Карикатура.

Учительская конференция[5] строже взглянула на дело Ренке, нежели сам директор… На совете педагогов говорили по этому поводу бурно и много. Кое-кто из учителей подал голос за полное исключение фон Ренке из гимназии. Газетная статейка с изобличением своего же товарища показалась чудовищным поступком вопиющей подлости.

Только сам Мотор, да учитель латинского языка, прозванный "Шавкой" за его раздражительный и желчно-придирчивый характер, отстаивали длинного остзейца. Шавка, единственный человек изо всей гимназии, искренне благоволил к Нэду. Причина этой симпатии была самая простая. Нэд фон Ренке знал латынь, как никто в классе, а этого было вполне достаточно, чтобы "Шавка" или Данила Дмитриевич Собачкин воспылал к усердному ученику самой сильной привязанностью. Остальные учителя, как и гимназисты, не терпели Ренке.

Он держал себя вызывающе и независимо одинаково и с равными, и с начальством. И в то же время так, что никто не мог придраться к нему. Учился Ренке великолепно. Строго исполнял все предписания начальства, но в то же время что-то снисходительно-презрительное по отношению ко всем было во всех его строго рассчитанных движениях, в белобрысом надменном лице, даже в самом костюме, казалось, преувеличенно изящном, всегда новеньком и дорогом.

Он поступил из Рижской гимназии на три последние года. Для чего? Этого никто не знал. Ходили о Ренке темные слухи… Говорили, что он баснословно богат и что у него есть где-то замок в Лифляндии, роскошный, как дворец, и что он живет в нем один как перст на свете.

Малыши-мелочь, склонная ко всему таинственному и необыкновенному, окружила уход Ренке из Рижской гимназии какою-то трагической тайной… Говорили, что Ренке, еще будучи в 4-м классе, у себя в Риге вызвал на дуэль преподавателя греческого языка и убил его… За это его перевели в Петербург и хотели отдать под суд, но Ренке отдал "целый мильон" вдове "грека" и его маленьким детям, и Ренке простили.

Слухи нелепые, но вполне достигающие своего назначения окружить непроницаемым флером таинственности загадочную особу длинного барона.

История с газетной статьей наделала много шуму. О ней говорили всюду: говорили в классах, говорили в чайной, даже в каморке Александра Македонского, атлета-сторожа, говорили великовозрастные гимназисты, забегавшие туда "вскурнуть" под сурдинку, то есть попросту выкурить пару папирос и "перемыть косточки" нелюбимым преподавателям и классным наставникам.

Однако Мотор совокупно с Шавкой "отстояли" Нэда, и фон Ренке не исключили. Ему решили сделать публичный выговор и лишили второй медали, на которую длинный барон был зачислен до сих пор кандидатом. Своим "спасением" от исключения из гимназии Нэд был обязан вполне директору и латинцу.

Неведомо какими путями, но до восьмериков дошли самые точные подробности решения учительского совета. Доподлинно узналось, что Шавка спас "гадюку", как тогда звали в гимназии Ренке. Отстоял его в то время, когда остальные члены конференции настаивали на его удалении из гимназии.

Этого было вполне достаточно, чтобы даже спокойные и рассудительные головы запылали жаждою мести по отношению к Шавке, и без того самому нелюбимому из всех учителей.

И "ариане нечестивые" закипели снова… В первый же ближайший урок решено было разыграть "Шавку", закатить ему "бенефис", то есть, попросту говоря, устроить ему преблагополучно самый настоящий классный скандальчик, на который нечестивые ариане были изобретателями первый сорт.

И Шавку "разыграли".

Был понедельник. Последний понедельник до окончания классных занятий. С субботою заканчивался учебный сезон, восьмериков распускали с тем, чтобы снова собрать их через неделю, но уже в актовом зале, для первого выпускного экзамена. Торжественно-приподнятое настроение царило в умиленных сердцах ариан… Все чувствовали, что стоят у преддверия новой жизни, светлой и прекрасной, на пороге университета, этого античного храма мудрости и красоты, о котором страстно и пламенно мечтает каждый гимназист-восьмиклассник.

Собирались сегодня на уроки лениво, но весело и шумно сошлись на общей молитве в рекреационном зале… Разошлись по классам, младшие — чинно и степенно шаркая подметками, старшие — шумной, веселой и празднично настроенной толпой.

— Господа! Глядите!

И едва только успел Гремушин протянуть руку к классной доске, как дружный взрыв хохота раздался среди ариан. На черной доске мелом с изумительною точностью и сходством был изображен Собачкин в виде огромного цепного пса с зловеще оскаленными зубами. На ошейнике было четко вырисовано "Шавка". Внизу под ним стояло: "Покорнейше просят не гладить и не дразнить, без намордника, кусается".

На носу Шавки чуть держалась длинная змея с воспроизведенным до малейших подробностей лицом Нэда фон Ренке. Над головами обоих было сияние… В центре сияния чья-то рука, весьма недвусмысленно показывающая шиш по направлению к медали, пролетающей под самым носом Нэда в виде огромной птицы.

Три вопросительных и четыре восклицательных знака стояли кругом, в виде стражи… И больше ничего.

Карикатура удалась на славу.

С редким мастерством удалось неизвестному художнику подцепить самые точные выражения лиц Шавки и Ренке, все самые существенные черты их физиономий. Ариане окружили густою толпою доску и хохотали до слез.

— Кто изобразил? Чья живопись? Ах, шут возьми, ловко! — слышались веселые крики между взрывами бурного хохота тут и там. Неожиданно глаза всех, как по команде, обратились к Каменскому.

— Мишка, ты? Кайся!

Ответа не требовалось. По смеющейся, ликующей физиономии общего любимца можно было сразу догадаться, в чем дело.

— Вот здорово-то!

— Ловко, брат!

— Да-а! изображеньице!

— Мое поживаешь!

— Когда ж это ты намалевал, братец? — посыпалось на него со всех сторон.

— Лихо, что и говорить, отделал.

— Да, когда? Как? Экий молодчинища!

Мишу вертели во все стороны, как гуттаперчевую куклу… Потом подхватили на руки и под оглушительное "ура" начали качать… Потом снова опустили на пол, и снова посыпались дождем вопросы…

— Как? каким образом? когда?

— Да очень просто, господа… Пришел за час… Поймал Александра Македонского. Сунул ему рупь в зубы… Открывай, говорю, великий человек, класс… А он за рупь, вы знаете, самого Мотора пришьет к постели… Ну и того… Впустил, значит, а я и намалевал. Хорошо! Это будет блестящим апофеозом к нашему бенефису, — и сияющими глазами обвел товарищей Миша.

— Шут его знает, как хорошо! Здорово можно сказать… Под орех, милый человек, как есть раскатал… — и дружеские хлопки градом посыпались на спину и плечи шалуна.

— А фон Ренке где? Где ты, балтийская селедка, а? Где он, господа! Дайте ему полюбоваться на собственное личико… Пропустите его к доске… Ступай, душечка! Ступай, мамочка! Ступай, батюшка! Ступай, цыпинька ты моя! — И мрачный Комаровский с силой вытолкал к доске упиравшегося руками и ногами длинного барона.

— Не смейте меня трогать! Руки прочь! — неожиданно выкрикнул тот, и все его белобрысое худое лицо багрово-буро покраснело.

— Не лубишь? — своим гортанным голосом прозвенел Соврадзе, — а в газэта пасквил пысать лубишь! У-у! продажная душа!.. — и он свирепо блеснул на него своими кавказскими глазами.

— Оставьте его, господа! — неожиданно вмешался Юрий и, растолкав толпу, очутился подле Ренке.

— Мамочка, не чуди! Спрячь в карман свои рыцарские наклонности! — загудел снова Комаровский.

Но Радин его не слушал.

— Пойдемте, Ренке, мне вам надо кое-что сказать! — произнес он серьезным голосом и, взяв под руку остзейца, вывел его из толпы.

Потом отвел его в дальний угол класса и заговорил, хмурясь:

— Я не терплю травли, достойной разве только приготовишек-мелочи, и поэтому выручил вас… Больше нам с вами говорить не о чем…

И он повернулся назад, чтобы присоединиться к товарищам, все еще восторженно гудевшим у доски. Но каково же было удивление юноши, когда рука длинного барона легла на его плечо, и Нэд произнес, впиваясь в него своими змеиными глазками:

— Да, Радин, вы это верно сказали… Нам говорить с вами не о чем, потому что мы враги… Да, враги на всю жизнь. Я ненавижу вас, как ненавидел еще никого в мире, потому что вы встали поперек моего пути… Из-за вас я лишился того, что мне было дороже жизни. Вы разбили все мои смелые мечты… Больше того, из-за вас я подвергся публичному позорному выговору, я — барон Вильгельский Нэд фон дер Ренке! — И гордо выпрямившись, он измерил взглядом Радина с головы до ног.

Юрий равнодушно пожал плечами:

— Спрячьте вашу ненависть в карман, Ренке. Я ни при чем… Если вы сделали подлость, то имейте же гражданское мужество расплачиваться за нее…

— Подлость! Подлость! — взвизгнул вне себя Нэд, и все его показное спокойствие слетело с него, как маска.

— Пусть подлость, но я ненавижу тебя… Ненавижу за твою пресловутую честность, за показную красоту поступков, за общую любовь к тебе, за способность уметь казаться выше других… Мы одни, нас все равно никто не слышит. Эти оболтусы заняты у доски… Слушай, я скажу тебе еще раз, что никого в мире я так не ненавидел, как тебя! Ты встал передо мною, ты мешаешь мне, и этого я тебе никогда не забуду!

— Благодарю вас, Нэд, — насмешливо улыбнулся Юрий, — но ваша ненависть мне совсем не страшна! Нэд фон дер Ренке, зачем вы говорите мне все это? Ведь вы не искренни! Вам совестно за ваш поступок, и вы стараетесь обелить себя, обрушив всю вину на другого… И это нехорошо, нечестно, Ренке! — спокойно заключил свою речь Юрий, и не спеша отошел от длинного барона, оставив его в глубоком смущении и гневе одного в углу.