Бенджамин Граахтен, знаменитый журналист и главный редактор „Африканского Герольда“, запустил обе руки в седую шевелюру, окружавшую его лысую макушку, как деревья окружают озерную гладь. В этот момент он имел невероятно комический вид, ибо его растрепанные кудри смахивали на тысячу вопросительных знаков, опоясывавших гладкую черепную крышку. Помощник редактора называл его „Марабу“ и это прозвище получило право гражданства по всей Африке, главным же образом в Капштадте, где колоссальный дворец „Африканского Герольда“ с его редакциями, радио-станциями, мастерскими для телефотографии, обширными наборными и печатнями занимал целый квартал.
— Послушайте, друг мой, так нельзя! Вы не должны забывать, что „Африканский Герольд“ — самая уважаемая газета к югу от экватора, и таковою должна остаться! К чорту скучную канитель! Прежде всего большой манифест президента Европейских Соединенных Штатов к народам земли! Потом — отчет о поездке Измаил Чака в полярные области! К этому непременно нужно дать пару кинематографических снимков в естественных красках, которые граната снимала на своем пути. Приблизительно сюда — вот так; а кроме того, сюда! — Затем яркая статья о важных вопросах, которые, вероятно, будут рассматриваться послезавтра в большом экстренном пленуме Центрального Совета Национальностей Африки в Занзибаре! Затем беседа Измаил Чака с президентом Европы в Риме. Франелли только что передал ее из Генуи по телеграфу! Сюда надо поставить фотографию прибытия нашей гранаты в Рим и встречи представителя нашего правительства уважаемым президентом Базинцани перед дворцом правительства в Риме! С часок тому назад поступили великолепные телефотографии. Это все поместите, — а потом можете помещать прочий хлам по вашему вкусу!
— Да ведь для всех этих перестановок не остается уже времени!
— Так разорвитесь пополам! Нужно во что бы то ни стало!
— И главное — едва ли окажется возможным пустить цветные иллюстрации в утренний выпуск!
— Так разорвитесь на сто частей, но все должно быть сделано в лучшем виде!
Пришел черед несчастного помощника редактора запустить обе пятерни в свои волосы. Он собрал свои бумаги и нервно повернулся к дверям.
Бенджамин Граахтен-Марабу засмеялся примирительным смешком.
— Послушайте, Собель, выкурите одну из этих дивных папиросок, — и все ваши заботы растают в голубых кольцах! Я знаю вас! Внутренне вы проклинаете, и посылаете ко всем чертям этого проклятого Марабу — но вы сделаете, что нужно!
Журналисты закурили папироски и расстались после дружеского рукопожатия — Граахтен хотел было заказать телефонный разговор со своим корреспондентом в Калькутте, как над стеной его бюро зажглась зеленая лампа. В стене виднелось порядочное, в кулак, отверстие, обрамленное бронзовым венком. Это был громко-говорящий телефон.
— Говорите! — воскликнул шеф „Африканского Герольда“, раздосадованный помехой.
Невидимый голос громко и отчетливо послышался в приемнике:
— С вами желает говорить Ваньянса.
— Мне некогда!
— Только три минуты.
— Ни одной!
— Дело величайшей важности!
— Скажите Ваньянса, что если он соврал, то в последний раз увидит мою физиономию вблизи! Пусть войдет!
Через несколько секунд дверь раскрылась, и Ваньянса, форменный великан, в элегантном костюме, вошел в комнату. Это был талантливый журналист, большой авторитет по всем спортивным вопросам; Ваньянса был ценный сотрудник „Африканского Герольда“, но Бенджамин Граахтен предоставлял редакторам других отделов заниматься мало интересными для него вопросами. Кроме того, он недолюбливал этого человека. Нельзя было скрыть, что Ваньянса происходит из племени басуто, с которыми иммигрировавшие в незапамятные времена голландцы долго вели войну. И если культура давно перебросила мост через расовые различия, если чужеземцы давно уже превратились в цивилизованных, отчасти высоко образованных людей и вошли полноправными членами в великую семью народов исполинского Африканского государства, то кое-где все проглядывали еще не совсем изжитые маленькие симпатии и антипатии.
— Здравствуйте, строгий хозяин!
— Здравствуйте, Ваньянса! У меня для вас две минуты. Пускайте вашу фильму!
— Знаете вы Иоганнеса Баумгарта?
— Нет.
— Этот человек немец.
— По фамилии я и сам бы не принял его за китайца. Двадцать пять секунд! Дальше!
— Он прибыл сюда три дня тому назад.
— Ужасно как интересует меня! Вероятно, ему стало слишком холодно на родине!
— Выдающийся ученый!
— Скажите на милость! Сорок секунд! Дальше!
— Он хочет лететь на Луну.
— Счастливой дороги!
— …И добьется своей цели!
— Вероятно, так же мало, как француз Буркен, который предпринял такую же попытку в 2.760 году, чтобы посмотреть собственными глазами на то, что так хорошо расписал в своем знаменитом романе Жюль-Верн! Вы знаете, что летательный аппарат упал с высоты 80 километров в Атлантический океан, и никаких следов его не было найдено!
— Я вижу, что вы на все смотрите под ложным углом зрения, Граахтен! То обстоятельство, что ваш спортивный корреспондент приносит вам новость, еще совершенно никому не известную, побуждает вас думать, что дело идет о рискованной спортивной затее. Если бы вам ту же новость сообщил ученый, вы совсем бы иначе взглянули на дело! Этот Иоганнес Баумгардт хорошо знает, чего хочет. Это тихий, серьезный человек, а в основе его предприятия лежит тщательно проработанная теория, — он желает заинтересовать этим планом наше правительство.
— Да откуда же, чорт побери, вы узнали эту самоновейшую новость?
— Я нечаянно подслушал ее. Вот, слушайте! Вчера 9, отправился к директору узамбаранитных заводов, чтобы переговорить с ним о большом состязании на узамбаранитных автомобилях. У него сидят гости. Я остаюсь в передней. Благодаря чьей-то небрежности на центральной телефонной станции, между бюро директора и приемной осталось соединение, и громко-говорящий телефон отчетливо передает мне весь разговор обоих собеседников! И если вы напечатаете эту новость в „Герольде“ то должны сделать это так, чтобы остались неизвестны и имена, и источник информации!
— Вы уже вчера это знали? Чорт побери, Ваньянса! Почему вы тотчас же не бросились сюда?
— Мне в этом помешала неотложная поездка в Иоганнесбург; но так как об этом никто решительно не знает, то новость сегодня так же нова, как вчера!
— Во всяком случае, штука занятная!
— Слава тебе, господи! Вы, наконец, оттаяли.
— Но скажите, что нужно этому Баумгарту на луне, если ему действительно удастся туда добраться, — во что я не верю?
— Он предпринимает эту опасную попытку в интересах человечества, — побудительной причиной возникновения его плана является надвигающееся оледенение. Но что общего имеет луна с оледенением и с земным человечеством? Не могу понять!
— Этот Баумгарт желает узнать на Луне, что можно сделать в нашем положении.
— Клянусь Чинчинчиндрой Калькуттским, на Луне нет людей, эта старая калоша давно мертва и околела, как охладевший гипсовый шар! У кого же хочет этот человек осведомляться?
— У лунных людей.
— Так он дурак! Там нет людей!
— Да погодите же, Граахтен! Он хочет позаимствоваться данными у вымерших лунных людей!
— Это еще запутаннее!
— Так как этот Баумгарт обладает обширными астрономическими познаниями и изучил весь план до мельчайших деталей, то нам, неспециалистам, невозможно судить о дельности или ошибочности его замысла, о уважаемый, шеф „Африканского Герольда“!
— В этом вы правы, Ваньянса, — и во всяком случае замысел не лишен смысла.
— Две минуты истекли, Граахтен!
— Постойте! Оставайтесь, — и спасибо вам за ваше сообщение! Но продолжайте! Что же рассчитывает этот немецкий ученый найти на Луне, которая все же вымерла много миллионов лет тому назад?
— Он придерживается того взгляда, что это близкое к Земле небесное тело некогда было населено созданиями, подобными нам, и что последние поколения лунных людей погибли благодаря оледенению их мира. Но так как за лунными людьми стоит гораздо более древняя культура, чем наша, то он предполагает, что обитатели нашего спутника принимали всевозможные меры к тому, чтобы продержаться подольше, несмотря на наступившие холода, пока не присоединились новые обстоятельства, и светило не превратилось навек в безмолвную могильную пустыню!
— И он хочет обратить этот опыт лунных людей на пользу земного человечества, если я правильно понял?!
— Именно так.
— Мысль не плохая, Ваньянса!
— Я тоже так думаю, Граахтен.
— Мне только непонятно, почему наши исполинские телескопы не открыли ни малейших следов человеческой деятельности и человеческого строительства на луне.
— Баумгарт и на этот счет высказал свои взгляды, но в самый разгар беседы в телефоне что-то вдруг застучало, и аппарат умолк! Повидимому, оплошность была замечена на телефонной станции, — во всяком случае, я больше не услышал ни слова! Я потихоньку убрался вон, чтобы тотчас же поделиться с вами этими интересными новостями.
— И правильно поступили: я вижу, вы годитесь не только для статей о спорте, и я этого не забуду!
Польщенный Ваньянса поклонился. Похвала из уст Бенджамина Граахтена была вещь довольно редкая; старый Марабу всячески избегал высказывать свое удовлетворение сотрудниками. От этого они облениваются, — уверял он.
— Вы уверены, что кроме вас и директора узамбаранитных заводов никто не слышал разговора?
В этом не может быть сомнения! Будем надеяться, что и директор будет молчать. В самом начале разговора я слышал, что посетитель просил его считать беседу конфиденциальной; он явился только для того, чтобы получить справки о возможности применения узамбаранита и новых летательных гранат, ибо это единственное средство, при помощи которого мог бы удастся полет на Луну.
— Великолепно! Вы знаете, что меня забавляет больше всего? Изумленные рожи обоих субъектов, когда они завтра утром прочтут во втором утреннем выпуске „Африканского Герольда“ обо всем проекте, разумеется, без упоминания имен! У наших стен, правда, имеются длинные уши; но чтобы они хватали от стен нашего дома до стен далеко находящихся узамбаранитных заводов — это им покажется чудом, шедевром современного газетного искусства! Понятно, я и вас прошу помалкивать.
— Это само собой разумеется.
— Ну, принимайтесь за дело, уважаемый Ваньянса. Бегите, летите, раскачайтесь, и все, что вы мне рассказали, излейте в грандиозном, захватывающем, будоражащем фельетоне! Мы назовем его так: „Спасение земного человечества. Помощь из мирового пространства! Смелый план для отвращения опасности оледенения!"
— Превосходно!
— Уже в полдень я пущу обстоятельное интервью с нашим знаменитым Роллинсоном, директором обсерватории мыса Доброй Надежды обо всех „за“ и „против“ проекта.
— Вы хотите, чтобы я отправился к Роллинсону?
— Он не примет ни вас, ни тысячи других, Ваньянса! Я должен лично отправиться к нему, и притом сейчас же, ночью! Мне он не откажет, ибо обязан мне частью своей славы. Моя газета служила ему в тяжких боях с научными противниками и плацдармом, и крепостью — этого он не может забыть!
— Отлично, принимаюсь за дело, к трем часам ночи рукопись будет в ваших руках!
— Идет! И вот еще что! Попытайтесь рано утром, во что бы то ни стало, изловить этого человека, этого интересного немца! Толкнитесь в эмиграционное бюро, в котором должен иметься адрес этого человека; съездите на узамбаранитные заводы, побывайте в немецком клубе, разорвитесь пополам, на сто частей, скажите этому человеку, что „Африканский Герольд“ берет его на свой щит, привязывает его к своему воздушному шару, что он вознесет его, сделает его дело своим делом, приведет в движение трехмиллионную армию читателей! Но все его планы, публикации, опыты должны печатать только мы, и первая беспроволочная телеграмма с Луны появляется красными буквами в „Африканском Герольде“! А теперь вперед! Об остальном переговорите с Собелем… Я нынче же ночью умчусь в Занзибар.
Ваньянса схватил свою шляпу. Довольная улыбка сияла на широком лице негра. Он сумел угодить могущественному газетчику! Крепко пожав протянутую руку, он вышел из рабочего кабинета Бенджамина Граахтена. Посвистывая, он опустился на кресло лифта.
* * *
— Наш разговор немножко затянулся, Баумгарт, — проговорил Эдуард Готорн, директор узамбаранитных заводов, бросив взгляд на часы. — Могу сказать, что соображения ваши в высшей степени заинтересовали меня, хотя именно мне, в моем положении, часто приходится выслушивать доклады о смелых планах и грандиозных замыслах! Вы здесь чужой человек; уже поздно; я думаю, вы не откажетесь принять мое предложение остаться моим гостем на остаток вечера и на ночь! Зачем вам возвращаться в город, в свой отель? Перед вами на столе чай и ужин, и мы еще поболтаем; вы меня нисколько не стесните; принимая очень многих посетителей по своей должности, я всегда держу наготове две комнаты для гостей.
Иоганнес Баумгарт взглянул на сидевшего перед ним пожилого человека своими поразительно серьезными глазами, не лишенными рассеянного, мечтательного выражения.
Благодарю вас, — произнес он тихим голосом, мягко выговаривая английские слова; — благодарю вас, мне это будет очень приятно!
Ни одна черта в этом человеке не навела бы психолога и физиономиста на мысль, что он носит в себе план изумительной смелости и величия, способный разделить человечество на два страстно враждующих лагеря. В бюро Эдуарда Готорна стоял стройный мужчина, и во всем его существе не заметно было ни малейших следов железной энергии, отличавшей великий народ африкандеров в 3000 году. Лицо у него было худощавое и бледное, упрямый локон темных волос нависал на высокий лоб, и рука в темных жилках привычным спокойным движением каждую минуту откидывала его обратно. Темные глаза задумчиво, почти мечтательно смотрели сквозь очки с неоправленными стеклами, и все движения Иоганнеса Баумгарта были спокойны и бесстрастны.
Беседуя с ним, человек порой чувствовал, что собеседник его не слушает. На его спокойных чертах не отражалось ни малейшего волнения, и глаза смотрели в пространство, словно собеседник находился где-нибудь очень далеко.
И вдруг он бросал в разговор какой-нибудь вопрос, какое-нибудь замечание, бившее в самую точку предмета, попадавшее в самую суть проблемы и тем более поражавшее слушателя, убежденного, что его собеседник думает совсем о другом,
Своеобразное впечатление производил этот человек на женщин. На краю Шварцвальда он уже лет десять жил в домишке матери, уйдя в свою науку. Здесь, под шум деревьев одичалого сада, он обитал совершенным пустынником среди своих книг и инструментов, не замечая волновавшейся кругом пестрыми красками жизни. Этому тридцатидвухлетнему мужчине необычайной эрудиции мир и люди были чужды. Женщины не играли в его жизни заметной роли, и когда ему приходилось с ними сталкиваться, он смущался, становился беспокойным, неразговорчивым.
Неудивительно, что женщины, привыкшие к веселому обществу и к ловким краснобаям, находили его старомодным. И всеже что-то пленяло их в этом человеке, еще молодом, но вдруг сделавшемся знаменитостью, благодаря великому сочинению, над которым он работал пять лет. Было в его существе что-то детское, какая-то застенчивость, это нежное, почти отроческое лицо с глазами совсем, совсем непохоже было на физиономии мужчин, самодовольно поглаживающих усы и умеющих улыбаться и любезно отпускать нелюбезности.
Все попытки заставить его нарушить свое уединение были бесплодны. Извинившись, он оставался дома и лишь время от времени новые, исполненные глубокой серьезности книги заявляли о его существовании.
Его крупный труд „Закон Бытия“ взволновал ученый мир и общественное мнение, разбившееся на два лагеря. Но автор молчал. В этом многотомном сочинении он показал, что все в мироздании — цветы и люди, солнце и планеты, народы и культуры — все подчинено неумолимому закону возникновения, расцвета и гибели. На всех звездах эволюция происходит в одном и том же порядке! Повсюду рано или поздно возникает жизнь, и, вероятно, повсюду увенчанием эволюции является та или иная разновидность человечества. Он убедительно доказывал, что народы, государства и культуры с их философией, искусством, науками и нравами расцветают и умирают, как цветы, и на земле, и на других небесных светилах, где, может быть, существует неизмеримо выше развитые расы.
„Мы должны“, — заключал он, — „как только нам позволит наша техника, смелыми шагами подвигающаяся вперед, познакомиться с условиями жизни на отдаленных планетах, должны дерзнуть на полет в пространство. Не для того, чтобы совершить фантастический полет к звездам, но повинуясь великому закону эволюции. Ведь некогда каждая деревня, каждый город представляли собою замкнутое образование; позднее люди научились образовывать государства, пока, наконец, не научились объединять части света. Теперь мы идем к тому, чтобы превратить весь свет в одно государство, в исполинское государство — Землю. Следующее столетие осуществит эти планы, предварительные работы по которым ведутся во всех частях света. Придет пора, когда перед нами откроются еще более широкие горизонты. Если люди сперва мыслили о местностях, затем о странах, затем о государствах, затем о частях света, — то теперь, соединив все силы нашей планеты в одной центральной власти, они начинают мыслить о планетах“…
Вот что за человек был Иоганнес Баумгарт, вот каково было его дело и точка зрения на мироздание. Его скромная, тихая, почти застенчивая натура так глубоко контрастировала с полнотой его знаний, с величием его мыслей и планов! Но обе половины его существа имели общий корень: сердечную доброту и широкое человеколюбие человека, стремившегося все свои знания первым делом поставить на службу человечеству, которому, по его убеждению, в будущем грозили тяжелые катастрофы.
Вместе с Эдуардом Готорном он шел теперь по узенькой дорожке, соединявшей здание дирекции завода взрывчатых веществ с квартирой директора. Через несколько минут они вступили в уютно расположившийся между старыми деревьями красивый, но скромный дом.
— Иоганес Баумгардт мой гость на эту ночь, — объявил Готорн своему домоправителю. — Будьте добры, проводите его в комнату для приезжих!
И, обратившись к немцу, он добавил:
— Не взыщите, если я вас оставлю на несколько минут, Баумгарт. Через несколько минут вы найдете меня и мою дочь в столовой. Наш милейший Браун проводит вас.
Мужчины расстались. Баумгарт поднялся по леснице следом за дворецким. В ту минуту, когда они проходили по широкому коридору первого этажа, устланному коврами, из одной комнаты донеслось дивное пение. Какая-то, очевидно первоклассная, певица пела арию. Тихо гудел аккомпанимент.
Это была комната единственной дочери Готорна. В глубоких сумерках Элизабет сидела, зарывшись в мягкое кресло, и в оперный телефон слушала великолепную Задику из новой оперы „Мертвый лес“ Ибн-Бэн-Харзаха, любимого композитора Африки той эпохи.
Певица, Сугальма Мир-Эддин, пела, как херувим, и сильфидой носилась по пышной сцене. Круглое зеркало или экран, смахивавший на зеркало, около метра диаметром стоял между комнатными растениями в нише на темной колонне. В этом чудесном экране отражалась вся сцена большой оперы Капштадта, важнейшего торгового города африканского Юга. Громкоговорящий телефон с полной отчетливостью передавал пение актрисы и игру оркестра, а на экране в уменьшенном виде, но со всеми красками, проходило все, совершавшееся на сцене.
Прелестная Мир-Эддин исчезла пестрым мотыльком в зеленой чаще леса, послышались апплодисменты публики. В эту минуту в дверь постучались.
— Войдите!
В дверной щели показалась голова отца.
— Ага! Упиваешься волшебными звуками? Это, кажется, Сугальма Мир-Эддин в арии Мотылька? Из коридора отлично все слышно. Но пойдем к столу, дитя мое, я привел с собой гостя.
— Ах, добрейший из отцов! Как жаль, я мало тебя увижу. Пойдут бесконечные разговоры о разной там технике и тысячи деловых мелочей! Ты знаешь, как неохотно я бываю при этом — и ведь ты же торжественно обещал избавить меня от таких заседаний!
— Совершенно верно, моя маленькая мечтательница! Но я только потому решил вытащить тебя из твоей тихой кельи, что на этот раз предстоит совсем другое. Очень интересная личность этот гость — немецкий ученый, с которым я нынче вечером провел пару занимательнейших часов. Это человек, который не просто говорит о технических изобретениях, о новых машинах, бурах, аэропланах, но обладает положительно сказочными познаниями и вынашивает в своем мозгу план неслыханной, изумительной смелости! Через несколько недель это будет знаменитейший человек во всем мире. К тому же, человек необычайной привлекательности, порою застенчивый, как красная девица!.
— Молодой?
— Ага! Дочь Евы проявляет свое любопытство! Нет, старый; старик около семидесяти лет. Напрасны будут все уловки кокетства!
— Ах, злой, нехороший папа! Ну, я иду.
Засмеявшись, седая голова с развевающейся седой бородой исчезла в дверной щели. Эдуард Готорн вошел в столовую. Баумгард поднялся со своего кресла.
— Вы уже здесь? Великолепно! Сядем же немедленно за стол. Сейчас подадут. Через минуту придет дочь.
— Надеюсь, я не причиню барышне беспокойства? Ужасно не люблю нарушать домашний покой ближнего!
— Мы живем очень замкнуто, Баумгарт, и в этом отношении — совсем не современные люди! Это мое единственное дитя; два года тому назад я потерял по несчастному случаю жену, прелестнейшую супругу и нежнейшую мать, и мы с дочерью до сих пор не можем оправиться от этого удара! По вечерам мы чаще всего сидим дома, усердно пользуемся оперным телефоном и теле-экраном, или что-нибудь читаем вслух по очереди, Забавляемся мы иногда также световым или слуховым калейдоскопом. Делами моя дочь совершенно не интересуется, да и технические разговоры, которые мне часто приходится вести со своими гостями, ей мало улыбаются — тем больше она рада будет слушать беседу с философом вашего калибра.
— Я плохой собеседник, Готорн, скорей молчаливый, чем говорливый. Я враг всяких салонных бесед. Всякое общество, если не ограничивается очень тесным, хорошо подобранным кружком, обязательно впадает в пошлый тон. Вот почему я ужасно необщительный человек.
— Мы такого же взгляда, особенно покойница жена, и эта особенность передалась дочери. Должно-быть, в немецкой душе есть что-то такое…
В этот момент в комнату вошла Элизабет Готорн. Гость поклонился. Легкая волна смущения пробежала по молодым людям. Элизабет и в самом деле ожидала увидеть перед собой ученого старца, немца с волнистой седой бородой, а Иоганнес Баумгарт, всегда испытывавший неуверенность в обществе дам, ожидал встретить, судя по возрасту отца, уже немолодую девушку.
Он назвал себя еще раз, снова поклонился, откинул со лба непокорную прядь и погрузился в молчание.
Но Элизабет Готорн ему понравилась. Свежее круглое лицо, нельзя сказать, чтобы особенно красивое, на котором выделялась только пара темно-карих глаз; пышная белокурая шевелюра над довольно крепким затылком; тесно облегающее серое бархатное платье с белым крахмальным воротничком и манжетами без всяких украшений, — такой предстала дочь Готорна перед ученым гостем. Во всем этом не было ничего вычурного и было в ее существе нечто, создавшее между ней и гостем известный контакт. Уже следующие слова Готорна раскрыли эту загадку.
— Вы можете разговаривать с моей дочерью по-немецки, Баумгарт! Родители моей жены были родом из Германии. Отец ее был врач, приехавший сюда для изучения одной тропической болезни. Он женился здесь, в Капштадте на дочери немца, сделался потом врачом немецкой колонии, а я, Эдуард Готорн, потомок чисто-английской фамилии, отнял у него его единственную дочь. Элизабет — копия ее. Иногда это меня даже пугает. Словно покойница ожила передо мной во всем цвете юности, когда я познакомился с нею на увеселительной прогулке по морю. О, счастливое, незабвенное время!
— С немецкой речью дело вовсе обстоит не так хорошо, как изображает отец, — проговорила Элизабет. — Он не особенно ловок в немецком, потому что лишь слегка познакомился с ним в угоду матери. Но я часто читаю немецких писателей старины, в особенности — любимого поэта моей матери, вашего бессмертного Гете.
— О, мисс Готорн, ваша немецкая речь звучит великолепно, и мне кажется, я не ошибусь, сказав, что ваша славная мать или, вернее, ее родители были южно-германцами! Ваш акцент напоминает баденский или вюртембергский народный говор!
— К стыду своему должен сознаться, что я не имею представления о географии вашей родины, — не без смущения, сожалительно пожав плечами, заметил о Элизабет. — Я знаю только, что Германия — одна из провинций Соединенных Штатов Европы, расположенная между Северным морем и Альпами. Знаю я еще также от покойной жены, любившей распевать старинные немецкие песни, что в Германии есть большая река, называемая Рейном. Слышал я также часто и название города, из которого происходила жена: Карсру, Карлсру или в этом роде!
— Карлсруэ, совершенно верно, это главный город провинции Баден и лежит недалеко от Рейна! Знаете, милая барышня, ведь мы с вами почти земляки! В той же местности находится Фрейбург, мой родной город! С его высот видны в отделении воды Рейна, и я много лет жил в Карлсруэ на родине вашей бабушки.
— Добро пожаловать в мой дом, Баумгарт! Позвольте налить ваш стакан. Ну, за родину вашу и нашей покойницы!
Три бокала, слегка зазвенев, стукнулись.
— Завтра вы нам покажете это все на карте, Баумгарт. Покажете также Веймар и другие обиталища Гете. Это сделает его еще ближе моей душе.
— Отлично мисс Готорн. И я разделяю вашу страсть к нашему поэту-философу — вы меня понимаете?
— Не поразительно ли, что немногие из необозримого множества людей, проходящих по лицу земли в ту или иную эпоху, остаются бессмертными, несмотря ни на что?
— Да, мисс Готорн, в этом бессмертии есть что-то великое! Эти немногие люди великих культурных эпох Китая, Индии, Халдеи, Египта, Греции и Рима, арабских и западных стран, культуры великого славянского государства, наступившей после упадка Европы, и люди новой культуры, развившейся в Индии — эти немногие люди, говорю я, подобны горным вершинам. Едва ли мы насчитаем пятьдесят имен в общей сложности, — и все эти люди, разделенные столетиями и даже тысячелетиями, подобны друг-другу — это люди одного духа. Одна горная вершина состоит из гранита, другая из диабаза, третья из базальта, каждая отличается своеобразием и у всех нечто общее. Гете был несравненно ближе к Платону, жившему за 2000 лет до него, чем к миллионам современников! Мы же — песок и галька на равнине, и радуемся, если нам удается постоять хотя бы в тени этих бессмертных вершин!..
Элизабет не ответила. Ее захватила эта удивительная манера смотреть на вещи и судить о них. На нее повеяло иным духом, чем от холодных деловых людей, обычно посещавших этот дом. Эти выразительные глаза, этот глубокий убедительный голос покоряли слушателя.
Готорн нарушил наступившее молчание.
— Недавно я купил огромный фотографический атлас Международного Географического Общества. Какое чудовище! Пять толстых томов, каждый почти в квадратный метр! Он лежит в библиотеке. На нем отчетливо показаны каждый лес, каждая деревушка, каждое шоссе. Завтра вы можете вдвоем отправиться путешествовать по всей Германии.
— Разумеется, только глазами и пальцами, но и это будет приятно!
— Пока этого хватит, мисс Готорн, но я надеюсь, что вы и ваш отец навестите еще когда-нибудь мою родину и будете моими гостями. В наши дни земной шар так мал! Мне и в голову никогда не приходило что на южной оконечности Африки, в доме директора узамбаранитных заводов, я встречу полу-немецкую атмосферу и буду говорить по-немецки о немецких ландшафтах и Гете.
— Да, Баумгарт, это привилегия ваша, европейцев! Здесь, в Африке, мы ничего подобного не знаем: это единая великая держава. Мы все обитатели одной части света. Но в этом и заключается наш прогресс и наша сила, что мы никогда не подавляли местных особенностей, расового своеобразия и специальных дарований жителей этой страны, и сумели дать им полное развитие. Потомки древних выходцев из Голландии дают превосходных государственных деятелей и сельских хозяев. Старые сыны Англии развили свой технический мозг, свои торговые способности. Коренные уроженцы Северной Африки являются нашими лучшими моряками и дипломатами. Жители стран по Нилу славятся, как выдающиеся художники и врачи. Туземные народы Востока дают превосходных специалистов по горному и литейному делу. Жители Конго, Замбези, полуострова Сомали дают нам несравненных земледельцев и скотоводов — и все они в полном согласии и мире живут под черно-белым знаменем. Каждый может управлять государственными делами, если у него есть к этому склонность и необходимые знания.
— В Европе теперь тоже так, хотя время от времени дает себя знать былое соперничество. Европа занимает теперь особое положение, это древняя страна отдельных государств, преувеличенных национальных чувств, которые много столетий противопоставлялись одно другому, и нужно еще несколько поколений, чтобы искоренить в душе европейцев последние остатки печального прошлого! Великая беда, разразившаяся теперь над северной половиной земного шара, а особенно над Европой, будет способствовать укреплению солидарности.
— Завтра утром в газетах будет напечатан манифест вашего президента Базинцани, а 15 числа собирается Большой Совет депутатов Африки. Там будут приняты важные решения для спасения Европы от голода.
— Все это паллиативы, Готорн! Правда, ледниковый период особенно чувствуется на севере и юге земного шара, но мы не должны забывать, что он распространится по всему земному шару, и что местности, близкие к экватору, также постепенно утратят свою температуру, и их урожайность понизится.
— Пока что, урожаи в экваториальной области всей земли значительно повысились благодаря усилившимся осадкам и ослаблению зноя в наиболее жаркие месяцы!
— Это так, это вполне естественно, но ведь мы переживаем лишь начало ледникового периода, и наши потомки увидят совсем другую картину. Если мы не найдем средства бороться с оледенением, то в ближайшие же столетия культура жителей земли понизится до уровня охотничьих народов, которые десятки тысяч лет тому назад жили на земле и двигались вслед за стадами животных, убегавших от холодов, — это был их единственный источник пропитания и одежды.
— Просто не верится, что столь высокая культура опять может прийти в упадок! — проговорила Элизабет, и со страхом посмотрела в серьезные ясные глаза немца.
— А между тем, так и будет! Наши страхи, наши сожаления, наше цепляние за надежду, что случится какое-нибудь чудо, которое спасет нас, показывают лишь, как плохо мы себе представляем наше место в природе. Подумайте: вселенная, доступная нашему взору, заключает в себе, по новейшим исследованиям, в круглых цифрах 250 миллионов солнечных систем, подобных нашей! Если считать, что вокруг каждого солнца обращается в среднем десять планет, то мы получим полтора миллиарда планет в доступной нашему взору части вселенной. Какая часть их обитаема — этого мы не знаем, но, наверное, многие миллионы! Яблоки, населенные бактериями! И как мало нас интересует, гибнет ли яблоко от холода где-нибудь на исполинской Калифорнской яблочной плантации, вымирают ли его бактерии на сморщившейся корке, — так же мало это смущает и вечные законы матери-природы, когда один из миллионов населенных земных шаров подвергается оледенению!
— Я чувствую, что вы правы, Баумгарт, чувствую, что вы в правильной перспективе показываете мне обстоятельства. Боже, как же человек глуп и ничтожен, придавая себе какое-нибудь значение на этой крохотной звездочке!
Совершенно верно, мисс Готорн! И все же существует, пожалуй, возможность помочь человечеству. Впрочем, уже поздно, и я нынче уже не стану удручать вас сложными соображениями, обуревающими меня. Но папа ваш, вероятно, завтра расскажет вам о моих планах.
— Если позволите — с великой охотой. Давайте же, опорожним еще бутылочку на сон грядущий, Баумгарт!
Элизабет Готорн поднялась. Она знала, что отец любит посидеть часок за хорошей сигарой и стаканом вина наедине с гостем. Погладив руку старика, она пожелала ему доброй ночи. Протянув руку Баумгарту, она заглянула в его глаза, устремленные куда-то в пространство. И они расстались в легком замешательстве.
Спустя час немец вошел в свою комнату. Он заметил в ней небольшие изменения. Там, где раньше висела акварель Столовой горы, теперь виднелась дивная голова старика Гете в темной рамке, а на столе лежало немецкое издание „Фауста“.
На дворе шумели деревья, Южный Крест сверкал между сучьями. Иоганнес Баумгарт смотрел на эти незнакомые северянину звезды. Как далека была от него родина и как близок ее великий дух! Он погладил рукой бурый кожаный переплет старой пожелтевшей книги. „Янне-Луизе Линднер, Карлсруэ, 9-го мая 2931 г. в воспоминание приезда в Веймар“. — было написано несколько побледневшими чернилами на титульном листе. Без сомнения, это из наследства бабушки Элизабет! Он раскрыл книгу наудачу и прочел первые строки, бросившиеся ему в глаза:
О, несравненная,
Ближе склонись!
О, лучезарная,
Взглядом меня осчастливь!
Зарею возлюбленный,
Духом воспрянувший —
Явится вновь…
В этот самый момент Элизабет Готорн стояла перед огромным трюмо в своей спальне и в первый раз в жизни внимательно рассматривала свои черты и фигуру.