не тужить

И Царя благодарить!

и еще:

Будем жить, не тужить

И я буду вас любить!

"Спать ложились рано, так как вставать приходилось очень рано."

Таким образом, незаметно, без особых приключений, Верещагин дошел вместе с армией до с. Фратешти, откуда уже виднелся сверкавший на солнце серебряной полосой Дунай. Так как о переходе этой реки тогда еще даже не думали, то Верещагин задумал съездить в Париж, где ему необходимо было пополнить запас красок и полотен. Взяв отпуск у главнокомандующего, который находился тогда в Плоэшти, Верещагин ухал в Париж, но через двадцать дней возвратился назад, сейчас же отправился в Журжево, где стоял Скобелев с своей дивизией, а на другой день уже наблюдал бомбардировку, открытую турками. Главное внимание обращено было турками на купеческие суда, которые, по их мнению, должны были послужить русским для переправы через Дунай. Суда эти, или, вернее, курьезные барки, конструкции прошлого столетия, не могли, конечно, быть употреблены с такой целью, но турки, тем не менее, засыпали их ядрами. Верещагин, желавший все видеть собственными глазами, заботившийся о непосредственном впечатлении, отправился немедленно на самые суда.

"Я пошел на суда", рассказывает Верещагин, "и поместился на среднем из них наблюдать, с одной стороны, кутерьму в домах, с другой - падение снарядов в воду. Вон ударила граната, за нею другая в длинное казенное здание, что-то в роде складочного магазина, служившие теперь жильем полусотне кубанских казаков; по первой гранате, ударившей в стену, они стали собирать вещи, но по второй, пробившей крышу, повысыпали, как тараканы, и, нагнувший головы, придерживая одною рукою кинжал, другою - папаху, бегом, бегом, вдоль стен, на улицу.

"Некоторые гранаты ударяли в песок берега и поднимали целые земляные не то букеты, не то кочни цветной капусты, в середине которых летели вверх воронкою твердые комья и камни, а по сторонам земля; верх букета составляли густые клубы белого порохового дыма.

"Гранаты падали совсем около меня; когда турки пристрелялись, лишь немногие снаряды попадали на берег, большинство ложилось или на суда, или в воду, между ними и перед ними. Два раза ударило в барку, на которой я стоял, одним снарядом сбило нос, другим, через борт, все разворотило между палубами, причем взрыв произвел такой шум и грохот, что я затрудняюсь передать его иначе, как словом адский, хотя в аду еще не был и, как там шумят, не знаю. Грохот этот, помню, выгнал на верхнюю палубу двух щенят, исправно принявшихся играть и только при разрывах останавливавшихся, навостривавших уши, и - снова давай возиться.

"Интереснее всего было наблюдать падение снарядов в воду, что подымало настоящие фонтаны, превысокие.

"Когда показывался дымок, делалось немного жутко, думалось: "вот ударит в то место, где ты стоишь, расшибет, снесет тебя в воду, и не будут знать, куда девался человек."

Турки выпустили пятьдесят гранат, потом замолчали; результат этой бомбардировки был самый ничтожный.

- "Где это вы были? - спрашивают меня, - как же вы не видели такого интересного представления? - Я его видел лучше, чем вы, потому что был все время на судах. - Не может быть! - ответили все в голос. - Пойдемте туда, посмотрим аварии, - сказал Скобелев. Мы обошли суда, осмотрели поломки, но собачек не нашли уже: спрятались ли, испугавшись, или их сбило в воду?

"Порядочно-таки досталось мне за мои наблюдения; некоторые просто не верили, что я был в центре мишени, другие называли это бесполезным браверством, а никому в голову не пришло, что эти-то наблюдении составляли цель моей поездки на место военных действий; будь со мною ящик с красками, я набросал бы несколько взрывов".

Бомбардировка эта, впрочем, мало повлияла на спокойное состояние духа русских войск, стоявших в Журжеве. Офицеры и солдаты развлекались, как могли. От прапорщика, в первый раз имевшего при себе 300 рублей, до интенданта, бросавшего десятками тысяч, - все развернуло, все распахнуло славянскую натуру, кутило, ело, пило, - пило по преимуществу. Верещагин, познакомившийся здесь, между прочим, с известным английским корреспондентом Форбсом, часто гулял по аллеям городского бульвара, наблюдал "мирные сцены". Здесь, между прочим, ему пришлось видеть сцену, которая послужила потом ему темой для одной из его картин: "Шпион". "Пойдемте посмотреть, как поведут шпиона", сказал ему однажды Скобелев-отец. Верещагин согласился и, расположившись на лавочке, против дома, в который вошли полковник Паренсов и адъютант главнокомандующего, поставив перед крыльцом спереди и с боков по два солдата, имел возможность наблюдать выход шпиона. "Вот они вышли на крыльцо", рассказывает он. "Впереди шпион, руки в карманы пиджака: мне, дескать, наплевать, я не виноват. Однако, когда он увидел солдат, то, очевидно, понял, что дело серьезно, на несколько секунд приостановился и... начал спускаться с лестницы. Это был барон К. - австрийские подданный."

Узнав от Скрыдлова, что он готовится атаковать на своей миноноске один из турецких мониторов, Верещагин отправился в деревушку, где жили моряки, и выжидал обещанной атаки, принимая непосредственное участие во всех приготовлениях, ей предшествовавших. Вместе со Скрыдловым он ездил ночью ставить вехи для обозначения пути, по которому должны были следовать миноноски. В это же время Верещагин написал этюд Дуная и одного из казацких пикетов на нем (красками, впрочем, работал мало), ездил в Журжево, ходил к казакам, осматривал работы минеров, со Скрыдловым пробовал машину и ход его миноноски "Шутка". Чтобы не обращать на себя внимание турок, нужно было ездить после захода солнца или в дурную погоду и не дымить, не давать искр, для чего брался лучший уголь.

Наконец наступил желанный день. Убедив кое-как главного начальника, Новикова, который советовал Верещагину смотреть взрыв с берега, отслушав напутственный молебен, Верещагин вместе со Скрыдловым взяли несколько вареных куриц, бутылку хересу и отправились. Как не старались незаметно подойти к туркам, но сделать это оказалось невозможным. Кроме "Шутки", да еще двух миноносок, все остальные страшно дымили и пыхтели, так что это уже выдавало отряд. Таиться - не стоило, нужно было идти напролом. Турки действительно заметили, раздался первый выстрел, и началась бомбардировка. Миноноску начали засыпать пулями, по словам Верещагина, "то и дело булькавшими кругом лодки". Скоро весь берег покрылся стрелками, и выстрелы уже представляли непрерывную дробь, а со стороны Рущука пришел пароход, в свою очередь открывший ужасный огонь по миноноскам. Новиков отдал приказание "атаковать его во всяком случае". Скрыдлов, отдав необходимые распоряжения, прилег, вздремнуть. Верещагин был настолько возбужден, что сделать этого не мог. Опоясавшись, как и все другие участники, пробковым поясом и подкрепившись, он бодрствовал и наблюдал.

"Я не спать", рассказывает он, "стоял на корме, облокотясь о железный навес, закрывавший машину, и следил за рекою по направлению к Рущуку. - "Идет", выговорил тихо один из матросов; и точно, между турецким берегом и высокими деревьями острова, закрывавшего фарватер Дуная, показался дымок, быстро к нам подвигавшийся.

- Николай Ларионович! - кричу, - вставай, идет...

Скрыдлов вскочил....

- Отваливай, живо!.. Вперед, полный ход! - Мы полетели, благодаря попутному течению, очень быстро. Турецкого судна не было видно.

- Н. Л.! - кричу опять, - задержись немного, чтобы нам встретить его ближе сюда, а то мы уткнемся в турецкие берег! - "Нет уж, брат, - ты слышал, что толкует Новиков?.. Теперь пойду хоть в самый Рущук!" - Ну, валяй...

"Вот вышел пароход, вблизи, вероятно, по сравнению с "Шуткою", показавшийся мне громадиною; С. тотчас же повернул руль, и мы понеслись на него со скоростью железнодорожного локомотива.

"Что за суматоха поднялась не только на судне, но и на берегу! Видимо, все поняли, что эта маленькая скорлупа несет смерть пароходу; по берегу стрелки и черкесы стали кубарем спускаться до самой воды, чтобы стрелять в нас поближе, и буквально обсыпали миноноску свинцом; весь берег был в сплошном дыму от выстрелов. На палубе парохода люди бегали, как угорелые; мы видели, как офицеры бросились к штурвалу, стали поворачивать к берегу, наутек, и в то же время награждали такими ударами из орудий, что бедная "Шутка" подпрыгивала на ходу.

"Ну, брат, попался, - думал я себе, - живым не выйдешь". Я снял сапоги и закричал Скрыдлову, чтобы он сделал то же самое; он послушался и приказал то же сделать матросам.

"Я оглянулся в это время: другой миноноски не было за нами. Говорили, что у нее что-то случилось в машине... Дело было не ладно! "Шутка" была одна-одинёшенька, отряд остался далеко позади нас. Огонь делался невыносимым, от пуль все дрожало, а от снарядов просто встряхивало; уже было несколько серьезных пробоин и одна в корме, около того места, где я стоял, почти на линии воды; железная защита наша над машиною была также пробита. Матросы попрятались на дно шлюпки, прикрылись всякою дрянью, какая случилась под руками, так что ни одного не было видно; только у одного из минеров часть лица была на виду, и он держал перед ним для защиты буек, причем лежал недвижимо, как истукан. Мы совсем подходили к пароходу. Треск и шум от ударявших в "Шутку" пуль и снарядов все усиливались.

"Вижу, что Скрыдлова, сидевшего у штурвала, передернуло, - его ударила пуля, потом другая. Вижу также, что наш офицер-механик, совсем бледный, снял фуражку и начал молиться, - он был католик, - однако, потом, он оправился и, перед ударом, вынувший часы, сказал С.: - "Н.Л., 8 часов 5 минут!" - Это было недурно!

"Любопытство брало у меня верх и я наблюдал за турками на пароходе, когда мы подошли вплоть: они просто оцепенели, кто в какой был позе: с поднятыми и растопыренными руками, с головами, наклоненными вниз, к нам, - как в заключительной сцене "Ревизора".

"В последнюю минуту рулевой наш струсил, положил право руля, и нас стало относить течением от парохода. Скрыдлов вцепился в него: - "Лево руля, такой сякой, убью!" - и сам налег на штурвал; "Шутка" повернулась против течения, медленно подошла к борту парохода и тихо ткнула его шестом... Тишина в это время была полная и у нас, и у неприятеля; все замерло в ожидании взрыва, минута была

- Взорвало? - спрашивает меня, калачиком свернувшись над приводом, минер.- "Нет", отвечаю ему вполголоса.

- Рви, по желанию! - снова раздается команда Скрыдлова, и опять нет взрыва! "Между тем нас повернуло течением и запутало сломившимся передовым шестом в пароходном канате, причем корму отнесло. Турки опомнились, - и с парохода, и с берега принялись стрелять пуще прежнего. Скрыдлов приказать обрубить носовой шест, и мы пошли, наконец, прочь; тогда пароход повернулся бортом, да так начал валять, что "Шутка", избитая и пробитая, стала наполняться водою; на беду еще, пары упали и мы двигались только благодаря течению, - это уж немного прозевал механик.

"В ожидании того, что вот-вот мы сейчас пойдем ко дну, я стоял, поставивши одну ногу на борт: слышу сильный треск подо мною и удар по бедру, да какой удар! - точно обухом. Я перевернулся и упал, однако тотчас же встал на ноги. Мы шли по течению, очень близко от турецкого берега, откуда стреляли - теперь совсем с близкого расстояния. Как только они не перебили нас всех! Бегут за нами следом и стреляют, да еще ругаются...

"Совсем разбитая, "Шутка" с большим трудом добралась до безопасного места. По освидетельствовании, оказалось, что взрыва не последовало, потому что проводники были перебиты страшным огнем. Здесь только Верещагин заметил, что он ранен. Пуля или картечь ударила в дно шлюпки, потом рикошетом прошла через бедро, навылет, перебила мышцу и на волос прошла от кости.

"Первое время Верещагин даже не заметил раны; только успокоившись и почувствовав какую-то неловкость в бедре, он стал ощупывать больное место. "Вижу", говорит он, "штаны разорваны в двух местах, палец свободно входит в мясо.

"Э-э, да никак я ранен? Так и есть, - вся рука в крови. Так вот что значить рана. Как это просто! Прежде я думал, что это гораздо сложнее."

Пролежав некоторое время в Журжевском госпитале, Верещагин был переведен в Бранкованский лазарет - одно из роскошнейших учреждении Бухареста, где пробыл почти два с половиной месяца. Неопасная, в сущности, рана заживала весьма медленно, и таким образом Верещагин, прикованный к больничной койке, пропустил переход русских через Дунай у Зимницы, первый переход Гурко за Балканы, августовскую Шипку и первую Плевну.

-----

Оправившись от раны, Верещагин немедленно же возвратился в армию, прибыл в сдавшуюся уже Плевну. Узнав, "что интереснее теперь идти" со Скобелевым, он оставил отряд Гурко и перешел к Скобелеву. Около этого времени постигла его крупная неприятность. Доктор Стуковенеко, которому Верещагин поручил доставить около сорока своих этюдов, сделанных в гвардейском отряде Гурко, на его квартиру в Систове, преисправно потерял их все до одного... А между тем этюды эти были писаны на самых местах битв, буквально под неприятельским огнем. "Множество чудесных картин, из времени движения гвардейского отряда по Балканам и в самых Балканах", говорил Верещагин, "было загублено этой потерей. В голове моей они остались, но передать их на полотне, без этюдов, оказалось невозможно, были наброски битв под Правцом, под Шандорником и др.".

Тогда Василий Васильевич лишился брата - Сергея В., убитого 30-го августа под Плевной. Смерть эта страшно потрясла В. Верещагина. Он совсем помутился, забросил даже работу, не мог найти себе места. "Во дворе пустого болгарского дома", рассказывает В.II. Немирович-Данченко, "я наткнулся на Верещагина... Он только что оправился от раны, а тут еще удар. О чем не начнет - все сводит на убитого брата. Схватится за дело - бросает". "Мучит меня одно", говорил он, "может быть, братишка лежит теперь раненый, может быть, он и не убит вовсе. Мне вот рассказывали, некоторые в бинокли видели, как оттуда раненые руки подымают... ползают там. А подойти нельзя"...

Приготовления к новому походу за Балканы нисколько отвлекла Верещагина от этих мрачных размышлений. Всю дорогу до Балкан он не расставался со своим альбомом, занося в него то особенный колорит снега, залежавшегося в овраге, то эффектные тоны солнечного освещения на вершинах гор. На дневках и остановках в городах Верещагин со своим кубанским казаком, Курбатовым, исчезал в окрестностях, отыскивая там материал для своих картин. Эскизы, наброски, этюды так и росли под его руками целыми грудами. Нередко художнику не хватало для этих этюдов полотен и красок, так что приходилось иногда писать неотложные этюды на дощечках сигарного ящика. И все это во время перехода через Балканы, который даже Мольтке не считал возможным, не говоря уже о таких местах, где нельзя было идти, и нужно было скатываться, даже по сравнительно сносной дороге нельзя было двигаться спокойно. "Приходилось", рассказывает Верещагин, "постоянно проделывать гимнастические упражнения на седле, чтобы кого-нибудь не ушибить, да и самому не наткнуться на штык или не удариться коленом о вьюк с зарядами. Со штыками-то я разделался благополучно, но колена свои отколотил в "лучшем виде".

Через некоторое время войска достигли Шипки, которая была уже несколько знакома Верещагину, так как он приезжал сюда раньше осматривать местность, в гости к старому своему приятелю еще по Туркестану, генералу Петрушевскому, одному из героев знаменитого Шипкинского сиденья. Еще в первый приезд он пробовал написать здесь несколько этюдов, но ужасная канонада, которую открыли турки, помешала ему. Три гранаты, одна за другой, попали в домик, где писал Верещагин. Первая ударила в стену, не причинив особого вреда, вторая - в крышу, третья, наконец, со страшным треском пробила крышу совсем рядом с подоконником, на котором сидел Верещагин, взрыла и набросала на него и на его полотно такую массу земли, камней и разного рода мусора, что он решился уйти, не кончив этюда.

На этот раз Верещагин тоже взялся за альбом и начал набрасывать открывшуюся перед ним часть долины, но скоро должен был оставить это. Турки буквально осыпали свинцом позиции русских. Последние не могли отвечать туркам тем же, так как ружья Крынка, которыми вооружены были наши солдаты, не доносили до них пуль. Скоро пришел Скобелев, и решено было несколько отступить.

"Мне случалось быть в очень сильном огне", рассказывает об этом Верещагин, "но в таком дьявольском, признаюсь, не доводилось. Даже на Дунае при нашей минной атаке, когда нас осыпали и с берега, и с турецкого судна, кажется, огонь не был так силен.

"Здесь турки стреляли на самом близком расстоянии и лепили пуля в пулю, мимо самых наших ног, рук, голов. Так и свистел свинец то с писком, то с припевом и, шлепнувшись о скалу, либо падал к ногам, либо рикошетировал. Не то, чтобы следовал выстрел за выстрелом, - нет, то была сплошная барабанная дробь выстрелов, направленных на нашу группу - свист назойливый, надоедливый, хуже комариного.

"Моя лошадь и лошадь Скобелева, которых вели за нами в поводу, остались целы, но у болгарина моего убили коня, также как и вообще убили много людей и животных.

"Я шел с левой стороны Скобелева и, признаюсь, не совсем хладнокровно слушал эту трескотню.

"Вот", думалось, "сейчас тебя, брат, прихлопнут, откроют тебе секрет того, что ты так хотел знать: что такое война!"

"Помню, однако, что я наблюдал еще Скобелева. Смотрю на него и замечаю: не наклоняется ли он хоть немного, хоть невольно, под впечатлением свиста пуль? Нет, не наклоняется нисколько! Нет ли какого-нибудь невольного движения мускулов в лице или в руках? Нет, лицо, по-видимому, спокойно и руки, как всегда, засунуты в карманы пальто. Нет ли выражения беспокойства в глазах? Я разглядел бы его, даже если бы оно было хорошо, глубоко скрыто, - кажется, нет, разве только какая-то бесстрастность взгляда указывала на внутреннюю тревогу, далеко, далеко запрятанную от посторонних. Идет себе мой Михаил Дмитриевич своею обыкновенною походкой с развальцем, склонивши голову немного на бок.

"Черт побери!" думал я, "да он все тише и тише идет, нарочно, что ли!" "Пальба просто безобразная, то и дело валятся с дороги в кручу люди и лошади. Бравый Куропаткин, влекомый сзади под руки, кричит оттуда: "Бегите, кто цел, - всех перебьют!"

"Граф К. и еще некоторые в припрыжку бросились вперед; я, как более обстрелянный, остался со Скобелевым."

Находясь почти все время около Скобелева, Верещагин нередко исполняли должность адъютанта, и передавал его приказания начальникам отдельных частей, разъезжая под пулями на своем рыжем иноходце, нередко даже подавал советы, которые обнаруживали в нем дальновидного стратега и принимались Скобелевым1 [1 Он, например, посоветовал занять две возвышенности, находившееся перед Шипкой]. Во время самой атаки, которая велась замечательно стройно и правильно, под музыку, Верещагин сделал набросок поля битвы, наметил места турецких орудий, место штаба Скобелева и проч. Пока он писал, осколок гранаты, уже потерявший отчасти силу, но еще способный перебить ногу, катился по направлению к его стулу. Верещагин равнодушно смотрел на него и загадывал: докатится или не докатится? Осколок докатился, но, не причинив вреда, остановился у самых ног и был спрятан на память.

После сдачи Шипки Верещагин пошел "побродить" по полю битвы и оставался здесь до сумерек, приглядываясь к физиономиям и позам убитых, из которых особенно поражали его убитые наповал, с открытыми глазами и стиснутыми зубами, как бы застывшие в той позе, когда их застала смерть. Один труп заставил Верещагина остановиться несколько дольше.

Молодой человек, что называется, зеленый юноша, из вольноопределяющихся, лежал поодаль от других, навзничь, руки и ноги раскинуты, глаза широко открыты и смотрят на небо - видно, убит наповал. Сапоги, как самая нужная в походе вещь, сняты, карманы выворочены, и письма в огромном количестве разбросаны вокруг - искали, очевидно, не корреспонденцию его. Впрочем, золотой крестик и образок, на золотой же цепочке, были не тронуты - доказательство того, что ограбившие труп были не турки.

Верещагин подобрал все эти письма, заглянул в них и узнал, что это юноша из дворянской семьи с юга России, собиравшийся было служить в акцизном ведомстве, но, по объявлению войны, возгоревшийся желанием послужить родине на поле брани. Вся нежность матери сказалась в этих письмах: она благословляла его несчетное число раз, умоляла беречь себя, извещала о посылке ему с оказиею любимого им варенья и проч. "Пробегая эти письма", говорил Верещагин, "я стоял около молодого человека и по временам взглядывал на него; можно было подумать, что он прислушивается к моему чтению вестей с родины, - так пытливо смотрели вверх его широко раскрытые, хотя и помутневшие, глаза, такое удивление, вместе с глубоко затаенною печалью, сказывалось на его хорошеньком личике нежного цвета с едва пробивающимися усиками. Я отослал эти письма матери убитого, и сколько же благословений получил от нее - слезы набегают при одном воспоминании!"

На другой день Верещагин, отправляясь в главную квартиру, заехал и в Шипку, в которой не уцелело не одного дома. Отправив свою лошадь кружным путем, по шоссе, он решил подняться к скале напрямик, по тем самым местам, по которым Сулейман-паша вел свою бешеную атаку. Здесь через некоторое время ему начали попадаться тела турок, оставшиеся от этих штурмов в платьях, с кожею, прилипшею к костям на оконечностях, а внутри под одеждами представлявшая нечто сильно разложившиеся... Скоро пришлось ступать по этим размягченным трупам - так густо вся местность была устлана ими. Местами тела лежали в два ряда, один за другим, и нога просто уходила в эти жидкие массы, едва прикрытая снегом, как в болото. "Запах был невыносим", говорит Верещагин, "меня тошнило; однако, так как возвращаться назад не хотелось, то и надобно было идти вперед, поминутно окунаясь руками и ногами в мертвечину..."

Убитые, или, вернее, масса убитых, поле битвы всегда привлекали внимание Верещагина и не раз служили сюжетами для его картин. "Трудно передать вам впечатление массы в несколько сот егерей, павших под Телишем и изуродованных турками", писал он В.В. Стасову 17 октября: "На земле валялось десятка три-четыре их, хотя и раздетых догола, но не избитых, а в отдельных кучках, прикрытых землею, лежали тела всячески избитых: у кого перерезано горло или затылок, отрезан нос, уши, у некоторых вырезаны куски кожи, продолговатые или аккуратными кружками. Когда этих несчастных повыкопали из набросанной на них земли, то представилось нечто до того дикое, что словами нельзя сказать." Картина, в которой Верещагин представил отпевание этих несчастных, вызвала даже недоверие, упреки в том, что все это "фантазия" художника, "историческая неправда". Случайно во время выставки подошел к ней тот самый священник, который отпевал убитых. Этот очевидец прямо тут же сказал всем: "Совершенно верно все, это я был там. Все так, как было"[1] [1 Что Верещагин не "сочинял" в этой "картине, это доказывают, между прочим, сообщения в "Русской Старине" г. Дагаевым заметки из дневника офицера: "Под Телишем в 1877 году", где поле битвы описывается в самых ужасных красках. "Русская Стар." 1889 г., т. 64, стр. 761 - 762].

------

Шипкинское дело было последним серьезным делом, в котором пришлось принимать участие В. В. Верещагину. Взятие Адрианополя, а также дальнейший путь по направлению к Константинополю скорее были похожи на военную прогулку, нежели на военный поход. Верещагину, дошедшему вместе с русскими войсками до самой Чаталджи, пришлось играть в этом походе уже не роль воина-художника, а только дипломата и администратора. Состоя при генерале Струкове, он был одно время начальником штаба его, собирал от туземцев разные сведения, защищал этих туземцев от разного рода насилий, останавливал всякими средствами бесчинства солдат, вел дипломатические переговоры. В военном совете, решавшем вопрос - занимать или не занимать Адрианополь, что приглашали сделать жители, Верещагин подавал свой голос наравне с присутствовавшими здесь же тремя полковыми командирами. Дипломатические способности Верещагина, прекрасно постигшего турецкую психологию, как нельзя более пригодились для переговоров, предшествовавших занятию Адрианополя. В записках Верещагина приведены любопытные образчики этой чисто восточной политики. Из Адрианополя, - рассказывает он, - прибыль гонец, пребуйный грек, вооруженный до зубов и чуть ли не под хмельком. Он объявил, что послан новым губернатором предложить русскому отряду занять город.

- Какой такой новый губернатор? - спросил Струков.

- Ну, когда военный губернатор взорвал замок и ушел с гарнизоном, султан приказать Фассу быть губернатором. Кого же вам еще нужно?

Этот посланный от губернатора держался так дерзко, что Верещагин попросил у Струкова позволения переговорить с ним построже. Получив разрешение, он подошел к дерзкому посланнику и во весь размах руки вытянул его нагайкой, после чего тот ошалел и после уж держал себя смирно и почтительно.

- Как ты смеешь так говорить с русским генералом?! - сказал ему Верещагин: - Поди, скажи своему новому губернатору, что генерал его не признает и придет сам назначить губернатора. Марш!

- Однако, строги же вы! - сказали ему Струков и присутствовавшие при "переговорах" офицеры.

- Попробуйте говорить с этими головорезами иначе! - отвечал Верещагин: - Разве вы не видите, что это рассчитанная дерзость!

В другой раз, уже в самом Адрианополе, Верещагину пришлось вести переговоры по поводу того же смещенного губернатора с австрийским консулом, который явился к Струкову ходатаем за грека-губернатора.

- Вы сменили, - сказал он Струкову по-французски, - единственную законную власть, бывшую в городе. Теперь готовится возмущение, вся вина которого естественно падет на вас.

- Ваше превосходительство, - обратился Верещагин к Струкову, видя, что генерал немного замялся, - позвольте мне от вашего имени ответить господину консулу.

- Пожалуйста, - сказал Струков.

- Генерал очень благодарен вам, господин консул, за ваш совет, который он принимает за совет истинной дружбы. Как уже сказано г. Фассу, генерал сам временно будет смотреть за городом до приезда генерала Скобелева, от которого будет зависеть дальнейшее распоряжение. Что же касается до возвещенного вами возмущения, то генерал просит вас верить, что это вздорные выдумки. Он отвечает за порядок и порубит всех, кто посмеет нарушить его. Еще раз спасибо за вашу предупредительность.

Взявшись за управление городом, Струков постоянно пользовался советами и услугами Верещагина, который для продовольствия русских солдат прибегал к способу, очень понравившемуся местному населению и вызвавшему неудовольствие среди русских. По его плану, было учреждено собрание представителей каждой отдельной народности под председательством греческого митрополита. Собрание это должно было озаботиться своевременным доставлением людям и лошадям корма, за который главная квартира обязалась платить. В случае же невыполнения этого обязательства, было объявлено, что солдаты сами будут доставать все для них необходимое.

По целым дням Верещагин, захватив с собой старикашку-болгарина, хорошо говорившего по-турецки, разъезжал по городу, успокаивал население, старался прекратить грабежи. "Везде я застал страшное безурядье", пишет он в своих воспоминаниях: "все, кто мог, тащили охапками и возами запасы платья, полотен, хлеба. Я вытолкал воров, несмотря на их протесты, что "они охраняют", запер двери на ключи и приставил караулы. Меры эти имели тем более значения, что местное население находилось в ужасном положении, было сильно ограблено ушедшими отсюда турками". Русские солдаты теперь уже почти не воевали, шли триумфаторами, у которых местное население, то и дело, просило защиты и покровительства. "Каких ужасов мы насмотрелись и наслушались тут!" писал Верещагин В. Стасову 9 января 1878 г. "По дороге зарезанные дети и женщины, болгары и турки, масса бродячего и подохнувшего скота, разбросанных и разрубленных телег, хлеба, платья и проч. Отовсюду бегут болгары с просьбой защиты, а защищать нечем не только их, но и самих себя, если бы встретили мы пехоту и артиллерию. У меня целовали руки, крестясь, как у Иверской. Помешать этому нельзя было, под опасением потерять перчатку или быть укушенным в колено. Духовенство с крестами и хоругвями, духовенство всех исповеданий, депутации, наряды разных одежд и физиономий - гудело и орало. Женщины и старики крестились и плакали с самыми искренними пожеланиями..." Вполне естественно, что происходившие перед глазами Верещагина ужасы глубоко возмущали его, ожесточали, делали беспощадным карателем всякого рода разбойников и грабителей, для которых он прямо требовал казни.

Однажды привели к Струкову двух албанцев, отчаянных разбойников, по уверению болгар, вырезывавших младенцев из утроб матерей. Генерал приказал связать их покрепче, и драгуны, поставивший их спинами вместе, стянули локти так, что они совсем побагровели и двинуться не могли. Брошенные на землю, они, как два тигра, мрачно смотрели на окружавшую их толпу болгар, преимущественно женщин и детей, бранившихся, плевавших им в глаза, бросавших комьями и грязью. Приставленный к ним часовым драгун, конечно, не мешал этому ляганью и заушенью.

Верещагин просил Струкова повесить их, но он не согласился, сказал, что не любит расстреливать и вешать в военное время и не возьмет этих двух молодцов на свою совесть, а передаст их Скобелеву, - пускай тот делает, что хочет.

- Хорошо,- отвечал на это Верещагин, - попрошу Михаила Дмитриевича: от него задержки, вероятно, не будет.

- Что это вы, Василий Васильевич, сделались таким кровожадным? - заметил Струков. - Я не знал этого за вами.

Тогда он признался, что еще не видал повешения и очень интересуется процедурой, которая, конечно, будет совершена над этими разбойниками. Ему в голову не приходило, чтобы их можно было "простить", - до такой степени ясно были они обвинены населением.

"Когда на другой день я пришел взглянуть на двух албанцев", рассказывает Верещагин, "жалость меня взяла - напрасно их сейчас же не расстреляли. Совершенно опухшие, посинелые от перевязи, они припали к земле, глухо выговаривая: "аман, аман!" Чалмы и фески были сбиты, лица и головы разбиты, окровавлены комьями и камнями, которые густая толпа народа не переставала швырять в них. Часовой продолжал бесстрастно ходить около, не видя надобности мешать потехе."

Когда приехал Скобелев, Верещагин попросил повысить помянутых двух разбойников. "Это можно", сказал тот и, позвавши командира стрелкового батальона полковника К*, приказал нарядить полевой суд над обоими албанцами и прибавил:

- Да, пожалуйста, чтобы их повесть.

- Слушаю, ваше превосходительство, - был ответ.

"Я считал, что дело в шляпе", рассказывает Верещагин, т. е. что до выхода нашего из Андрианополя я еще увижу эту экзекуцию и после передам ее на полотне. Не тут-то было: незадолго перед уходом, найдя обоих приятелей все в том же незавидном положении и осведомившись: "разве их не будут казнить?" - я получил ответ: "нет".

"Узнавши о назначении полевого суда, Струков просил Михаила Дмитриевича, "для него", не убивать этих двух кавалеров... Я написал их связанными"1[1 Картина: "Баши-бузуки"].

После занятия Адрианополя, было очевидно, что война уже идет к концу, и что за перемирием, заключенным на время, последует окончательный мир. Поэтому, когда однажды, сидя в Чедалдже, Скобелев обратился к Верещагину с вопросом, кончились ли военные действия, тот уверенно ответил: "кончились".

- Вы думаете, будет заключен мир?

- Думаю, что будет заключен мир, и немедленно же утекаю.

- Подождите: может быть, еще не заключат мира, пойдем на Константинополь.

- Нет, заключат мир; уеду писать картины.

Перед отъездом Верещагин, однако, счел необходимым немного поработать, восполнить пробелы, образовавшиеся "за разными нехудожественными занятиями" последнего времени. С этой целью он поехал в Чорлу, где ему нужно было сделать несколько набросков. Устроив свои дела, Верещагин, верный своим принципами отказался от орденов и наград, в том числе и от "золотой шпаги", которую ему предлагали, "задал тягу" на железнодорожную станцию и уехал в Париж.