Его жертва.

— Флуг, ты, кажется, заснул?

Маленький Давид вскочил, как встрепанный. Что это? Он действительно уснул на полу "аида" так же сладко и безмятежно, как на своей домашней постели. И дико тараща глаза, маленький еврей окинул взором комнату.

Окно открыто настежь… Легкий ветерок дышит на него вместе с неуловимым дыханием апреля… Южные голубоватые сумерки заволокли природу. На окне сидит Радин, в его, Давидовом куцом пальто и в съехавшей на затылок мятой фуражке. Но что с ним? Лицо бледно, как у мертвеца. Глаза лихорадочно горят.

Маленький еврей вздрогнул.

— Каштанка, что ты? — проронили его вздрагивающие губы.

— Моя мать умрет… умрет в два месяца или расцветет, как роза! — дико выкрикнул Радин и в бессилии отчаяния и муки сжал голову руками.

Страшная, как смерть, минута проползла, таинственная и жуткая на лоне тихого апрельского вечера… Маленький Давид поднял руки, всплеснул ими и беспомощно произнес своим слабым голоском:

— Да говори ты толком, ради Бога… Ничего не понимаю!

Тогда Юрий опомнился. Вспыхнул. Собрал силы. Теперь его речь полилась неудержимо…

— Болезнь… печальный исход… или Лугано… Солнце… море… воздух и розы… — срывалось беспорядочным лепетом с его уст, бессвязно и быстро. — И это невозможно! Мы нищие… Не для нас Лугано и Ницца! Пойми ты, ради Господа!.. И она умрет!

Что-то дрогнуло и оборвалось в груди синеглазого юноши… Что-то зазвенело как струна…

И вдруг глухое судорожное рыдание, похожее на вой, огласило стены класса.

Радин не мог сдерживаться больше и зарыдал, как ребенок, упав на подоконник своей кудрявой головой… Из его груди вырвались вопли.

— Мы только двое… двое… на свете… пойми, Флуг, пойми… Для нее я живу… для нее работаю… Она моя единственная… И она умрет! Умрет, растает, как свечка, потому что и Лугано… и Ницца для богачей… да… а не для нас, нищих, не для нас! — И полный бессильного отчаяния, злобы и муки он заскрежетал зубами.

Маленький Давид выпрямился. Чахоточный румянец заиграл в его лице… Черные глаза заискрились неожиданной мыслью… Он подскочил к Радину, с силой, которую трудно было ожидать от такого слабенького существа, оторвал руки Юрия от его лица, залитого слезами, и закричал почти в голос:

— Врешь! не умрет она! И я смело говорю тебе это, я, маленький ничтожный еврей, сын почтенного старого Авраама Флуга!..

Юрий только горько покачал головою… Его разом потемневшие глаза, влажные от слез, недоверчиво вскинулись на Давида.

— Не может этого быть! — проронили губы.

— Врешь, может, — неистовствовал Флуг. — Денег у тебя нет… говоришь, — деньги будут!

— Ты смеешься?

— Да ты очумел, что ли? И он думает, этот великовозрастный дуралей, что Давид Флуг может смеяться в такую минуту. Да будь я проклят до седьмого колена, если я посмею шутить и смеяться сейчас.

И маленький Флуг закашлялся и затопал ногами, охваченный закипевшим с головы до ног неистовым возмущением. Потом разом пришел в себя… Торопясь, суетясь и волнуясь, подставил стул Юрию, насильно усадил на него товарища и, задыхаясь, весь волнующийся и суетливый, снова заговорил:

— Слушай и молчи… Я не должен сбиваться… Пожалуйста, не мешай мне и слушай.

Две недели тому назад Мотор вызвал меня к себе… Я, знаешь ли, откровенно говоря, труса спраздновал: зовут к директору, зачем зовут? Пошел. Вижу — встречает торжественный и письмо в руках.

— Вот, говорит, Флуг, дело вас касается. Другим я не предложу, потому как другие в университет пойдут, а вам, евреям, туда доступ труднее… А я себе думаю… — Почему же мне и не попасть, если я на экзамене на пятерках выпрыгну? Однако, молчу. Пусть его себе говорит на здоровье. Он и заговорил. Тут, говорит, письмо одно я получил. Помещик один из своего имения из глуши пишет. Предлагает двух мальчиков готовить, на три года по контракту… По тысяче рублей в год, a полторы тысячи сейчас, вперед дает. Вы, говорит, не гнушайтесь этим местом, место хорошее. И три тысячи гонорара и часть денег вперед. Прочел я письмо, а Мотор опять заводит:

— Что же, говорит, согласны?

А я себе думаю:

— Дурак человек, кто от своего счастья откажется — от университета ускользнет… Ведь это земля Ханаанская…

— Нет, говорю, Вадим Всеволодович, я не согласен… Попытаю свое счастье… с университетом, авось попаду.

А он так холодно мне в ответ.

— Как желаете… Я для вас же лучше хотел..

Это видишь ли… вы, русские, убеждены, что мы, евреи, за золото душу отдать готовы! А неправда это! Ложь! Сущая ложь!.. Еврей свое счастье понимает, и на деньги плюет, когда его счастье в другую сторону манит, — заключил Флуг, сияя своими черными прекрасными глазами.

Но Юрий Радин уже не слушал его. Он стоял, встревоженный и бледный, обратившись лицом к молодому, только что всплывшему месяцу и шептал:

— Да… да… хорошо… Флуг… отлично, Флуг!.. Все прекрасно… Я понял тебя… И Лугано будет… И Ницца, все! Я понял тебя… маленький мой Флуг… и… и… университет к шуту!.. Я беру место у помещика.

— Вот! — вырвалось счастливым возгласом из груди еврея, — полторы тысячи, ты пойми!.. Твоей матери будет достаточно на год… В Лугано можно устроиться скромно… А там… что-нибудь еще выдумаешь… A университет не пропадет… Через три года можешь поступить смело…

— Нет, Флуг, я уже не поступлю туда, милый. Три года срок огромный… Я отвыкну от книг и от ученья за этот срок! Да и некогда будет… Буду продолжать учить других, готовить мелюзгу, а сам… сам…

Юрий задохнулся… Мысль о потере университета казалась ему чудовищной и жуткой, как смерть. Флуг, казалось, видел страшную глухую борьбу в сердце своего товарища и изнывал от жалости и душевной боли за него.

Но вдруг Юрий как бы встряхнулся, выпрямился. Черные брови сомкнулись над гордыми, сияющими глазами.

— Я благословляю тебя, Флуг! — произнес он твердым голосом без малейшей в нем дрожи колебанья, — да, благословляю за твой совет… Завтра же иду к Мотору просить рекомендации на место… потому что… потому что… — Тут он задержался на минуту и произнес уже совсем новым, мягко зазвучавшим ласковым голосом:

— Потому что я страшно люблю мою мать!