ИСТОРИЯ ГРУНИ.
ДРУЖБА С УМНОЮ АКТРИСОЮ,
ИЛИ САМЫЙ ЛЕГКИЙ,
САМЫЙ ВЕРНЫЙ И САМЫЙ ПРИЯТНЫЙ
СПОСОБ К РАЗОРЕНИЮ
Я не преминул явиться к обеду. Груня приняла меня с распростертыми объятиями, смеялась, плакала и повторяла тысячу раз, что нет счастливее ее в мире, после того как она удостоверилась в моей любви. За столом я рассказал ей в кратких словах мои приключения в киргизской степи. После обеда мы уселись на диван, и Груня начала свое повествование:
- Отец мой, как тебе известно, оставил после смерти своей порядочное состояние; но матушка, управляя имением во время моего детства, расстроила его и наделала долгов. Ты видел жизнь нашу. У нас в доме собирались все любители и все профессоры карточной игры. Все, что только, матушка выигрывала _на верную_ в доле с игроками, она; проигрывала им же _на счастье_, с прибавкою из своих собственных денег. К довершению несчастия, она влюбилась в одного молодого вертопраха, который обещал на ней жениться, взял взаймы большую сумму денег и женился - на другой. Положение наше, пред отъездом в Оренбург, было самое отчаянное: дом был заложен, капитала ни гроша и долгов вдвое более, нежели всего имения. В это время умер мой дядя, и мы поспешили в Оренбург за наследством, надеясь поправиться в делах.
Едва только я вышла из пансиона, где научилась нашей пансионной премудрости, то есть держаться прямо и болтать по-французски, матушка моя взялась довершить начатое воспитание и стала учить меня кокетству, чтоб красотою моею и любезностью привлекать в дом богатых юношей. Ты видал часто и сам, как я выбирала карты из колоды для горячего понтера и советовала ему ставить большие куши на мое счастье. Я всегда избирала для этого игроков, которые были неравнодушны к моей красоте и охотно мне повиновались. Разумеется, что выбранная мною карта всегда проигрывала, потому что мне шептали игроки, какую карту и когда я должна ставить. Мне противна была эта роль, но я должна была повиноваться, а сверх того, принуждена делать глазки, приятно улыбаться и слушать пошлые вежливости влюбленных в меня игроков, которых я должна была питать надеждою взаимности. Клянусь честью, что я кокетничала с величайшим отвращением, пока не узнала тебя.
Мне велено было привязать тебя к дому. Это было самое приятное для меня поручение со времени выхода моего из пансиона. Я не имела нужды притворяться, потому что истинно тебя полюбила. Вспомни, что я не только не завлекала тебя в игру, но даже всегда отвращала от ней. Матушка часто бранила меня за это; но я решительно объявила ей, что, под условием не вовлекать тебя в игру, я соглашаюсь обманывать других, по ее воле. Она оставила меня на этот счет в покое.
В Оренбурге постигло нас новое несчастье. Лишь только суд намеревался отдать нам оставшееся после дяди имение, явились наследницы: полдюжины воспитанниц с духовным завещанием, написанным законным образом, при свидетелях. Имение было нажитое, то есть приобретенное самим дядею, а потому и спорить было бы бесполезно, тем более что воспитанницы были красавицы и имели сильное покровительство. Делать было нечего, и матушка снова открыла игорный дом: выписала из Москвы нескольких искусных игроков, и меня снова заставила играть роль Сирены и приманивать пловцов на очарованные утесы Сциллы и Харибды!
Дела шли весьма плохо до зимы. Мы жили почти в долг. Особенно сначала мы нуждались в деньгах. В это время приехал в Оренбург, по делам службы, адъютант одного генерала из Петербурга, ротмистр граф Ловков, молодой человек приятной наружности, сын богатых родителей, веселый нравом и чрезвычайно любезный. Он увидел меня на прогулке, влюбился, познакомился в доме и стал посещать нас ежедневно. Матушка, под угрозою проклятия, велела мне употребить все средства прельщения, чтоб привязать к себе графа Ловкова. Эта любовная игра гораздо опаснее карточной, и весьма часто случается, что в ней теряет сторона, расставляющая сети на уловление своего противника. Граф Ловков проигрывал деньги в нашем доме, но он пользовался за это своим правом надо мною и нечувствительно поймал меня в те самые силки, которые я для него приготовила. Слушая терпеливо его изъяснения в любви, я так к ним привыкла, что мне скучно было, когда я их не слыхала, и, наконец, чтоб продолжать эту приятную забаву, и удержать графа в моей зависимости, я сама призналась ему, что он мне мил. Граф был человек светский и опытный не по летам в подобных делах. Вскоре между нами водворилась тесная дружба, фамилиярность, которой ты был свидетелем…
Ты все еще жил у меня в сердце, но, признаюсь, почтительная, робкая любовь твоя ко мне казалась мне детскою игрушкой, в сравнении с пламенною, открытою счастью графа. Когда он узнал от Вороватина, что ты приехал в Оренбург из любви ко мне, то поклялся лишить тебя жизни, и чтоб спасти тебя от опасности, я вздумала отречься от тебя и даже клеветать…. Конечно, лекарство было не слишком привлекательно; но я думала тогда, что делала хорошо. Внезапное твое появление привело меня в такое смущение, что я была вне себя… не знаю, что я говорила. Твое намерение унизить меня в глазах графа привело меня в гнев… Любезный Ваня, прости меня!
Груня заплакала, и я объявил торжественно и утвердил клятвою, что прощаю ее и не сохраню в сердце ни малейшей искры негодования за все прошедшее.
- Будь искренна, Груня, - сказал я. - Все забыто, все прощено; я люблю тебя более, нежели прежде!
- Я хотела узнать, что с тобою сделалось, - сказала; Груня. - Меня уведомили, что ты заболел, что Вороватин, на другой же день, нанял другую квартиру, что какой-то незнакомец приехал за тобою в телеге, чтоб перевезти в новое жилище, но что хозяин новой квартиры тебя не видал. Вороватин чрез несколько дней уехал из Оренбурга, не простясь с нами, и я не знала, что сталось с тобою. Тайный голос упрекал меня в твоем несчастии. Ужасные сновидения, часто тревожили меня: я видела тебя умирающим, видела тень твою, угрожающую мне мщением. Я думала, что ты умер, плакала, молилась; наконец, мало-помалу успокоилась, и если не вовсе забыла, то по крайней мере реже стала думать; о тебе.
Любезный друг! избавь меня от рассказывания подробностей моих приключений, смешанных с проступками, которые я чувствую в полной мере и в которых от вей души раскаиваюсь. Граф, представив мне искусным образом несчастное положение мое в игорном доме и обещая жениться на мне после смерти старого и больного своего отца, уговорил меня тайно уехать с ним в Киев, где стоял полк, в который он поступил, оставив звание адъютанта. Не долго была я в заблуждении. Граф был любезен, нежен и вежлив, как все обольстители до исполнения своего умысла, а после того сделался груб, капризен, холоден, чтоб отвязаться от легковерной. Не проходило ни одного дня без ссоры, взаимных упреков, слез. Презрение, которым я была окружена, терзало меня, и легкомыслие графа, искавшего рассеяния в других связях, приводило меня в отчаяние. Наконец он объявил мне, что отец его скончался и что он должен немедленно ехать в Петербург. Я припомнила ему обещание. Он молчал. Я просила его, чтоб он взял меня с собою: он отговорился невозможностью. Наконец он уехал, и чрез месяц я узнала, что отец его жив и что мой обольститель женился на богатой девице знатной фамилии!
Ты можешь вообразить себе мое отчаяние. Я намеревалась возвратиться к матери, которая переехала снова в Москву: но в ответ на мое письмо получила известие, что матушка моя скончалась. Я осталась сиротою в свете, без покровителя, без денег, без доброго имени!
Граф поручил одному из своих друзей разделаться со мною и предложил мне пенсию, с тем чтобы я оставила его в покое. Я презрела его предложение и написала к жене его письмо, в котором изобразила всю гнусность поступка графова. Долго я колебалась, жить ли мне или броситься в воду. Молодость превозмогла отчаяние, я успокоилась, но, не зная, каким образом снискивать пропитание, вознамерилась служить. В это время чрез Киев проезжала труппа странствующих актеров, составленная из недоучившихся школьников, исключенных семинаристов и полуграмотных актрис домашних театров, отпущенных на волю или проживающих по паспортам. Мне вдруг пришла в голову мысль сделаться актрисою. Хозяин этой орды, отставной суфлер, испытав мои способности к театру, так был доволен мною, что тотчас дал мне в своей труппе место: первой певицы, первой трагической и комической актрисы и первой танцорки. Я не хотела играть на театре в Киеве, где меня знали офицеры. Мы отправились на малороссийские ярмарки, где я снискала себе славу и привлекла зрителей на наши представления. Я одна поддерживала труппу и за то уважаема была всеми более, нежели сам хозяин. Даже женщины любили меня, потому что я не мешала им ни в чем, вела себя скромно, не хотела иметь обожателей и даже слыла жестокосердою. Мне не было покою от влюбленных; некоторые из мелкопоместных дворян даже предлагали мне свою руку; но я полюбила свободную жизнь и не хотела заживо погребстись в каком-нибудь хуторе. Рукоплескания сделались моею потребностью: я мечтала о славе!
Безденежье преследовало нас повсюду, как совесть преступника. Приехав в город, мы обыкновенно жили в долг, до тех пор, пока не удастся собрать денег на уплату долга и на переезд в другое место. Одевались мы на бенефисные выручки, а нанимали квартиру и имели стол на общие деньги или на счет хозяина. О разделе прибылей говорено было по приезде на каждую ярмарку, но по окончании ее оказывалось, что делиться было нечем. Однако ж мы жили хотя не богато, но весело; не заботились о будущем и наслаждались настоящим.
Однажды, на проезде чрез небольшой городишко, хозяин объявил нам, что казна наша в таком истощении, что не позволяет нам продолжать нашего странствия. Мы остановились в трактире, устроили в сарае театр, наделали люстр из обручей, вывесили свои бумажные декорации и обклеили все углы улиц писаными объявлениями. Прошло несколько дней, и никто не являлся в театр. В это время остановился в трактире богатый господин, проезжавший из Петербурга в свои поместья. Увидев на афишке, что актеры намерены играть трагедию Сумарокова: _Димитрий Самозванец_ и оперу _Мельник_ и ожидают только зрителей, чтоб отличиться прекрасною игрою, - проезжий барин, для потехи, заказал для себя спектакль и за 50 рублей ассигнациями поместился в театре один, с своим пуделем. Невзирая на то, что пудель мешал нам декламировать, поднимая ужасный лай, как скоро наш Дмитрий Самозванец приходил в бешенство, невзирая на то, что свечки, прикрепленные к висячим обручам, то гасли, то падали актерам на голову, что в целом оркестре не было ни одной скрипки с полным числом струн, мы благополучно окончили наше представление, и богатый барин заметил во мне способности, которые ему угодно было назвать большим дарованием. Он подарил мне, из одного великодушия, 200 рублей на проезд в губернский город, где один любитель театра содержал труппу. Я послушалась его, оставила своих товарищей и, прибыв в губернский город, явилась к содержателю театра. После первого дебюта мне назначили бенефис, с условием сыграть несколько раз в пользу театра. Бенефис был блистательный, ибо тогда были дворянские выборы, и я нравилась публике. С собранными деньгами и рекомендательными письмами отправилась я в Москву, определилась в актрисы здешнего театра, и ты по моему дебюту можешь судить о малых моих способностях и о тех успехах, какие ожидают меня на этом поприще.
- Любезная Груня, - сказал я. - Ты видишь одни приятности в звании актрисы, но не рассчитала неудач, которые могут тебе встретиться. Послушайся меня, оставь театр: я женюсь на тебе, мы уедем в какой-нибудь отдаленный город, и я с капиталом моим заведу торговлю или займусь хлебопашеством. Для счастливых сердец так мало надобно в жизни!
Груня задумалась, потом, положив мне руку на плечо и посмотрев на меня умильно, сказала:
- Выжигин! Аркадские твои мечты хороши в водевиле, но не в существенности. Неужели при имени славы сердце твое остается холодным? Неужели блистательная участь твоей Груни тебя не трогает? Ваня, любезный Ваня! если б ты знал, какую сладость доставляют сердцу и слуху рукоплескания, как приятно привлекать внимание публики, видеть имя свое напечатанным, быть превозносимою похвалами в журналах, то, любя меня, ты не отвлекал бы меня от моего звания, но был бы вдвое счастливее, наслаждаясь моею любовью и моим счастьем! Нет, Выжигин, я не могу отречься от театра в ту самую минуту, когда он доставляет мне славное имя, способ к существованию, удовольствие и примиряет с светом, из которого, так сказать, я дезертировала. Подожди, дай мне насладиться, и тогда - я твоя навеки.
Я хотел спорить, рассуждать, но Груня просила меня прекратить этот разговор.
- Слава и любовь! - воскликнула Груня. - Вот девиз хорошей актрисы. Принимай вещи в таком виде, как оне есть - или я буду несчастна!
Надлежало повиноваться, или, лучше сказать, не надлежало, но хотелось повиноваться - и я замолчал. Прошел месяц; Груня сделалась предметом обожания всех любителей прекрасного пола и драматического искусства, предметом зависти для всех кокеток. Она торжествовала; я страдал и молчал. Мало-помалу в доме у меня составилось небольшое общество из покровителей драматургии, из покорных и услужливых актрис, которые льнут всегда к каждой из своих сестер, входящей в моду, чтоб поймать отставного обожателя или раздать свои бенефисные билеты, и из некоторых чиновников театральных, необходимых для успеха актрисы, как деревянные подставки для декораций. Но Груня вела себя прекрасно. С богатыми и влюбленными в нее любителями драматургии она обходилась гордо, но вежливо; принимала их только в условленные дни и часы, всех вместе, при других женщинах, и не позволяла никаких вольностей ни в словах, ни в поступках. С театральными чиновниками она умела обходиться таким образом, что они сами предупреждали ее желания. Груня слыла фениксом ума и добродетели между актрисами. В обществах большого света ни о чем более не толковали, как о русской актрисе, красавице, которая говорит прекрасно по-французски. Последнее обстоятельство сводило с ума остылых чтителей прекрасного пола, из высшего круга общества. "Русская актриса говорит по-французски? C'est charmant! c'est charmant! - повторяли старые волокиты. - Как жаль, что она добродетельна! Добродетель в актрисе - роскошь, и даже непозволительная!" Так рассуждали волокиты, а Груня смеялась и любила меня одного.
Однажды я застал Груню в печали: глаза ее были красны, бледность покрывала лицо: видно было, что она плакала. Я ужаснулся.
- Милая Груня, что с тобой сделалось: скажи, ради Бога?
- Ах, Выжигин, как я несчастна! Мне дали первую роль в новой опере, назло этой глупой и вялой девчонке Маскиной, которая гордится только тем, что расточает имение графа Жилкина и появляется на сцене в золоте и в алмазах. Она должна занять второстепенную роль в этой опере; я это сделала, невзирая на все интриги партии графской. Я даже выслушала преглупое любовное объяснение ротозея, закулисного чиновника… Не бойся, Ваня! ты уже выпучил глаза и струсил; я только выслушала объяснение и уже позабыла его. Между тем первая роль принадлежит мне! Что же вздумала сделать эта злая Маскина? Она должна представлять соперницу мою, богатую вдову, и заказала богатейшее платье, вышитое чистым золотом по бархату, и хочет явиться вся в бриллиантах, возле меня, а я в первой роли буду в мишуре и стеклянных бусах! - Груня заплакала.
- Но этому можно пособить, - сказал я, заикаясь. - Не плачь, посоветуемся хладнокровно.
- Что помогут советы? Из сотни развратных старичишек я могу выбрать любого, который готов для меня разориться. Но я не хочу ни за миллионы иметь дело с трупами. У всякого свой характер: я ни за что не соглашусь сказать люблю тому, кому должно говорить: memento mori (_помни смерть_). Молодые же красавцы или голы, как соколы, или так заняты собою, что воображают, будто взгляды их краше и дороже бриллиантов. Какой тут совет, Ваня? Я люблю одного тебя и лучше хочу погибнуть, сгореть от стыда, чем изменить тебе.
Я поцеловал Груне руку и сказал
- Милая Груня! игра твоя затмит блеск наряда Маскиной.
- Могу ли я играть хорошо, когда перед глазами моими будет блестеть эта кукла, с своим чванством!
- Сколько же надобно на платье?
- Тысячи полторы.
- Полторы тысячи небольшое дело, но бриллианты…
- Бриллианты можно взять напрокат, только чтоб было что заложить за них. Мне в собственность нужны только порядочные бриллиантовые сережки и жемчуг с фермуаром, а прочее все можно было бы взять напрокат. Но оставим это: сядь ко мне, Ваня, и погорюем вместе.
- Извини, Груня, я не могу долее у тебя оставаться. Прошу об одном: не кручинься и не предпринимай ничего до обеда. Я приеду к тебе обедать, и мы посоветуемся. Авось-либо и Выжигин поможет тебе!
Я выбежал от Груни в сильном волнении. Она любит меня, думал я; она пренебрегает всеми связями из любви ко мне и жертвует даже для меня женским тщеславием - самолюбием! О, неоцененная Груня! я должен вознаградить тебя за эту бескорыстную любовь, возвратить тебе часть наслаждения, доставленного мне твоею любовью. С сими мыслями я полетел домой, взял билеты Сохранной казны, поехал с ними в Опекунский совет, взял десять тысяч рублей и прямо поскакал к ювелиру. Я выбрал прекрасные сережки и жемчуг с фермуаром за 6000 рублей, взял напрокат диадему, ожерелье и браслеты, ценою в 25 000 рублей, под залог моих билетов, и возвратился к Груне, когда она собиралась садиться за стол, полагая, что я уже не буду. Она приняла меня нежно, но с печальным лицом.
- Ты знаешь, Груня, что я боюсь снов?
- Что же из этого?
- Мне снилось, будто у тебя во время обеда сделается что-то неожиданное. Потешь меня, милая, и сходи сама в кухню посмотреть, все ли исправно. Ты знаешь, что недавно в одном доме, вместо того чтоб посыпать пирожное сахаром, кухарка, по неосторожности, посыпала мышьяком, который хранился в шкафе, для истребления крыс!
- Боже мой, какие у тебя мысли! - сказала Груня и вышла из комнаты, а я между тем разложил на маленьком столике привезенные мною галантерейные вещи и, кроме того, две тысячи рублей на платье. Лишь только Груня подошла к дверям, я взял ее за руку и, подведя к столику, сказал: - Не печалься: желание твое исполнено!
Груня посмотрела на вещи, потом бросила на меня такой взгляд, что я чуть не растаял; кинулась в мои объятия, вскрикнула и лишилась чувств.
Я перенес ее на софу, кликнул служанку, бегал, суетился, лил воду, духи и наконец привел в чувство Груню.
- Ваня, - сказала она, - я не умею благодарить тебя: это сердце, которое принадлежит тебе, чувствует, но язык мой слаб, чтоб выразить чувства.
Груня от излишней чувствительности перешла к такой шумной радости, что я опасался, чтобы она не лишилась ума. Она кричала, смеялась, пела и беспрестанно примеривала то диадему, то склаваж, то браслеты. Я принудил ее сесть за стол, но она ежеминутно вскакивала со стула, чтоб смотреться в зеркало и снова приноравливать к лицу убранства.
- Груня, - сказал я, - ты так умна! неужели эти блестящие игрушки имеют в глазах твоих такую цену, что ты от них забываешься?
- Нет, друг мой, - отвечала она, - не вещи мне дороги, но торжество над моею надменною соперницей, торжество, которого она не надеется и которое мне тем милее, что я тебе за него обязана!
Между тем приближалось время представления, и Груня открыла мне, что друзья графа Жалкина составляют против нее заговор.
- Любезный Ваня, - сказала Груня, - в свете не знают о нашей тесной дружбе, и так надобно, чтобы ты взялся составить также для меня партию! Я бы это легко могла сделать сама, но не хочу возбуждать твоей ревности, не хочу трогать твоей чувствительности. Возьми несколько десятков билетов, скажи приятелям, что ты выиграл их, побившись об заклад, и раздай даром. Дай обед или завтрак самым пылким, неугомонным и дерзким шалунам и внуши им, что надобно защищать правое дело, возвысить меня рукоплесканиями и вызовом на сцену, и зашикать Маскину.
Я хотел возражать, но Груня зажала мне рот своею прекрасною ручкой, поцеловала и смехом разрушила все мои философические батареи. Я должен был, то есть мне хотелось, ей повиноваться.
Наконец наступило представление. Я в этот день давал обед приятелям - буянам, в ближнем от театра трактире, и когда в голове у всех зашумело, предложил им идти в театр, защищать правое дело, и роздал билеты. Мы вошли в театр гурьбою, и друзья мои ожидали только моего сигнала, чтоб шикать или хлопать. Между тем Груня не показывалась из своей уборной, пока не пришла ее очередь выходить на сцену. Когда же она вышла, то Маскиной сделалось дурно при виде бриллиантов и богатого платья, которые были на Груне, и весь закулисный факультет решил, что невозможно быть одетой лучше и богаче ее. Груня была вне себя от радости, и это расположение духа имело такое сильное влияние на ее игру, что она в самом деле превзошла все ожидания; а Маскина, в отчаянии от торжества соперницы, забыла роль и мешалась в игре. Друзья графа Жалкина старались всеми силами поддержать его приятельницу; но шиканье нашей партии заглушало слабые рукоплескания, и Груня, превозносимая похвалами в продолжение пьесы, была вызвана на сцену; а Маскина, покрытая стыдом и насмешками, побранилась с Грунею за кулисами и, приехав домой, подралась с графом.
Я был принят Грунею с восторгом. У нее были званые гости к ужину, но я так был расстроен волнениями того дня, что чувствовал себя нездоровым, и поехал домой.
По мере успехов Груни на драматическом поприще и по мере распространения ее известности надлежало ей наряжаться лучше других, или, по крайней мере, так, как другие актрисы, иметь удобнее квартиру и завести свой экипажец. Я никак не мог согласиться, чтоб Груня прибегала к кому-либо другому в своих нуждах, и сделал для нее все, что было нужным. У нее не было шалей, но она у меня никогда их не просила; когда же я звал ее прогуливаться за город или просил надеть бриллианты на вечер, она с улыбкою отговаривалась тем, что у нее нет шали, а без этого нельзя ни прогуливаться, ни богато наряжаться. Разумеется, что надобно было купить несколько шалей, ибо привезенные мною из степи были распроданы.
Наконец, три новые представления, два переезда с квартиры, устройство гардероба и зимней одежды, заведение экипажа, одни именины и день рождения Груни в течение года лишили меня сорока тысяч рублей и навязали долгу до десяти тысяч. Повторяю, что она меня никогда ни о чем не просила, и я не имел ни малейшей охоты покупать деньгами любовь или благорасположение у кого бы то ни было. Ни я, ни Груня не знали, как это случилось, что мы истратили такую кучу денег! Ей хотелось иметь, у меня было _на что достать_: деньги катились - и выкатились! Вот я остался без гроша, без всяких средств достать денег, обязанный содержать мать… Раздумав о моем положении, я пришел в отчаяние, но не имел духу сказать Груне о моем несчастье. Я даже думал застрелиться, думал бежать в киргизскую степь, но меня удерживало положение моей матери. Несколько дней я не смел являться к Груне и сидел запершись в моей комнате, помышляя о средствах содержать себя пристойно в свете. Матушке моей я сказал, что нездоров. Ничто не приходило мне в голову, а всех денег оставалось у меня только пятьдесят рублей. Я уже писал однажды к Арсалану чрез Оренбург, но не получил никакого ответа: теперь снова написал я письмо к Арсалану и старшинам киргизским, уведомляя их о месте своего жительства и прося о присылке следующих мне денег за продажу из оставшейся моей доли добычи. Молчание степных друзей моих не предвещало ничего доброго. Между тем я страшился, чтоб друзья мои, покровительницы и заимодавцы не узнали о моем разорении. Тысячи проектов рождались и умирали в моей голове, как вдруг вечером шестого дня моего уединения дверь в комнате моей быстро отворилась и вбежала - Груня.