КАРТИНА БОЛЬШОГО СВЕТА.

ВСТРЕЧА С МИЛЫМ ВРАГОМ.

О, СЛАБОСТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ!

Что б вы сказали, читатели мои, если б вам указали на четырех мужчин и четырех женщин, которые бы съезжались всякий день затем только, чтоб вместе утолять голод и жажду, разговаривать о домашних мышах и о дыме, выходящем из труб, играть в бирюльки и потом от скуки прыгать на одной ноге, кивать пальцем и делать друг другу за спиною гримасы? Вы бы сказали, что это сумасшедшие. Не судите так строго: обратите внимание на то, чем занимаются всю жизнь люди в так называемых обществах большого света. Послушайте, о чем они говорят; взгляните, что они делают! Приведите все их слова и дела в один итог, и вы удостоверитесь, что этот итог будет равен тому, который извлечется из занятий четырех пар, поставленных мною для примера, которых вы чуть-чуть не назвали сумасшедшими!

Первая обязанность света визиты; а что значат визиты? Скажите: не странно ли ездить, бегать, торопиться, чтоб показать себя на одну минуту в одном месте, не сказать ничего или сказать пошлую глупость; после того раскланяться и бежать в другое место, в третье, в четвертое и так далее. Время потеряно, в голову ничего не прибыло, в сердце пустота, в теле усталость, из кармана улетело несколько рублей, которыми можно было бы накормить бедное семейство. Между тем визиты важное занятие, и светский человек не знает другой обязанности, другого дела утром, как, посвятив несколько часов своим ногтям, зубам и волосам (и подписке векселей), скакать из одного конца города в другой с визитами! Другое важное дело - обед. Конечно, это дело важное в буквальном смысле, потому, что без пищи нельзя жить, а следовательно, и думать. Но в большом свете люди только и думают о том, как и где поесть. Великое счастье попасть за тот стол, где индейки, куры и рябчики будут пожираемы людьми важными, то есть людьми, которые не только сами могут иметь за своим столом много индеек, кур и рябчиков, но даже в состоянии доставить другому человеку такое блаженство, что он также может иметь много индеек, кур и рябчиков. Рассуждайте, как угодно, а это сущая правда. Чего люди ищут? Мест, чинов, милостей. К чему же ведет все это? К тому, что со всем этим человек будет более значить, то есть лучше жить. А что значит лучше жить? Иметь более комнат и быть в состоянии кормить других. Вот и выходит на мое, что люди бьются из того только, чтоб иметь более индеек, кур и рябчиков, с принадлежностями. Вы станете говорить о Камиллах, Цинцинатах, Фабрициях. Древняя история, древние сказки! Теперь этих господ почли бы сумасшедшими. Другие времена - другие нравы, и если б теперь какой-нибудь главнокомандующий, подобно Цинцинату, взялся за плуг или, подобно Велисарию, пошел по миру, то земская полиция взяла бы обоих под стражу (и поделом) за нарушение общественного порядка и за бродяжничество. Наш век - век обедов, хотя ничего нет забавнее, как то, что люди из вещи, самой простой и грубой, общей нам со всеми животными, то есть из потребности есть, сделали какое-то торжественное представление и собираются в параде, при звуке музыки, при блеске серебра и золота - набивать себе желудок! Призвать кого участвовать в этой великолепной операции - значит оказать ему честь. Уж воля ваша, а волки в этом случае гораздо умнее нас. Они собираются, когда идет дело о добыче или о продолжении благородного волчьего племени, а едят вместе тогда только, когда вместе достали добычу. Мне кажется, что было бы гораздо лучше, если б вошло в обычай созывать гостей не есть вместе, а спать вместе. Сон есть также в числе первых потребностей человека, как и еда: следовательно, обижаться нечем. Сон даже благороднее, ибо говорят, что человек может пробыть девять суток без еды, а более трех суток не в силах пробыть без сна. Выгоды же от этого обычая, если б он ввелся, были бы неисчислимы. Во-первых, это угощение было бы дешевле; во-вторых, во сне говорили бы менее глупостей, нежели наяву, особенно за обедом, при вине; в-третьих, человек не утомлялся бы столько и не портил здоровья на _званом сне_, как на _званом обеде_; наконец, мы не видали бы низости хозяина, который истрачивается или разоряет бедных торговцев для того только, чтоб оказать честь нужному человеку - услаждением его поднебенья и расстройством его желудка. После обеда опять важное дело - _карты_. Вообразите себе, что существа, созданные по образу и не подобию Божию, садятся за столики, покрытые зеленым сукном, берут в руки лоскутки лощеной бумаги, расписанные уродливыми фигурами, вопреки всем правилам живописи, и забавляются тем, кто насчитывает более очков или кто угадает, какой лоскут упадет на какую сторону. Угадчикам, или счастливцам, или просто плутам, которые умеют пользоваться этою забавою, платят деньги, которые или взяты с крестьянина, добывающего копейку в поте лица своего, или добыты продажею совести, или получены в наследие и приданое, или принадлежат заимодавцам. Наконец наступает вечер: опять важное дело! Надобно _прыгать_ в такт под музыку. Правда, и овцы прыгают, но тогда только, когда довольны. А люди в свете прыгают, как обезьяны на канате, иногда со слезами на глазах. Это обязанность, долг! Хозяин хочет, чтоб завтра говорили, что у него был бал. И так гости, которым подагра не подкосила ног, излишний аппетит не раздул тела, и старость не отягчила членов, должны прыгать, должны прыжками платить за честь приглашения и приобретать прыжками право быть зваными в другие дома. Наконец, важное дело - _ужин_: второй том обеда и необходимость спать несколько часов, чтоб проснуться с тяжелою головой, белым языком и усталостью во всех членах. На другой день опять то же, на третий, четвертый то же, и так проходит молодость, жизнь: дряхлое тело разрушается, душа отлетает, не оставив на земле никакого следу своего существования; имя остается некоторое время в маклерских книгах и в счетах мастеровых и наконец погибает в пучине забвения, а между тем тысячи других подобных созданий стремятся тем же путем ничтожества и так же исчезают с лица земли, как устрицы. Спрашиваю: не полезнее ли жизнь барана из рода мериносов, который во время своего существования на земле одел и обогатил своею шерстью многих людей и никого не обговаривал, ни на кого не клеветал, не интриговал, чтоб занять место, к которому он не способен; не лишал легковерных чести и имущества и не гордился пред баранами простой породы тем, что он родился мериносом?

В большом свете вы найдете не только взрослых людей, но даже детей, которые говорят на многих языках. Вся разница в том, что одни говорят складнее, нежели другие. Но о чем говорят? Мне, право, стыдно повторять. В кругу семейном, между особами обоего пола, связанными взаимными выгодами (что называется дружбою), в сердечных излияниях, любимое занятие есть злословие, процветающее в свете под именем откровенности и остроумных наблюдений. Подслушайте разговоры малых кружков; вот их эссенция: такая-то не умеет одеваться; та кокетка, иная злая, вот эта дура, та мотовка, другая пронырлива, тот несносен, другой смешон, неловок, тот просто глуп, этот занят собою, тот в милости не по заслугам, а этот в немилости поделом. Там было скучно, а там очень весело, невзирая, что хозяева несносны. Завтра должно надеяться, что будет весело там-то, а очень скучно вот там. Но зато там будут важные особы! В больших собраниях о чем говорят? Сегодня холоднее вчерашнего. Тот получил место, этот орден; тот лишился места, тот приехал, а тот отъезжает. В модных магазинах показались новые вещи; такая-то швея хорошо одевает, а такой-то парикмахер прекрасно причесывает. Важная дама нездорова; девица такая-то выходит замуж; такая-то пожалована во фрейлины, у такой-то родился сын, а у той умерла дочь, и прочее, и прочее, и прочее, сему подобное!

Боже мой, на то ли дан человеку дар слова, на то ли он отличен от всех тварей душою бессмертною, умом созерцательным и творческим, чтоб оглашать воздух пустыми звуками, подобно воронам и сорокам? Мысль и чувство улетают из общества большого света, как улетают соловей и жаворонок из бесплодной песчаной степи. Тяжелый ворон несется к бездушному трупу: это его пища. Соловей прячется в кустах, жаворонок носится под небесами!

Целый век, от детства до старости, быть рабом так называемых светских приличий, машиною для поклонов и движения челюстями; говорить и ничего не думать, думать и ничего не говорить, слушать глупости и отвечать дурачествами, быть в беспрестанном движении и не выходить из круга бессмыслицы: и это называется жить! Ах, добрый мой Арсалан-султан, ты прав, совершенно прав! Да здравствует киргизская степь! Там, по крайней мере, есть какая-нибудь цель - здесь вовсе никакой.

Вот что я написал в своей записной книжке, по прошествии двух лет от вступления моего в свет. Если б я хотел описывать эти два года, то мог бы написать пятьдесят томов глупостей, столь похожих одна на другую в разных видах, как две щеголихи: парижская и русская. Но и без меня написано уже много глупостей, и я не хочу томить себя над сочинением _истории единообразия_. В два года, вместо того чтоб сделаться умнее, я чуть не лишился последнего умишка, от неупотребления его. Следуя буквально наставлениям Маловидина, я достал себе место покровительствами, получил три чина, хотя до сих пор не знаю, где находилась та канцелярия, к которой я был причислен, и как она называлась: помню только, что говорено было что-то о строениях. В эти два года я успел сделаться поверенным старух, любимцем стариков, нажил много приятелей между молодыми людьми, а между молодыми дамами имел много приятельниц, которые находили меня любезным, милым, добрым и услужливым, Но душа моя создана для деятельности, для сильных ощущений, а светская жизнь есть не поприще для деятельности, а только беспокойный сон.

Матушка моя продолжала вести свою богомольную жизнь. Миловидин, получив от какого-то совестного человека десять тысяч рублей, выигранных им на вексель, когда он жил еще с женою в Москве, пустился на поиски за своею любезною Петронеллою, проведав, что она живет скрытно где-то в Польше. Я остался один в Москве и очень соскучился. Сердце мое чего-то жаждало; я искал наслаждений и не находил. Многие женщины мне улыбались; многие девицы выбирали меня в котильоне и в играх (petit jeux), задевали мое маленькое самолюбие знаками предпочтения. Но я не хотел ни быть рабом женских скоропреходящих прихотей, ни обманывать женитьбою. Красавец Выжигин мог нравиться женщинам, и не будучи дворянином и без полуторы тысячи душ, но при женитьбе с девицею хорошей фамилии надлежало бы объясниться обстоятельнее. Я был столько благоразумен, что не помышлял ни о любви, ни о браке. Но это благоразумие было следствием сердечной холодности, а не соображений. Чтоб взорвать в сердце моем мину страстей, недоставало только искры. Чрез ледяную оболочку большого света ничто не проходит, кроме холодных паров расчета. Некоторые, по простоте своей, почитают пламенем отражение лучей на этой ледяной глыбе. Обман! обман! Там нет теплоты, а один только блеск.

Находясь в беспрерывном рассеянии в большом свете, я искал еще рассеяния! Но у нас, для светского человека, нет средины между скукою и развратом. Науки, искусства, художества только распускаются, а много, когда цветут в большом свете и никогда не приносят плодов зрелых, могущих питать душу, дремлющую в бездействии. Кроме того, искусства, науки и художества в Москве составляют занятие особого класса и в общества большого света доходят только по слуху. Одно общественное наслаждение - театр. Я был пламенным любителем театра, ибо, не имея времени сам читать наедине, я рад был случаю, что актеры читали передо мною публично. Я угождал в одно время и вкусу своему, и обязанностям общества.

Однажды объявили в газетах, что новоприбывшая в Москву актриса из провинциальной труппы будет дебютировать на московском театре в роли кокетки. Кузина Миловидина, моя искренняя приятельница, просила меня взять ложу.

- Мне так скучно смотреть в свете на наших смиренниц, - сказала она, - что хочется посмотреть на кокетку.

Я хотел было сказать, что ей только стоит взглянуть в зеркало, но удержался и пошел в контору взять билет. Мы поехали вместе в театр. Поднимается занавес: нет новой актрисы, и мы с кузиною Анетой изощряем наше остроумие в насмешках над несчастными артистами, которые, как говорится, лезли из кожи, чтоб нам нравиться. Я был в самом веселом расположении духа. Вдруг появляется новая актриса; партер хлопает для ободрения ее; она приседает, кланяется, подходит к оркестру, начинает говорить, но я ничего не вижу и не слышу.

- Что с вами сделалось? - говорит кузина Анета, которая хотела мне сказать какое-то замечание насчет одежды новой актрисы. - Ради Бога, что с вами сделалось! Вы бледны, вы трепещете, вам дурно!..

- Дурно, очень дурно! - сказал я вполголоса и выбежал из ложи. В новой актрисе я узнал - Груню!

Был ли я влюблен в Груню - не знаю. Я был очень молод, когда подружился с нею, и душа моя тогда не была способна к сильным ощущениям. Страсти могли только тлеть, но не пылать в моем сердце. Красота Груни сделала тогда сильное впечатление в моем воображении, а не в сердце. Прежде и после моей несчастной поездки в Оренбург я находил много женщин прекраснее Груни; но как скоро я пришел в тот возраст, когда страсти начинают действовать, то, невзирая на измену Груни, на зло, причиненное мне ее коварством, я уверился, что трудно найти женщину милее Груни. Взгляд ее и звук ее голоса производили во мне всегда такое действие, которого я никак не могу растолковать. Кажется, если б мне завязали глаза, то между миллионом голосов я узнал бы ее голос. Он прямо доходил мне до сердца, а взгляды ее имели какую-то очаровательную силу приковывать к себе мои взоры. Со времени последнего нашего свидания я старался вовсе не думать о Груне, но невольно воспоминал о ней тогда, когда любовь расставляла мне свои сети в большом свете. Там много было прекрасных, но ни одна мне не нравилась. Ах, зачем Груня не так хороша душою, как наружностью, думал я часто, и опять старался не думать об ней. И наконец, вот она опять перед моими глазами!

Отдохнув в буфете, я вышел на улицу и бродил в раздумье около театра. Я никак не мог истолковать себе, отчего мне сделалось дурно при виде Груни. Я приписывал это страху, ужасному воспоминанию той опасности, которой я подвергался в Оренбурге, по причине измены Груни, ввергшей меня в болезнь. Но это был не страх и не ужас! Груня представлялась моему воображению не в ужасном виде, но во всем блеске очаровательной своей красоты. Как она хороша, думал я, как пополнела, как выросла! Но я никогда ее не увижу, не должен видеть. Рассуждая таким образом, я уже был в коридоре театра и невольно вошел в ложу. Я могу видеть ее в публике, думал я, чтоб извинить свою слабость. Неужели для этой легкомысленной девочки я должен отказаться от театра?

- Лучше ли вам? - спросила кузина Анета…

- Немного лучше.

- Ах, как мило играет новая актриса, - примолвила кузина. - Какая ловкость, какой благородный тон! как она постигает роль! Кроме того, она очень приятно поет и весьма недурна собою. По правде сказать, это счастливое приобретение для нашего театра, и эта миловидная г-жа Приманкина вскружит голову всей московской молодежи.

Я молчал и взглянул на афишу, чтоб прочесть имя, принятое Грунею. Пропустив два акта, я увидел Груню в третьем. Она играла превосходно и превзошла все ожидания любителей драматургии. Рукоплесканиям не было конца. По окончании пьесы ее вызвали на сцену. В продолжение игры Груниной я был весь как в огне. Я следовал душою за каждым ее словом, за каждым ее движением; страшился за нее, трепетал и чуть не плакал от радости, когда громкие рукоплескания раздавались в зале. Мне кажется, что я бы умер на месте, если б Груня не имела полного успеха!

Проводив мою даму до кареты, я отказался от удовольствия сопутствовать ей домой и остаться у нее на вечере. Машинально пошел я к подъезду актеров. Я намеревался, закутавшись в плащ, взглянуть на Груню вблизи. Выходит Груня, но я позабыл закрыться.

- Выжигин! - воскликнула она.

- Груня! - сказал я - и не мог ничего более промолвить.

Она посмотрела на меня пристально, потом смело взяла за руку и потащила с собою. Подали ее карету; она села и велела мне сесть возле себя. Я повиновался. Карета покатилась по мостовой, и я все молчал, не смея поднять глаз и страшась объяснений, могущих оскорбить Груню. Она сама вывела меня из этого неприятного положения.

- Ваня, милый друг мой Ваня! ты имеешь право на меня сердиться. Я виновата, но не столько, как ты думаешь. Я была слишком молода, неопытна, не имела собственной воли, должна была повиноваться матери. Ты все узнаешь, и сердце говорит мне, что ты простишь меня, что ты будешь любить меня по-прежнему, любить так, как я люблю тебя. Скажи, Ваня, каково я играла сегодня?

Я поцеловал руку Груни, вздохнул тяжело и сказал:

- Ты играла прекрасно, бесподобно; но я не удивляюсь этому. Природа создала тебя актрисою. Игрою своей ты увлекла меня на край гибели и теперь хочешь лишить счастья, спокойствия. Груня, ты слишком прелестна, я боюсь тебя! Позволь мне выйти из кареты и прости навеки!

Последние слова я выговорил таким жалким образом, что даже Груня тронулась. Я почти задыхался от усилия удержать слезы: мне было горько.

- Ты боишься меня, Ваня; ты хочешь бежать от меня и находишь меня прелестною? Ваня, ты наводишь на меня грусть и вместе с тем доставляешь величайшее блаженство. Верь мне, друг мой, что я истинно люблю тебя и никогда любить не переставала. Во все время нашей разлуки ты не выходил у меня из сердца и из памяти. Если я была виновата пред тобою, то загладила вину мою чистосердечным раскаянием и страданиями. Ваня! люби меня - или я умру с отчаянья. - При сих словах Груня заплакала.

Я был в восторге и не помню, что я насказал ей: мне было так хорошо, я был так счастлив! Когда карета остановилась у крыльца, мы были в большей дружбе, нежели пред поездкою в Оренбург. Весело взбежали мы на лестницу, держась за руки, и, вошедши в комнату, обнялись, как старые друзья, которые никогда не ссорились. Стол был накрыт. Груня велела поставить другой прибор, подать лучшего вина и, взяв меня за руку, повела со свечою по всем своим комнатам.

- Посмотри, друг мой, мое маленькое хозяйство, - сказала Груня. - Ведь ты должен быть здесь хозяином. Вот моя гостиная. Она не велика, но я не намерена принимать много гостей. Это моя уборная. Вот столовая; здесь кабинет, или учебная комната. Вот здесь спальня. Не правда ли, что спальня убрана со вкусом?

- Все твои комнаты, милая Груня, убраны со вкусом, весьма пристойно, хотя без великолепия: по этому я должен судить, что ты получаешь порядочное жалованье.

- Какие у нас жалованья, друг мой! - отвечала Груня. - Вся надежда моя на бенефис. Я привезла с собой тысячи две рублей и уже все почти истратила на необходимые вещи, да сверх того не доплатила трех тысяч рублей за мебели. Бог милостив, как-нибудь да разделаемся, а между тем согласись, милый друг, что молодой женщине, актрисе, с моим маленьким дарованием и довольно приятною наружностию, нельзя же жить, как какой-нибудь плясунье на канате? Но пора ужинать.

Поужинав с Грунею, я остался далеко за полночь и все еще не имел времени расспросить, что довело ее до актерства. Она десять раз начинала рассказывать, и десять раз я перебивал ее, чтоб говорить о любви! На первый случай я узнал только, что она лишилась матери и состояния. На другой день она пригласила меня к себе обедать и обещала рассказать свою историю. Надлежало расстаться. Я поехал домой влюбленный до сумасшествия, беспрестанно повторяя:

- Груня, милая Груня, она любит меня; нет сомнения, что она не виновна в измене.

Утром я раздумал, что Груня должна находиться в неприятных обстоятельствах, не имея денег и будучи в долгу. Я послал ей с Петровым пять тысяч рублей.

Невзирая на то что я жил порядочно, имел экипаж, одевался всегда по последней моде, потчевал приятелей, делал небольшие подарки дамам в именины и покупал всем балованным детям конфеты и игрушки, чтоб понравиться маленьким; брал на наличные деньги билеты на лотереи (которые никогда не разыгрывались) и платил старухам карточные долги, не получая с них ни копейки; невзирая на все эти расходы, я не тронул моего капитала. Многим покажется это удивительным, особенно когда я скажу им при этом случае, что я не употреблял никаких необыкновенных средств к приобретению денег. Но если кому счастье станет служить, то деньги сами катятся в карман со всех сторон; а если, напротив того, оно начнет изменять, тогда ни сундуки, ни запоры не удержат копейки, и деньги сами откатываются и пролезают сквозь пальцы. Я играл честно в коммерческие игры, но играл искусно, хладнокровно, внимательно; садился играть на большие деньги и почти всегда выигрывал. Не имея никакого понятия об игорном плутовстве, я одним счастьем разрушал все заговоры, составляемые против меня игроками. Когда играли в банк, я внезапно ставил несколько карт в средине талии: выигрывал, брал деньги и уезжал домой. Проиграв, я не продолжал игры и никогда не отыгрывался. Я поступал таким образом по совету Миловидина, который умел прекрасно советовать, но весьма дурно сам исполнял свои мудрые правила, потому что он советовал хладнокровно, а действовал всегда с пылкостью, увлекаясь страстями. Не будучи привязан ни к игре, ни к деньгам, я играл, как говорится, расчетисто, и как счастье мне благоприятствовало, то я, не будучи игроком, жил игрою. В два года я выиграл около двадцати пяти тысяч рублей наличными деньгами, а в долгу у меня было по крайней мере столько же. Но как я послал Груне все мои наличные деньги, оставив себе только несколько сот рублей на мелкие расходы, то теперь надлежало приняться за капитал на случай каких непредвидимых издержек. Правда, мне очень не хотелось этого, но когда я посылал деньги Груне, то думал о Груне, а не о деньгах. Она подарила сто рублей Петрову, который был в восхищении от _доброй красавицы_, так он назвал Груню с первого знакомства. Меня поблагодарила она таким нежным письмом, что я, читая его, готов был в ту минуту отдать ей последнюю мою копейку. Если кто мне скажет, что он, будучи влюблен, помышлял о деньгах, то я в ответ скажу, что он не любил, а рассчитывался. Любовь есть болезнь: лихорадочное состояние тела, производящее помрачение в уме. В любви человек не рассуждает. Иначе, как бы мог умный человек убивать на поединке другого человека за то, что он более нравится красавице? Как бы мог он лишать себя, а иногда и целое свое семейство пропитания, чтоб угождать прихотям возлюбленной? Как бы мог жертвовать своим спокойствием, свободою, временем для любимого предмета? Как бы мог пренебрегать обязанностями службы, долгом к отечеству, к согражданам, из любви к женщине? Пусть говорят, что хотят; но любовь, пламенная, страстная, есть точно болезнь - и даже опасная, часто низводящая несчастного в могилу, а гораздо чаще к потере имения и доброй славы. Одно спасение в этом недуге: благоразумие, нежность чувствований и благородный образ мыслей любовницы или любовника. Но влюбленный человек слеп и глух. Он любит даже недостатки в любимом предмете и находит в них особую прелесть. Часто, весьма часто случается, что влюбленные низвергаются в пропасть, будучи вовсе безвинны, увлекаясь только характером, нимало не помышляя вредить друг другу, напротив того, взаимно себя обожая. Один или одна делает глупости, другой или другая не видит того и гибнет точно так, как во время чумы и медик гибнет от больного и здоровый от медика. Повторяю: любовь в душе, пылкой, страстной есть болезнь. Но обратимся к происшествиям.