После того, как ушла тайком из квартиры Волгиных, Савелова должна была стыдиться взглянуть на Лидию Васильевну: будучи глубоким знатоком человеческого сердца, Волгин не сомневался в этом и, конечно, не мог оставить жену в незнании насчет своего блистательного соображения: «Уверяю тебя, голубочка, она не покажет носу к тебе», — предрек он жене. Предсказание, делавшее такую честь его необыкновенной проницательности, оправдывалось. Ни до переезда на дачу, ни во все продолжение дачного, сезона Савелова не была у Волгиной.
Тем справедливее удивился глубокомысленный прорицатель, вскоре по переселении в город услышав от жены, что ныне поутру приезжала к ней Савелова. По свойственной его уму быстроте в делании самых трудных соображений, Волгин мгновенно постиг тайну такого мудреного случая и стал уверять жену, что непременно у Савеловой была какая-нибудь особенная, большая надобность, — без того она не поехала бы. Жена сказала, что из разговора Савеловой не было видно, чтобы она хотела посоветоваться или попросить о чем-нибудь.
— Ну, а все-таки, по твоему мнению, голубочка? — спросил муж, любивший глубокие соображения.
— Какая же надобность мне иметь какое-нибудь мнение? — заметила жена. — Она хотела вести пустой разговор, я была очень рада, что нет ни обниманий, ни слез.
— Знаешь ли, голубочка? — Она приезжала поговорить о Нивельзине, — спросить, не имеешь ли каких-нибудь известий о нем, — уверяю тебя, голубочка, потому что, уверяю тебя, она и теперь сохраняет некоторое расположение к нему. Она, бедняжка, только не решилась спросить о нем. А поверь, так.
Жена сказала, что она сама подумала так и, не дожидаясь вопроса, тяжелого для Савеловой, рассказала все, что знает о Нивельзине, — он в то время еще не возвратился из-за границы. Савелова слушала с интересом, и призналась в этом, и благодарила за рассказ, и потом продолжала прежний разговор.
Мгновенно углубившись в небольшое размышление, муж объявил, что когда так, то нет: Савелова приезжала не за этим. Если б за этим, то после и не было бы никакого другого разговора. Видно, она вспоминает о Нивельзине мило и нежно; и крестится обеими руками от радости, что не заставили ее уехать с этим человеком, о котором так приятно плакать.
* * *
Волгина очень желала бы не отдать визита Савеловой. И не отдала бы, если б этим нарушились только правила этикета. Но Савелова увидела бы в этом не простое пренебрежение условных обычаев, а презрение к своему характеру, — была бы слишком жестоко поражена. Волгина пожалела ее. Сделала принуждение себе и поехала отдать ей визит. Но с тем, чтоб не пришлось повторять его. Этого можно было достичь, не обижая женщину, более жалкую, нежели дурную. Волгина хотела мягко, но решительно сказать, что не может наряжаться так богато, как аристократки, с которыми она встречалась бы у Савеловой, что они стали бы смотреть свысока на нее, что из этого происходили бы неприятные столкновения.
Волгина и сказала это. Но, чтобы найти минуту сказать, должна была просидеть у Савеловой гораздо дольше, нежели хотела. Она застала Савелову не одну. Довольно пожилой мужчина в пальто, совершенно по-домашнему расположившись в больших и низеньких мягких креслах, не подходивших к остальной мебели и, очевидно, принесенных в гостиную нарочно для него, пил кофе, читал газету и курил, — все вместе. Савелова на диване подле него вышивала угол полотняного платка. Картина походила на семейную, и Волгина подумала, что мужчина- какой-нибудь родственник хозяйки или хозяина, приехавший в Петербург погостить.
Но Савелова отрекомендовала его как «Петра Степаныча, о котором она так много говорила»; и как села, Волгина должна была высказать свое мнение об узоре платка: оказалось, что платок вышивается для Петра Степаныча. Действительно, Савелова очень много толковала о Петре Степаныче, бывши с визитом у Волгиной, — почти все только о нем и толковала. Кто такой Петр Степаныч, Савелова не объясняла: вероятно, по ее мнению, все в Петербурге или в целой России должны были знать, кто Петр Степаныч; Волгина не знала и не полюбопытствовала спросить; но скоро увидела из ее слов, что Петр Степаныч — какой-то чрезвычайно высокий сановник, по всей вероятности начальник Савелова. Дальше оказывалось, что он совершенно одинокий человек, старый холостяк. — Савелова не могла досыта наговориться о своей дружбе с Петром Степанычем и приплетала ее ко всему — о чем болтала. Она сваливала на Петра Степаныча даже и то, что не была у Волгиной во время дачного сезона: нельзя было вырваться от Петра Степаныча, чтоб съездить из Ораниенбаума в Петербург и заехать к Волгиной на Петровский. Поверит ли Волгина? Она во все лето ни разу не была в Петербурге. Они жили в Ораниенбауме потому, что там жил Петр Степаныч: ее муж должен каждый день работать с Петром Степанычем. Она и прежде была очень хороша с Петром Степанычем; но в Ораниенбауме они подружились так, что он решительно не мог жить без нее: все вместе, все вместе; — и теперь он беспрестанно у нее: каждый день, сидит утро или сидит вечер. Это было бы утомительно, если бы Петр Степаныч не был такой милый человек и если бы она не любила его. Но она очень любит Петра Степаныча; потому нисколько не обременяется.
Тут было страшно много хвастовства; еще больше аффектации. Но Волгиной казалось, что есть и кое-что похожее на искреннее расположение к Петру Степанычу. О том, что тут нет ничего, похожего на волокитство со стороны Петра Степаныча, нечего было и сомневаться;
Петр Степаныч бросил газету и оказался очень разговорчивым собеседником. Анекдоты его были милы; шутки не пошлы; серьезные слова не глупы. Вся манера его держать себя была совершенно без претензий. Лицо его было еще красиво; волоса еще довольно густы и без седин. Но он не забывал свои сорок с лишком — быть может, и пятьдесят лет. Зато совершенно не считал нужным помнить, что он очень высокий сановник. Очевидно, он любил Савелову как родную и верил, что она любит его совершенно бескорыстно. Эта уверенность была отчасти слишком наивна. Впрочем, ошибка его не была неизвинительна. Если Савелова и начала ухаживать за ним исключительно по служебным надобностям мужа, то теперь имела до некоторой степени и душевную привязанность к нему. Действительно, он был так искренен с нею, что нельзя было ей не начать хоть немножко платить ему тем же. Вообще он очень понравился Волгиной: показался человеком добрым, честным; — не орлом по уму, но далеко не дураком.
Через полчаса или больше пришел в гостиную Савелов с бумагами в руках. Как видно, он не знал, что у его жены сидит Волгина; быть может, не знал, что его жена и знакома с нею. — Волгиной было довольно забавно подметить, как ловко и быстро он согнал со своего лица удивление и устроил мину, прекрасно показавшую, что он не имеет удовольствия знать — кто гостья, но что вид неизвестной дамы произвел на него самое выгодное для нее впечатление. А когда жена представила его Волгиной, он сделался непритворно мил и, без особенных церемоний извинившись перед Петром Степанычем, что заставит его несколько подождать разговора о делах, сел к Волгиной и довольно долго говорил с нею, главным образом о своем уважении к ее супругу. Волгина засмеялась и благодарила его за любезность. Но он очень серьезно отвечал, что она ошибается: он говорит о ее супруге то, что чувствует. Дороги, по которым идут он и Волгин, очень различны, и хоть ведут к одной цели, но не представляют им случаев встречаться на пути к ней. Притом же Волгин затворник; даже у Рязанцева, единственного общего друга их, бывает редко, да и то лишь в назначенные дни, когда собирается толпа. А он по своим официальным отношениям избегает являться в эту толпу. Потому он не знает, скоро ли встретится с Волгиным. А нарочно искать сближения — это было бы неудобно при его официальном положении, при положении Волгина в литературе; сплетники сочинили бы, что кто-нибудь из них ищет чего-нибудь в другом. Он дорожит репутациею независимости; Волгин, конечно, не меньше. Тем больше он рад, что его жена и Волгина подружились: он надеется, что из этого естественно выйдет сближение между ним и Волгиным. А пока он просит ее передать его чувства ее супругу.
Это было еще до приезда Нивельзина из-за границы. Волгин не хотел поверить жене, что в длинных и горячих тирадах Савелова об уважении к нему должно быть что-то серьезное: — «Э, голубочка! — на что ему заботиться расположить меня в свою пользу? — Просто он хотел быть любезен», — Но когда приехал Нивельзин и Рязанцев объявил Волгиной, что ее муж посылал Нивельзина с важными поручениями в Лондон, Волгин понял, что действительно слова Савелова не были пустою любезностью. В те времена петербургские реформаторы добивались, чтобы в Лондоне были милостивы к ним. Савелов вообразил, что Волгин пользуется там сильным влиянием.
* * *
Только дикарю Волгину представлялось, будто бы Савелова должна была до такой степени совеститься своего бегства, что не приехала бы к Волгиной без очень серьезной надобности в совете или помощи. Когда он сообразил все обстоятельства, раскрывшиеся для него в последствии времени, то увидел, что предположение жены было справедливо: в этот раз Савелова приезжала просто затем, чтобы показать Волгиной, — и окончательно убедить саму себя, что не имеет причины стыдиться: ее поступок был хорош, она пожертвовала преступною страстью для священных обязанностей и достойна не порицания, как, может, представляется Волгиной, а почтения и похвалы.
Она пылко протестовала против решимости Волгиной не входить в аристократический круг; она с пафосом говорила, что не хочет подчиняться излишней гордости Волгиной, не согласна лишить себя ее дружбы. Но видно было, что в сущности для нее все равно. — Волгина думала: может быть, увижу ее у себя еще раз или два, — вероятнее, не увижу.
Но сомневалась только до приезда Нивельзина. А подружившись с ним, предполагала, что не увидит ее у себя.
Пусть отношения к мужу, к Петру Степанычу, к целому десятку важных старух и целому стаду важных стариков были для Савеловой важнее любви. Но все-таки она любила Нивельзина со всею силой, какую могло иметь благородное чувство в ее сердце, не совершенно дурном, хоть и слишком набитом пошлостью. Пусть воспоминание об этой любви успело очень и очень ослабеть в долгие месяцы, наполненные светскими заботами и полубескорыстною возней с дружбою Петра Степаныча. Но все-таки это было единственное поэтическое воспоминание, — единственное, которое годилось для минут благородного настроения души. Оно не могло не быть мило ей. В ней должна была сохраняться нежность к Нивельзину. Ей не могло не быть тяжело смотреть на Волгину, когда она стала видеть Волгину вместе с Нивельзиным и на Невском и в театре.
И, однако же, она приехала к Волгиной — в то утро, которое Волгин употребил на тревожные разъезды с просьбами разыскать, где Левицкий, что с ним. Она приехала очень бойкая и развязная, но слишком бойкая и развязная, так что напомнила Волгиной совершенную непринужденность Алексея Иваныча, когда Алексей Иваныч становится в отчаянии развязным светским человеком, чрезвычайно свободно попирающим все свои затруднения. «Бедная! — Что с вами? Что грозит вам?» — едва не вскликнула Волгина при взгляде на ее натянуто-беззаботную улыбку, принужденно веселое лицо. Но она, с неудержимою говорливостью, какою блистал и Алексей Иваныч, когда бывал так же беззаботен, — очень скоро успела отличиться так ловко, что и сам Алексей Иваныч согласился бы признать ее превосходство над собою.
Она приехала звать Волгину на обед. Она уверена, Волгина сделает ей это удовольствие. Возражения Волгиной не применяются к этому случаю: обед будет совершенно запросто, маленький, скромный, — можно сказать, семейный. Будут только сослуживцы ее мужа, — старики. Не будет ни одной дамы. Для такого общества не нужны брильянты, дорогие кружева. Она сама не будет в бальном платье. Этот обед — завтра. Это именины ее мужа. Она не сомневается, Волгина приедет.
Все это говорилось таким тоном, будто в самом деле ей только стоило сказать: «Приезжайте», и Волгина с восторгом поедет, — будто Волгиной должна быть необыкновенно приятна честь сидеть за одним столом с нею, с ее мужем и его сослуживцами. Вероятно, бедняжка не воображала давать такой тон своим словам; вероятно, она только усердствовала показать, что не затрудняется и не сомневается. Но слишком усердствовала, и выходил такой тон.
— Зачем же я поеду? — холодно сказала Волгина.
Ей будет так приятно, если приедет Волгина. Сослуживцы ее мужа — все старики, все скучные. С ними такая невыносимая тоска! Она уверена, Волгина не откажется: вдвоем им будет весело. Ей одной невыносимо скучно. С Волгиной она сейчас же после обеда уйдет в свою комнату; одна, она должна будет оставаться с этими гостями и умрет от скуки.
Необычайная легкость тона продолжалась. Решительно, сам Алексей Иваныч не мог бы говорить так умно и мило.
— Вам хочется, чтобы за обедом была какая-нибудь дама, которая дала бы вам предлог уйти от скучных стариков, желание очень естественное. Но я полагаю, что у вас есть сотня приятельниц. Можете выбрать из них любую.
Но она выбирает Лидию Васильевну. Неужели Лидия Васильевна откажет ей в этой маленькой дружеской услуге?
— Если б я не видела, что вы взволнована, я сказала бы вам: разве ваши обеды такая честь для меня? — Кажется, я довольно ясно говорила вам, что не хочу бывать у вас ни на обедах, ни до обедов, ни после обедов? — Почему это? — Между прочим, и потому, что вы слишком заняты важностью вашего мужа. Я сказала бы это и попросила бы вас идти вон. — Но вы сама не понимаете, что ваши слова были дерзки. Я не должна сердиться. Не должна, и, однако же, сержусь. Но удерживаюсь. Вместо того, чтобы попросить вас уйти, спрашиваю: зачем вы приехали? Говорите прямо, если не хотите, чтоб я потеряла терпение. Зачем вам надобно, чтоб я приехала завтра на ваш обед? Это серьезная надобность? — Если очень, очень серьезная и если никто не может заменить меня, то я подумаю — и могу согласиться.
Савелова вспыхнула и несколько времени сидела молча; по-видимому, она не знала, что ей делать; вероятно, первою ее мыслью было, что Волгина оскорбила ее и что она должна встать и уйти, сказав, что она не ожидала такой обиды, — или что-нибудь подобное. — В самом деле, слова Волгиной были очень суровы. Но Савелова не хотела обращать внимания на прежние холодные замечания Волгиной и упорно оставалась при своем легком тоне, будто не верила, что женщина, муж которой не важный человек, может не считать за честь себе ее приглашение, — будто не верила, что Волгина, бывши у нее, серьезно говорила о своем нежелании входить в ее общество. Савеловой трудно было принять подобные слова за правду, когда сама она жертвовала всем для своей светской карьеры. Она, по своему характеру, должна была считать их только притворством, которое будет отброшено в сторону при настойчивости с ее стороны. — Может быть и то, что она, в своей отчаянной бойкости, и действительно не понимала, как нагл и раздражителен тон ее приглашения. — Теперь она опомнилась и сидела, не зная, что ей делать. Вероятно, сначала в ней преобладало то впечатление, что она обижена, должна встать и уйти. Она будто порывалась встать, — но не вставала. Она сидела молча. Грудь ее стала дышать тяжело, на глазах у нее стали навертываться слезы.
— Я остановила вас, может быть, слишком резко; но должна была остановить, потому что начинала терять терпение. Я вспыльчива, — сказала Волгина смягчившись: видеть огорчение, страдание — это обезоруживало ее. — Я очень вспыльчива, но зато моя досада и быстро проходит. Не могу не любить ваше личико. Помиримся. Не плачьте, пожалуйста. Для вас необходимо, чтобы я не оставила вас быть одну за вашим обедом?
— Боже мой, боже мой, если бы я могла обратиться к кому-нибудь, кроме вас, разве я приехала бы к вам? — простонала Савелова. — Я люблю Нивельзина, я ревную, я завидую, я люблю его, — она залилась слезами. — Я люблю его, и все-таки я обращаюсь к вам! — О, поймите же, как велико мое страдание!
Волгина стала ласкать ее, чтоб успокоить. Сказала, что приедет; говорила, что в чем бы ни состояло горе Савеловой, вероятно, она слишком робеет; что, вероятно, можно будет отвратить его.
Савелова рыдала до того, что совершенно расстроила свои нервы, и горячечная экзальтация овладела бедняжкою. Она повисла на шею Волгиной, обливала ее слезами, говорила о том, что никогда не забудет Нивельзина, что Нивельзин не может любить ее, но что она любит его, что любовь к нему поддерживает ее, что без любви к нему она сделалась бы презренною женщиною, что она благодарит Нивельзина за счастье, которое давала ей любовь к нему, что она не эгоистка, не завистница, что она любит Нивельзина как брата, что у нее теперь одно желание — то, чтобы он был счастлив, что скоро она будет иметь силу сама сказать ему это, что она просит Волгину сказать ему, что она любит его как брата, убедить его, чтобы он не презирал ее, что она нежно желает ему счастья, что она счастлива его счастьем.
Конечно, мимолетная экзальтация гораздо больше участвовала в этих нежных излияниях, нежели прочное чувство. Но если бы тут был Волгин, все-таки он расчувствовался бы до глубины души, по основательному соображению, что сердце, способное хоть на минуту возвышаться до такого энтузиазма, не совершенно испорчено. — Так он и решил, когда в последствии времени узнал об этой сцене: сказал, что Савелова в сущности хорошая женщина, размыслил и повторил: «Да, как бы то ни было, все-таки не совсем дурная женщина».
Волгина не занималась размышлениями о том, хорошая ли женщина Савелова, а уговаривала ее выпить холодной воды, — наконец, успела заставить выпить стакан; после того повела ее к рукомойнику и велела ей умыться, дала выпить еще стакан холодной воды и после того стала говорить о деле:
— Я сказала вам, что приеду на ваш обед. Следовательно, это вещь решенная. Но я думаю, что для вас самой было бы полезно, если бы вы предупредили меня, какой помощи вы ждете от меня?
Только той, чтоб Волгина не покидала ее после обеда. — Савелова опять начинала волноваться.
— Только? — Там будет Петр Степаныч?
Конечно, будет.
— Неужели он не мог бы оказать вам этой услуги? Вы понимаете — я не думаю отказываться: дала слово, то уже не стану отговариваться. Но вы так дружна с этим добрым, честным человеком? Неужели вы не могли попросить его, чтоб он не отходил от вас, если вам надобно было только, чтобы кто-нибудь был подле вас?
— Я не могла сказать даже и ему… Никто не должен знать, даже и он… И я не знаю, захотел ли бы он… — Савелова опять начинала трепетать, — Вы одна можете… И перед вами мне уже все равно стыдиться: вы презираете меня…
Волгиной опять пришлось успокаивать ее. — В том, что она не решилась бросить мужа, нет ничего особенного; почти все поступили бы точно так же, как она. Савелова была расположена думать, что не заслуживает порицания, да и не горевала о Нивельзине; потому утешилась очень легко. Воспоминания не были особенно важны для нее, как убедилась Волгина: она мучилась только опасностью, которая теперь грозит. Опасность была и велика и дурна; это было видно из того, что Савелова стыдилась сказать о ней Петру Степановичу и не надеялась на его желание или силу пособить. Но в чем состоит эта ужасная постыдная опасность, Волгина не видела; и не стала больше спрашивать, хоть было бы очень полезно узнать это заранее, чтобы обдумать, что и как можно сделать. Савеловой слишком тяжело было говорить, и Волгина отпустила ее со словами, что она не хочет знать ничего, — и не будет видеть ничего, кроме того, что надобно будет видеть для ее пользы.
* * *
Савелов не имел состояния и был не жаден на деньги; дорожил своею вполне заслуженною репутациею бескорыстного человека и презирал внешний блеск. Квартира Савеловых была немногим больше квартиры Волгиных и меблирована почти так же скромно.
Но если неподвижная мебель не очень большой гостиной была не блистательна, тем ослепительнее резал глаза эффект ходячей меблировки, которая вся собралась в гостиную; в то время, как приехала Волгина, в зале устанавливали раздвижной стол, и все съехавшиеся на обед были загнаны этим в одну комнату. Звездоносными группами они тихонько толклись вдоль окон гостиной. На пятнадцати или шестнадцати фраках и военных мундирах сияло чуть ли не десятка три звезд.
Хозяйка, выбежавшая в зал встречать гостью, провела ее мимо звездоносцев, не удостоив ни одного из них словом или знаком, что он может идти за нею и гостьею к дивану. И ни один звездоносец не осмелился сопутствовать дамам без приглашения: все потянулись в другую половину комнаты, распределились вдоль окон и солидно, тихо передвигались там, переминались, поговаривали, помалчивали, все смирно и в совершенном удовольствии.
И не только хозяйка предоставила этим смирным созвездиям заниматься между собою, как могут, — даже и хозяин был так же бесцеремонен с ними. Савелова не было в гостиной. Тридцать звезд на пятнадцати сановниках не смели, как видно, обижаться: двигались вдоль окон, скромно сияя.
Внезапно они замерцали паническими переливами света, закопошились и обратились на дверь из зала. В зале раздался голос хозяина:
— Я замучил вас; но будьте добр: заезжайте в канцелярию и останьтесь там, пока доклад будет переписан: прошу вас об этом, не в службу, а в дружбу. Мне хочется, чтобы к шести часам он был здесь. Мы все тут и подписали бы его. — Петр Степаныч также будет здесь, и в восемь часов я повез бы его Чаплину.
— Будьте уверен, в шесть часов доклад будет здесь, — отвечал другой голос, — конечно, чиновника, работавшего с Савеловым и теперь отпускаемого им. — Я надеюсь, что успею и прочесть внимательно, чтобы не было описок.
Чиновник говорил с Савеловым без подобострастного тона; так свободно, что даже не вставил «ваше превосходительство». В тоне Савелова не было чванства: он не был горд перед кем нечего было важничать.
— Этим не обременяйте себя: вы устали; дождитесь только, пока будет переписано все и станут сшивать. Вам надобно отдохнуть. Я могу поправить описки сам: когда буду читать графу, увижу и отмечу.
— Очень благодарен вам, Яков Кириллыч, за такое облегчение, — сказал чиновник: — действительно, я устал Но и вы не меньше моего.
— Кланяйтесь Анне Ивановне, поцелуйте за меня Митю, Варенька такая большая, что не смею посылать ей поцелуя.
Конечно, это были жена и дети его сотрудника. Он был внимателен и добр, когда это было возможно.
Чиновник не боялся его, по всей вероятности. А сияние звезд было отчасти тревожно.
Хозяин показался в дверях; он был одет запросто, в сером пальто, несколько потертом по рубцам обшлагов; — в дверях он замедлил шаг, расправляясь — «выпрямляясь» нельзя сказать, потому что он не был сгорблен: вероятно, он никогда не сгорбливался, — он повел плечами назад, несколько выгибаясь на спину, как делает человек, не сгибавший стана, но уставший от долгой работы, — стал расправляться, перегибаясь на спину, — но увидевши Волгину, отказал себе в удовольствии кончить это фамильярное движение: перед созвездиями он не считал нужным церемониться, но перед дамою он обратился в светского человека. Наскоро обошел звездоносцев, подавая обе руки, двоим враз, мимоходом, милостиво наделяя их небрежными приветствиями; поспешил бросить эти созвездия, чтобы подойти к даме, и несколько минут сидел подле Волгиной.
Она ждала, что ее присутствие произведет на него очень неприятное впечатление. Зачем именно упросила ее приехать Савелова, она еще не знала. Но было несомненно, что тут будет какая-то борьба против него: кого и чего могла бы трепетать Савелова, если бы муж не был в союзе с противною стороною? Волгина ждала, что Савелов увидит в ней врага какого-нибудь своего плана или требования. — Нет, он, очевидно, не придавал никакой особенной важности тому, что она тут. Через минуту Волгина даже увидела из его разговора: он знал, что жена пригласила ее, — жена пригласила ее с его согласия.
— Что же значит все это? — тихо спросила Волгина Савелову, когда он пошел, наконец, удостаивать созвездия своего хозяйского внимания. — Я не понимаю, чего вы можете опасаться. Ваш муж не думает, что вы призвали меня на помощь против него?
— Петр Степаныч просил, чтобы мы пригласили вас.
— Петр Степаныч? Вы сделали Петра Степаныча моим поклонником?
— Боже мой, боже мой! — Не смейтесь надо мною! — Я должна была просить Петра Степаныча. Мой муж не должен знать ничего. Он не простил бы мне.
Созвездия снова закопошились: слуга доложил о приезде его высокопревосходительства, Петра Степановича.
— Подавать обед, — громко отвечал на доклад хозяин, двигаясь встретить Петра Степаныча.
«Что ж это, — думала Волгина. — Чего она боялась от этого обеда, когда за обедом не будет никого, кроме этих стариков, которые ничтожны для нее и для ее мужа? Петра Степаныча нечего и считать: он свой для нее».
Петр Степаныч обошелся с подчиненными ему звездоносцами очень любезно, гораздо внимательнее, нежели Савелов; потом предался своей обязанности заниматься исключительно Волгиною. Он помнил, что он просил, чтобы она была приглашена.
Вошел слуга и доложил хозяйке, что повар просит извинить и обождать несколько минут: обед еще немножко не готов.
— Обождать, — то обождем, — весело и добродушно заметил Петр Степаныч.
Конечно, он не мог понимать — не мог предполагать, что задержка не в поваре. Волгина взглянула на Савелову, Савелова вспыхнула.
Это было хуже всего, что знала о ней, чего могла ожидать от нее Волгина. — Пожертвовать любовником для нелюбимого мужа — дело такое обыкновенное, — гораздо более обыкновенное, нежели пожертвовать своим положением в свете для любви. Но тут было что-то менее обыкновенное. Какая-то проделка, при которой должен остаться в дураках Петр Степаныч, — и Савелова не предупредила человека, который так честно и сильно расположен к ней. — Первым порывом Волгиной было сказать Савеловой: «Вы ждете еще кого-нибудь?» Но она удержалась: ей подумалось, что Савелова не могла бы добровольно участвовать в интриге против своего честного друга; что, вероятно, принуждение со стороны мужа было слишком грозно; что, вероятно, Савелова и сама достаточно чувствует унизительность своей роли перед Петром Степанычем. Волгина только взглянула на Савелову — и пожалела даже о том, что взглянула: Савелова совершенно растерялась от ее взгляда; так, только ее мужа надобно винить за ее пошлую роль. — Волгина продолжала разговор с Петром Степанычем, чтобы дать ей время оправиться.
В дверях опять явился слуга и провозгласил:
— Его светлость, граф Илларион Илларионович Чаплин.
Созвездия вздрогнули и окаменели.
— Граф Чаплин! — с изумлением произнес хозяин и торопливо пошел в зал.
— Граф Чаплин! — сказал Петр Степаныч, наклонившись к Савеловой: — Вот почему обед не был готов! — Граф Чаплин, и вы не предупредили меня! — И вы хотели, чтобы я был в дураках! — Но нет, я несправедлив к вам, добрая, милая моя Антонина Дмитриевна, — тотчас же прибавил он. — Вы не могли хотеть обманывать меня. — О, теперь я понимаю Якова Кириллыча! Он хочет сесть на мое место! — Я не ожидал, что он захочет поступить со мною так! — Интриги против меня! — Но вас я не виню. Вы только боялись сказать мне. — Яков Кириллыч интригует против меня! — Горько мне, горько, Антонина Дмитриевна!
— Петр Степаныч! — только и могла проговорить она, и слезы брызнули у бедной женщины.
— Довольно, заметят, — шепнула Волгина.
Но не было большой опасности, что заметит кто-нибудь, пока еще не возвратился наблюдать Савелов. Если бы Петр Степаныч и Савелова обнялись, может быть, и то прошло бы не замечено никем из звездоносцев: так окаменели они от изумления и благоговения. — Савелова успела отереть слезы, пока способность видеть и понимать возвратилась к звездоносцам. Да и тут им было не до хозяйки и не до Петра Степаныча: все внимание их было поглощено ожиданием неожиданного посетителя.
Посетитель подавал о себе предвестия, изумлявшие Волгину.
Вероятно, еще из передней начали доноситься в гостиную первые предвестия: посетитель ступал, производя ногами стук, подобного которому не могут делать сапоги петербургского мужика, — они слишком легки, — для такого стука необходимы деревенские, мужицкие, двухпудовые. Вероятно, не в таких же сапогах ходит граф Чаплин? Как же он умудряется делать такую стукотню? — Потом стало слышно сопенье, — громче и громче, — с храпом и сопом, раздалось: — «Вот я и у вас, Яков Кириллыч. Поздравляю». Стук, соп и храп заглушили любезность, которую отвечал хозяин: слышно было только, что Савелов говорит: но что такое говорит, нельзя было разобрать. Стук, соп и храп усиливались, отдавались эхом по залу, — и вот отдались еще новым эхом, уже от стен гостиной: в двери ввалила низенькая, еще вовсе не пожилая человекоподобная масса.
Ввалила, — потому что она не шла, а валила, высоко подымая колени и откидывая их вбок, хлопотливо работая и руками, оттопырившимися далеко от корпуса, будто под мышками было положено по арбузу, ворочаясь всем корпусом, с выпятившимся животом, ворочаясь и головою с отвислыми брылами до плеч, с полуоткрытым, слюнявым ртом, поочередно суживавшимся и расширявшимся при каждом взрыве сопа и храпа с оловянными, заплывшими салом крошечными глазками. — Правда, такому тучному человеку нельзя иметь плавную, легкую походку; но другие, изредка встречающиеся, такие же толстяки, умеют ходить, хоть и неуклюжим образом, все-таки по-человечески, — умеют потому, что помнят о своем безобразии, стараются, чтоб оно не производило слишком отвратительного впечатления. Чаплин был совершенно без церемоний. — Видя его милые движения, слыша его храп и соп, можно было удивляться только тому, что на нем военный сюртук, а не нанковый халат: как это нарядился военным разжиревший мясник?
Без малейшего сомнения, это был переодетый мясник: по лицу нельзя было не угадать. Не то чтобы оно имело выражение кровожадности или хоть жестокости; но оно не имело никакого человеческого выражения, — ни даже идиотского, потому что и на лице идиота есть какой-нибудь, хоть очень слабый и искаженный, отпечаток человеческого смысла; а на этом лице было полнейшее бессмыслие, — коровье бессмыслие, — нимало не жестокое — ничуть не злое, только совершенно бесчувственное. Ни лавочник, ни трактирщик, ни разбогатевший мужик — превращающиеся иногда в таких толстяков, не утрачивают смысла до такой степени: они видят людей или природу, это поддерживает следы смысла на их лице. Только мясник, — человек, не смотревший ни на людей, ни на природу, смотревший все лишь на скотов и на скотов, мог приобрести такое скотское выражение лица.
И такой кровяной цвет лица. Мясник не кровопийца. Нет, он не пьет крови. Он только дышит запахом ее, — спокойно, беззлобно, — и с пользою своему здоровью: дышать запахом крови — это очень здорово. Благодаря этому, как бы ни заплыл жиром мясник, его лицо пышет цветущей кровяной свежестью. У всякого другого толстяка, так ожиревшего, лицо имеет сальный цвет, желтовато-тусклый. У этого сало пропитано свежею кровью, которою надышался он. Нет сомнения, это переодетый мясник.
Раскачивая выпяченным животом, раскидывая коленами и болтая оттопыренными руками, поматывая брылами, хамкая слюнявыми губами, переодетый мясник валил к Савеловой. С храпом и сопом мясник проговорил:
— Я приехал на именины Якова Кириллыча. Вот сюрприз вам. Поздравляю.
— Благодарю вас, граф; прошу садиться, — сухо отвечала Савелова. С провозглашения о приезде графа Чаплина Волгина не смотрела на Савелову: и без того Савеловой должно было быть слишком тяжело. — Теперь, казалось Волгиной, Савелова ждет ее взгляда в награду, в одобрение своей решимости быть холодною с этим отвратительным человеком.
— Это прекрасно, — сказала Волгина, перенося взгляд через Савелову на Петра Степаныча и будто бы продолжая прежний разговор.
Петр Степаныч посмотрел на Волгину, не поняв. — Вы сказали?
— А вы не слушали, что я говорила! О, как это мило! В наказание вам не хочу повторять.
— Действительно, я был рассеян в эту минуту и не вслушался.
— И нет особенной потери.
— Вот и я здесь, Петр Степаныч, — проговорил мясник, — Здравствуйте. Очень рад. — Он опустился на диван подле Савеловой и обратился опять к ней: — Мне так приятно, что я приехал к вам.
— Благодарю вас, граф, — по-прежнему отвечала Савелова и немножко отодвинулась к Волгиной, потому что он уселся было локоть к локтю.
— Однако же у вас довольно тепло, или это я так вспотел? — Но мне чрезвычайно приятно, что я приехал к вам, — проговорил мясник, доставая платок, придвинулся опять поближе к Савеловой и принялся утираться. Помолчал, утираясь. — Ужасно вспотел, — очень. — Он стал прятать платок, при этом подвинул губы к плечу Савеловой и потихоньку просопел в ухо ей: — А эта ваша знакомая кто? — От такого человека было уже чрезвычайною деликатностью, что он постарался просопеть вопрос потише.
— Лидия Васильевна, рекомендую вам: граф Чаплин. — Лидия Васильевна Волгина, граф.
— Мне очень приятно, — просопел мясник, протягивая руку. Волгина отвечала только тем, что кивнула головою, и, повернувшись к Петру Степанычу, сказала: — Пойдем ходить.
Мясник захлопал глазами, подержал руку на воздухе, хлопнул глазами еще и прибрал руку.
Отходя от дивана, Волгина расслышала, что мясник просопел Савеловой: «Она, должно быть, очень робкая?» — Если б он и не был бессмыслен, все равно он не мог бы подумать иначе: конечно, графу Чаплину еще не представлялось случая понять, какое чувство возбуждает его вид.
Ходя по пустому залу, Петр Степаныч жаловался Волгиной на коварство и неблагодарность Савелова. — Как могли скрыть от него, что приглашен граф Чаплин? — Савелову он не винит; она не скрыла б от него, если бы не велел муж. Но стал ли бы скрывать Савелов, если бы тут не было интриги? Вот уже две недели, или больше, Савелов не был у графа без Петра Степаныча, сколько было известно Петру Степанычу. Когда же он пригласил Чаплина? Очевидно, он бывает у Чаплина тайком от Петра Степаныча. Почему же тайком, если бывает не за тем, чтобы интриговать против Петра Степаныча? Потому надобно было скрывать и то, что граф Чаплин приглашен.
— Я не хочу защищать Савелова, я не считаю его хорошим человеком. Но я почти уверена, что он не бывал у Чаплина тайком от вас, — сказала Волгина. Она полагала, что приглашение было сделано не мужем, а женою, по приказанию мужа.
— Как же нет, когда граф приглашен и Савелов скрывал от меня это? Зачем было бы скрывать и кто мог бы пригласить?
— Я не могу ничего отвечать на эти вопросы. Но Савелов не так глуп, чтоб ездить к Чаплину тайком от вас: разве мог бы он надеяться, что подобные проделки останутся секретом? — Я думаю, у него сотни врагов, которые следят за каждым его шагом.
— Это правда, — сказал Петр Степаныч задумываясь. — Но кто же мог пригласить Чаплина? И зачем было скрывать от меня, если тут нет интриги? Добрый Петр Степаныч не мог и вообразить, что интрига ведется через Савелову: он был слишком убежден в ее дружбе. Потому-то Волгина и рассчитывала, что может возразить против его неудачной мысли о тайных визитах Савелова, не компрометируя Савелову. Волгина надеялась убедить ее, чтоб она сама открыла все Петру Степанычу, если интрига не разрушится: Петр Степаныч так любил ее, что простил бы ей все и мог бы служить ей опорою против требований мужа, если бы муж не согласился освободить ее от слишком тяжелой игры в кокетство с человеком, который создан не так, чтобы довольствоваться улыбками и тому подобными так называемыми невинными любезностями.
— Я не говорю вам, что тут не может быть интриги. Не мое дело говорить об этом. Но я почти совершенно уверена, что Савелов не бывал тайком от вас у Чаплина. Вы должны тем больше доверять моему мнению, что я вовсе не расположена к Савелову.
— Как же здесь Чаплин? Яков Кириллыч не из тех немногих, о которых Чаплин помнит сам. Кто-нибудь должен был сказать ему, что Яков Кириллыч празднует ныне свои именины. Кто-нибудь должен был прислать его сюда.
Петр Степаныч был так уверен в Савеловой, что скорее, нежели подумать о ней, готов был предполагать какое-нибудь постороннее влияние на Чаплина. — Волгина должна была молчать, слушая его догадки о том, какой бы из его врагов или соперников мог войти в заговор с Савеловым.
В зал вошел Савелов и пошел подле Петра Степаныча. — Лицо Савелова было угрюмо, — даже больше: печально и с тем вместе раздражено. Раза два прошли по залу молча.
— Дорого дал бы я, чтоб узнать, кто устроил эту интригу, — и постарался бы отблагодарить этого человека! — проговорил Савелов сквозь зубы, стискивая кулак. — Петр Степаныч, если это дело не разъяснится, я подам в отставку.
— Что вы сказали, Яков Кириллыч? — Петр Степаныч был поражен изумлением.
— Я спрашивал у Чаплина, — Нина спрашивала у него, — кто сказал ему, что я ныне праздную свои именины, что он поступит очень мило, если приедет сюрпризом. — Он говорит: «Никто, я сам». — Это невозможно. — Кто-нибудь подучил его, — бедняк не может понимать, на что подучили его! — Он хотел оказать мне честь своим приездом, невинное существо! — Кто из моих врагов подучил его? — У кого могло быть столько хитрости, чтобы нанести мне удар такой ловкий? Этот человек может достичь своей цели. Он очень хорошо рассчитал мой характер. Я должен буду подать в отставку, если это дело не разъяснится. Я понимаю, в какое положение перед вами ставит меня эта интрига, и не соглашусь оставаться в таком положении. Выйти в отставку значило бы для меня с Ниною остаться без куска хлеба, не говоря обо всем остальном, почему я дорожу службою. Но этот человек знал, что для меня есть вещи дороже и куска хлеба, и всех расчетов, всех стремлений.
Он быстро ушел, не дожидаясь ответа Петра Степаныча.
— Он честолюбец, но он не мог бы так низко интриговать против меня, — сказал Петр Степаныч. — И вы слышали, — он хочет подать в отставку, если не обнаружится, что я ошибся? — Он не любит шутить. Тем больше такими словами.
Волгина должна была молчать. Только сама Савелова имела право сказать Петру Степанычу — как все это произошло.
Да и какое было дело Волгиной до того, что Савелов хочет ссадить Петра Степаныча и сам сесть на его место? — Правда, Петр Степаныч был человек добрый, — несомненно, с искренним желанием общей пользы. Но Волгина привыкла слышать от мужа: — «Э, голубочка! Все равно, тот ли, другой ли: никто из них не может ничего сделать, как желал бы: больше ничего, как писари, которые пишут, что велят им писать». — Она слишком хорошо видела теперь, что хоть муж ее говорит слишком резко и безусловно, но что в сущности почти так: что, например, Петр Степаныч ничто перед Чаплиным. — Она не могла также не видеть, что насколько может Петр Степаныч поступать так или иначе, он поступает во всем по мыслям Савелова. Какая же будет потеря, если Савелов и займет его место? — Волгина не могла компрометировать Савелову, чтобы сберечь должность Петру Степанычу.
Эффектное уверение Савелова, что он подаст в отставку, совершенно разбило мысли Петра Степаныча.
Чем больше думал этот не глупый, но далеко не чрезвычайно умный человек, тем больше убеждался, что Савелов не ждал приезда Чаплина. Если бы ждал, не остался бы в пальто: оставаться в пальто, когда ждешь графа Чаплина, это слишком фамильярно. Невозможно. Да и жене он велел бы принарядиться: она даже не в бальном платье. — Да и по этикеткам на бутылках видно, что не ждали Чаплина: нет слишком высоких сортов вин; да и обед будет посредственный: повар у Савеловых очень, очень немудрый; как было бы не позвать аристократичного повара, если бы ждали Чаплина? — А Петр Степаныч знал, что не приглашали другого повара. Словом, все мелочи доказывали, что Савеловы не ждали графа Чаплина. Не могли они рисковать, чтоб он остался недоволен обедом и винами. А это может быть: останется недоволен.
И вот уже четверть часа Чаплин здесь, а обед все еще не подан. Очевидно, когда после приезда Петра Степаныча было прислано от повара сказать, что обед еще не готов, тут не было уловки дожидаться Чаплина: действительно, повар не успел управиться с обедом, слишком превосходившим обычные требования.
Наконец, явилась прислуга с чашками супу на подносах. — В гостиной тихо, скромно зашелестели десятки сапогов, — это звездоносцы устраивали из себя свиту; — паркет застонал под сапогами мясника, и граф Чаплин, с храпом и сапом, явился, ведя под руку хозяйку к столу. — Он занял место по одну сторону ее. По другую, против него, было место Волгиной; подле Волгиной место Петра Степаныча.
Предположение Петра Степаныча насчет обеда и вин оправдывалось. Граф Чаплин несколько раз изволил выразиться: — «Не очень-то; да, соус-то не очень-то»; или: — «А повар-то, видно, не очень-то»; или: — «А винцо-то не очень-то». Граф Чаплин не изволил стесняться в выражении своих мнений.
Но зато он не стеснялся и в своей манере кушать.
Он находил, что кушанье «не очень-то», но благоволил кушать. — Волгина жила в деревне, часто бывала на праздниках у поселян: она не видывала, чтобы самый неопрятный из мужиков держал себя за столом так мило, как изволил кушать граф Чаплин. — Когда она была ребенком, отец брал ее с собою в свои служебные разъезды; иногда ему приходилось останавливаться на постоялых дворах, и не раз она видела, как едят извозчики, — люди, знаменитые в народе тем, что едят очень много: она не помнила ни одного такого прожорливого, как его светлость граф Чаплин. Он накидывался на каждое кушанье, будто не ел трое суток, и жрал каждого по две, по три порции. Соусы текли с его усов, по его отвислому подбородку: обсасывая кости, он мазал себе всю нижнюю половину рыла; засаливши салфетку, утерся ею по всему лицу, вымазал соусом даже виски; слуга подал другую салфетку, он утер соус, — и через пять минут новые полосы нового соуса очутились у него на лбу. Скатерть на пол-аршина кругом его тарелки была вся сплошь залита. Куски мяса валились у него изо рта в тарелку ему и кругом, и мимо стола, на живот ему, на пол. — Волгина отворачивалась, чтобы не видеть, как он жрет; но в ее ушах раздавались чавканье, чмоканье, фырканье.
Савелова могла бы не очаровывать его, пока он был занят жраньем: пока он жрал, он был равнодушен ко всякому другому очарованию. В начале стола Савелова и не очаровывала его: наскоро совала ему на тарелку новый кусок, — через минуту опять: «Кушайте, граф», — и только, даже не улыбалась. Но вдруг улыбнулась ему. Волгина взглянула на противоположный конец стола, где сидел хозяин: хозяин держал против глаз стакан с красным вином, всматривался в него и был недоволен; так он и сказал соседу: «Это вино поддельное, не пейте его» — и отдал приказание слуге: «Возьми эту бутылку, дай другую».
Несколько раз Волгина взглядывала в его сторону, при внезапных усилениях любезности Савеловой к милому гостю. Но уже не могла поймать Савелова в том, как он отдает безмолвные приказания жене. Для него довольно было быть пойманным один раз. Теперь он уже понимал, что Волгина его враг. — Она не могла много мешать ему в отдаче приказаний. Ей нельзя было часто и подолгу смотреть так далеко в сторону: заметили бы. А он с женою сидели лицом против лица.
Чем дальше, тем любезнее становилась хозяйка с милым гостем. Вот она переложила кусок со своей тарелки… И этой любезности мало: она сама стала резать ему кушанье, на его тарелке, склоняясь к нему… Она ест мороженое с одной тарелки с ним… Милый гость жрал очень проворно; но столько, что каждое блюдо доедал последний. Так и при окончании обеда: все должны были ждать, пока граф накушается фруктов. — «Ну, не довольно ли будет! — просопел он в нерешительности: — Кажется, что довольно. Вот по сих мест» — он провел рукою по месту, где у других людей в военном мундире виден воротник, а у него висели брылы подбородка. — «Больше не полезет», — и сунул в пасть персик целиком, хамкнул и выплюнул косточку. — «Еще один, пополам со мною», — сказала хозяйка и разрезала новый персик. — «Не могу; ей-богу, не полезет, — разве сама положите в рот, — ну, тогда полезет», — просопел милый гость, и половина персика была положена в пасть ему.
Стулья загремели. Милый гость, захрапевши от вставанья, присовывал локоть к Савеловой. Волгина положила руку на ее талью: — «Вы извините, граф: мне кажется, что Антонине Дмитриевне надобно отдохнуть». — Она повела Савелову. Чаплин оставался, хлопая глазами.
— Я уведу вас и беру на себя объясниться с вашим мужем.
— О, нет, нет! — Нет, нет! — в ужасе прошептала Савелова. — Нет, я нисколько не устала, — продолжала она громко. — Но я надеюсь, граф, вы извините наш обед; мы не знали…
— Нужды нет, я поел порядком, не беспокойтесь; даже тяжело. Ну, да вот протрясемся с вами-то, отпустит. Это часто со мною.
Она уселась близко, близко к нему, и разговор их продолжался в том же духе: граф говорил, что вот, когда он протрясется с нею, то и отпустит. Она извиняла своего повара. Он повторял, что нужды нет, ему тяжело, но он протрясется с нею, и тогда отпустит.
— Хотите, я покажу вам всю нашу квартиру, мою комнату, граф? — сказала Савелова через минуту.
— Пожалуй, промнемся немного, — отвечал милый гость.
«Не оставляйте меня одну», — говорила вчера Савелова Волгиной. Но теперь она обращалась к нему, не предлагая Петру Степанычу и Волгиной идти с ними. Она даже бросила на Волгину взгляд, который нельзя было принять иначе, как за просьбу не мешать ей и оставаться в гостиной с Петром Степанычем.
Она ушла со своим милым гостем.
Через две-три минуты вошел слуга и доложил Савелову, что его светлость уезжает, его светлость уже в передней. — Савелов пошел проводить гостя. — Вернулся; за ним вернулась и Савелова. — Она боязливо поглядывала на мужа. Муж не обращал внимания на это.
— Мы уйдем от вас, Петр Степаныч, — сказала Волгина. — Быть может, мы не увидимся с вами больше. На всякий случай прощаюсь.
Савеловой, очевидно, не хотелось этого. Но Волгина встала, и Савелова должна была идти с нею.
Савелова краснела, бледнела и, введя Волгину в свою комнату, простонала и бросилась на постель, в подушки лицом.
— Я привела вас сюда не за тем, чтобы читать вам мораль. Встаньте, будем говорить о том, как вам избавиться от принуждения со стороны вашего мужа.
Но Савелова не хотела слушать, не хотела встать; лежала лицом в подушки и рыдала.
Волгина отошла от нее, пока она сделается способною думать, и от нечего делать стала осматривать спальную.
Эта довольно большая комната была убрана гораздо лучше парадных, даже не без роскоши, если для жены такого сильного человека, как Савелов, может назваться роскошью мебель, обитая атласом, и превосходное трюмо. На стенах висели два пейзажа хорошей кисти. На письменном столе были фотографические портреты в дорогих резных рамках.
Подошедши к этому столу, Волгина вздрогнула от удивления; подле портретов Савелова и Петра Степаныча тут стоял портрет Нивельзина.
«Нет, не может быть, чтобы она была так неосторожна! — подумала Волгина. — Невозможно!» — Как же объяснить? Неужели Савелов способен к такому варварству? и как могло открыться, когда у нее после того не было никаких сношений с Нивельзиным, а тогда муж отступился от прежних подозрений? — Как бы то ни было, несомненно то, что она уличена. Так; только при этом и понятно ее рабское повиновение мужу. Иначе она отказалась бы, возмутилась бы, как ни слаб ее характер.
— Вы должны презирать меня!.. Но я еще не сделалась его любовницею!.. О, вы не поверите мне, но я еще не сделалась его любовницею!..
— Я не поверила бы, если бы вы сказали, что вы его любовница. Презирать вас? — Теперь, когда я увидела портрет Нивельзина у вас на столе, я сужу снисходительнее о вашем послушании мужу. Как он уличил вас? — Этим он принуждает вас?
Этим. Он давно потребовал, чтоб она кокетничала с Чаплиным. Она решительно отказывалась. — Как узнал он? — Тогда ему донесла ее горничная. Горничная сама не знала ничего хорошенько; только подозревала. Он был совершенно убежден, что горничная оклеветала ее. Но теперь, когда Нивельзин возвратился из-за границы, когда она стала видеть его вместе с Волгиной, в ней пробудилась ревность; она много плакала. Однажды она плакала над письмами Нивельзина. Мужа не было дома. Она не слышала, как он возвратился. Она услышала только, когда уже его шаги приближались. Она успела спрятать письма. Она думала, что он не заметил ничего. Но он заметил, как она прятала что-то.
Через два дня она была на вечере. Он оставался дома. Ей показалось, что он посмотрел на нее с усмешкою, когда она возвратилась. Она притворилась, будто скоро заснула. Он уснул; она встала и вынула маленькую шкатулку, в которой берегла письма и волоса Нивельзина. Двух писем недоставало, — двух — более ясных, нежели другие. Конечно, она не могла заснуть до рассвета. Когда она проснулась, мужа не было. Он вернулся, вошел к ней и подал ей четырехугольный пакетик, обернутый в бумагу: — «Я привез подарок тебе, Нина…» Это был портрет Нивельзина. Она пошатнулась. Он поддержал ее и сказал: «Я не из тех мужей, которые любят ссориться. Не буду упрекать тебя. Тем меньше надобности ссориться, что я знаю — твои прежние отношения к нему не могут возобновиться. Он увлечен другою привязанностью. Ты сохраняешь расположение к нему, но уже только дружеское, невинное. Я не имел бы ничего даже и против того, чтоб он бывал у нас. Но я понимаю, что это не было бы приятно ни тебе, ни ему. Пусть же по крайней мере его портрет напоминает тебе о нем». Он поставил портрет Нивельзина на ее стол с просьбою не снимать. — С того утра она знала, что должна рабски повиноваться ему.
— Я думаю, довольно. Я не имею надобности знать ничего больше, — сказала Волгина и позвонила. Вошла служанка и на вопрос Волгиной, разъезжаются ли гости, отвечала, что нет: сидят и курят и, по-видимому, не собираются уезжать. Волгина попросила вызвать Савелова в его кабинет, который был рядом со спальною жены, и перешла туда. — Савелов пришел с лицом очень серьезным, но совершенно любезным.
— Постарайтесь, пожалуйста, чтоб ваши гости разъехались поскорее, — сказала Волгина. — Или лучше мне попросить об этом Петра Степаныча?
— Нет, я сам желаю разговора с вами, — отвечал он. — Я очень хорошо знаю, какую силу имеете вы над мыслями Нины. Для меня важно объяснить вам истинное положение дела. Они остаются только затем, чтобы подписать доклад, который будет привезен очень скоро, я надеюсь. Если б не эта сцена, сделанная Ниною, он был бы подписан здесь и Чаплиным. Теперь Петр Степаныч повезет его к Чаплину. Я сам не могу ехать: мой вид только еще больше раздражил бы этого человека. Мне страшно за судьбу этого доклада; о, если бы вы знали, какою великою опасностью грозит, — не нам с Петром Степанычем только, а делу свободы, — эта досада Чаплина! О, как желал бы я, чтобы вместе с вами был здесь и ваш супруг, судить между мною и Ниною!
— Вы хотите пробудить жалость или стыд в моем муже? — сказала Савелова, горько улыбнувшись, когда Волгина вернулась к ней: — напрасная надежда. — Слушайте, что было между ним и мною, что заставило меня приехать вчера к вам…
— Я понимаю, что вы приехали ко мне, только потерявши всякую надежду; зачем мне знать подробности? — останавливала ее Волгина. Но жалкая женщина хотела жаловаться и плакать. Волгина принуждена была слушать.
* * *
Давно Савелов хотел, чтобы жена его завлекала Чаплина. Она знала всю важность дружбы этого человека и, подавляя отвращение, стала кокетничать с ним. Но это не человек, а животное. Смотреть на женщину, говорить с нею, пожимать ее руку, в этом нет никакого удовольствия ему. Вероятно, и целовать женщину не очень занимательно для него. Он не человек, он только животное. Женщина имеет для него только одну интересность — быть его наложницею. После трех, четырех разговоров он сказал ей: — «Видно, вы считаете меня за дурака», и не хотел больше слушать ее любезностей. Она сказала мужу, что делала все, что могла, и не может сделать ничего. Муж не стал спорить.
Но, когда завладел уликами против нее, он снова сказал ей: «Дружба Чаплина чрезвычайно важна для нас, Нина; прошу тебя, приобрети ее». Она должна была приобретать. — При втором разговоре Чаплин сказал: «Да что, будто я не понимаю? Вы опять хотите кормить меня пустыми словами». Она принуждена была подавать ему надежду. Но еще два-три разговора, и он уже говорил: «Да что же, какие там у вас помехи да задержки? Я вижу, вы просто отлыниваете». Он злился. На ее беду, он почувствовал влечение к ней, — и очень сильное Он стал бы мстить ей, вредя мужу. Он может обратить ее мужа в ничто. Как она сказала бы мужу: «Я сделала его врагом тебе!» Прощение было бы невозможно. Она мучилась и не могла решиться говорить с мужем. И вот, треть его дня вечером, муж объявил ей, что в нынешнем году хочет праздновать свои именины парадным обедом и что граф Чаплин должен быть на обеде: — «Ныне бал, на котором ты увидишь его; пожалуйста, сделай, чтобы он приехал». — Она поехала исполнить поручение. — «Ну, что? Опять наплетете какую-нибудь небывальщину? Опять станете отлынивать?» — был привет графа Чаплина. — «Нет, — сказала она: — я нашла, наконец, возможность говорить с вами наедине… Послезавтра именины моего мужа. Приезжайте, и мы будем говорить наедине». — «Как же это будет, по-вашему? С вами надобно ухо держать востро: больно мастерица отлынивать. Ну, как будет свидание?» — «После обеда я поведу вас посмотреть наши комнаты, — и мы останемся в моей комнате одни». — «Так-то вы не отлыниваете? — сказал он. — Нашли дурака! Хорошо будет свидание! — В соседней комнате усадите гостей; да еще станет поминутно соваться горничная. Понимаем-с! — Выйдет: по усам текло, в рот не попало». Он храпел в бешенстве. Она испугалась. — «Чего же вы требуете?» — сказала она. — «Вот мое условие, государыня моя: после обеда поедем с вами в театр, в карете. Хотите, то прекрасно; не хотите, узнаете, каково играть со мною, точно с дураком». — Она согласилась.
Муж дожидался ее возвращения: сидел в халате у постели и читал. — «Исполнила мою просьбу, Нина?» — «Да, — отвечала она и отпустила горничную: — исполнила, Жак; но если бы ты знал, чего мне стоило это!» — «Чем труднеё было исполнить, тем больше я благодарен тебе, Нина», — отвечал он, сбрасывая халат, и лег. — «Выслушай меня, Жак!» — простонала она. — «У меня слипаются глаза, Нина. Оставим это». — «Нет, ты должен выслушать меня! — Я принуждена была обещать ему, что после обеда мы с ним поедем в театр, в карете!» — «Только-то, Нина? Что за пансионские страхи? Не завезет же он тебя в разбойничью пещеру. Поедете в нашей карете, не так ли? — Если б у него на уме и была какая-нибудь подлость, то рассуди, что кучер и лакей твои, будут слушать не его, а тебя. Поедете в театр и приедете прямо в театр. В его ложу, конечно; там его мать, разные кузины. — Что тут ужасного?» — Он зевнул и закрыл глаза: — «Я очень благодарен тебе, Нина». — «Жак! Ты неумолим?» — Он молчал. Он притворился уснувшим. — «Жак, я должна предупредить тебя, — сказала она, дотронувшись: до его руки, — Я предвидела, что не разжалоблю тебя, и примяла хоть ту предосторожность, что велела ему говорить, будто он приедет сюрпризом. Я сказала, что мы не можем сделать такого обеда, какой был бы необходим, если бы мы говорили, что ждем его». — «Это для меня все равно. Пожалуй, я не буду говорить, что жду его. Но что тебе так вздумалось, Нина?» — «Что сказали бы, если бы узнали, что он приехал по моему приглашению? Кто же не знает, что он может выслушивать желания женщины только тогда, когда она соглашается быть его любовницею?» — «В этом есть своя доля правды, и предосторожность твоя очень умна. Мне не пришло в голову. Хорошо: мы не ждем его. Но вот что: наша скрытность может возбудить неудовольствие в Петре Степаныче. Другим, никому; но ему надобно сказать, Нина». — «Ему меньше, нежели кому-нибудь, Жак: я дорожу его уважением». — «Изволь, Нина; не будем говорить ему. Это каприз твой, не больше; но я так благодарен тебе, что соглашаюсь. — Петр Степаныч непременно рассердится и придумает бог знает какие подозрения. Но так или иначе, можно будет успокоить этого добряка. Да и не очень важно его неудовольствие, если заберем Чаплина в свои руки. Я чрезвычайно благодарен тебе, Нина», — повторил он и в самом деле стал дремать.
Она видела себя обреченною, отданною в жертву Чаплину Она не могла спать. К рассвету у нее стала возрождаться надежда: он согласился, что ее предосторожность не напрасна. Ему было бы неприятно, если бы все заговорили, что его жена — любовница Чаплина. Она заснула с решимостью возобновить свои мольбы.
Поутру она пошла в кабинет мужа и сказала: «Жак терзай меня за мое прошлое преступление перед тобою, но терзай сам, не отдавай меня на поругание другому, не отдавай меня на поругание животному бездушному, бесстыдному, отвратительному». — «Ты фантазируешь, Нина, — отвечал он. — Терзать тебя? — Я не сделал тебе ни одного упрека за прошлое; я умею забывать ошибки, Нина, когда вижу искреннее желание загладить их в моей памяти; — когда вижу, Нина; до сих пор и видел; и все, что ты слышала от меня было только: благодарю, ценю твои услуги. — Ты несправедлива ко мне. Еще страннее твои слова о каком-то поругании. Я согласен, что услуга, о которой я прошу тебя, неприятна. Но ты сама знаешь, как велика наша общая с тобою выгода, если мы возьмем Чаплина под нашу власть. Я понимаю, просидеть четверть часа в карете с таким неопрятным и гадким человеком — довольно мучительно. Но что тут особенно ужасного? — Я не ребёнок, Нина; я очень хорошо знаю, что женщина в подобном tete-a-tete не подвергается никакой опасности, если не увлечется сама. Опасность может состоять только в том, если у женщины взволнуется кровь и она забудет осторожность. С ним ты не можешь испытать этого: он гадок. Чего ж тебе бояться. — Ты расфантазировалась и создала себе пустые страхи. Но повторяю: с тем, что это tete-a-tete[8] очень неприятно, я совершенно согласен. Жалею об этой необходимости, Нина, искренне жалею. Но ты сама понимаешь, как важно для нас приобрести поддержку этого человека. Пококетничай с ним полгода, — быть может, меньше, и потом ты свободна третировать его, как он того заслуживает. Я требую от тебя немногого. Но требую твердо. Подобные разговоры неприятны; и для того, чтобы они не могли повторяться, я должен поставить вопрос ясно: если ты помогаешь моим планам, ты жена мне; если нет, то нет. Не принимай этого за угрозу. Я не хотел бы развода. Ты очень полезная помощница мне. Но я был принужден совершенно прямо высказать тебе, в чем состоит связь между нами. Если ты порвешь ее, мне будет очень жаль; но она будет порвана. О, нет, не бледней, не трепещи, Нина. Я сказал лишнее. Я уверен, между нами не будет ссоры. Ты не изменишь мне на последних шагах трудного пути, который ведет ко власти! Ты поможешь мне подняться, — ты взойдешь вместе со мною на высоту, где ни тебе, ни мне уже не будет надобности интриговать! И я горд, Нина, как ты, — быть может, гораздо более горд, нежели ты; и мне мучительно хитрить, льстить. Но что же делать? Потерпим, потерпим эту тяжелую необходимость еще немножко и скоро не будем иметь нужды ни в ком, не будем унижаться ни перед кем! — Я надеюсь на тебя, Нина, ты не изменишь мне». — Он поцеловал ее в лоб и ушел.
Она не могла удержать его, потому что у нее темнело в глазах, она была близка к обмороку. — Да и какая польза была бы, если б она удержала его и продолжала свои мольбы?
С нею сделалась истерика. Его уже не было дома, он не слышал Да если б и слышал и видел, какая была бы разница? — Он не поверил бы, подумал бы: «Играет комедию». — И если бы поверил, все равно: разве сжалился бы он?
Когда она собралась с мыслями, она поехала к Волгиной. Она думала сказать Чаплину, что Волгина приглашена Петром Степанычем и ее мужем против ее воли; что они нуждаются в Волгине, завязывают сношения с Волгиным через его жену; что она должна соблюдать величайшие церемонии с Волгиною, не может уехать от нее, не может намекнуть ей о надобности уехать от нее. — Она стала говорить ему это, лаская его; пока он не понимал, к чему ведет она, он слушал и верил, и был нежен; но как заикнулась она, что не может уехать от своей гостьи, он захрапел: — «А! Так вот к чему вы плели! Отлынивать! — Я вам сказал по-русски, что эти ваши нежности — не очень-то сытны для меня. Поедем в театр или нет?» — Она стала больше ласкаться к нему. Он храпел: «Да это мне что! Поедем ли мы в театр, или нет? — Нет, видно? — Ну, так хорошо же: я вам покажу, каково шутить со мною». — В бешенстве он оттолкнул ее руку и ушел.
Что будет теперь с нею? Муж заставит ее умилостивить это отвратительное животное… Она не хотела и начинать говорить об этом с Волгиною: она знала, что помощь невозможна. Волгина привела ее сюда. Волгина знает теперь ее позор, Волгина презирает ее…
— Посмотрим, что можно сделать, — сказала Волгина.
— О, не говорите с ним! Я знаю, как вы будете говорить! — Я знаю, потому и не хотела идти сюда с вами, не хотела рассказывать вам! Вы раздражите его против меня! Вы погубите меня! О, умоляю вас! — Она бросилась лицом в подушки и оттуда простонала: — О, умоляю вас, не губите меня!
Она должна была спрятать лицо в подушки, чтобы высказать эту позорную просьбу. О чем умоляла она? — Чтоб не мешали ей сделаться любовницею человека, на которого не могла смотреть без отвращения.
Сострадание боролось в Волгиной с негодованием. Волгина начинала чувствовать стеснение в груди, будто недоставало воздуху дышать. У нее было теперь одно желание; поскорее вырваться из этого жилища гнусностей, поскорее.
Савелова лежала, спрятавши лицо в подушки, и рыдала, твердя: — Пощадите меня! — Не губите меня! — Нельзя было, чтобы горничная увидела ее в таком унизительном отчаянии. Нельзя было позвонить. Волгина пошла сама найти кого-нибудь из прислуги, чтоб узнать, разъехались ли гости.
По залу ходил Савелов, сложивши руки на груди, склонивши голову. Но стан его был прям, походка ровная, твердая, как будто спокойного человека.
— Они разъехались, и я ждал вас. Терпеливо ждал, пока Нина выскажет вам все, в чем винит меня. Я не входил и в кабинет, чтобы не мешать ей. Надеюсь, и она не будет мешать мне, — твердо, будто хладнокровно сказал он, идя в гостиную и придвигая кресло к дивану, где садилась Волгина. — Мне хотелось бы говорить спокойно. Не знаю, буду ли я в состоянии. Меня сильно волнует судьба доклада, который повез Петр Степаныч к Чаплину.
— Вы совершенно рассеяли подозрения Петра Степаныча?
— Совершенно. И должен благодарить вас за то, что вы не отняли у меня возможности разуверить его. Вы приехали сюда моим врагом и все-таки не захотели выдать меня ему. Если бы вы сказали ему хоть одно слово, он потерял бы всякое доверие ко мне.
— Мне очень жаль, что я не могла сказать ему этого слова, не компрометируя вашу жену. — Жалею и о том, что ее волнение не дало мне теперь возможности посоветовать ей, чтоб она рассказала ему, в чем дело. Не думайте, что я ждала бы от него какой-нибудь помощи ей: нет, я очень вижу, что он не способен бороться с вами. Но ей самой тяжело притворяться перед человеком, который совершенно верит в ее дружбу. Да и мне неприятно было видеть, что обманывают добряка. — Я полагаю, и для вас эта надобность была очень неприятна? — Я думаю, вы не притворялись раздраженным, когда говорили ему, что подадите в отставку, если не раскроется интрига, устроенная вашим врагом, — я думаю, вы действительно были раздражен необходимостью прибегать к обману? Вероятно, досада, в которой уехал Чаплин, также помогла вам окончательно рассеять сомнения Петра Степаныча? — Конечно, вы должны были предупредить Петра Степаныча, что Чаплин может заупрямиться подписать доклад, — и, вероятно, вы объяснили досаду Чаплина тем разговором, который имела с ним ваша жена в своей комнате? — Вероятно, вы сказали, что она увела его с целью намекнуть, что его приезд сюрпризом хоть и делает вам очень много чести, но подвергал вас неприятностям с Петром Степанычем, — и что Чаплин рассердился на этот намек? — Или я ошибаюсь — вы не догадались растолковать ему так? — Monsieur Савелов, я верю словам, которые вы сказали вашей жене: вам тяжело унижаться до интриги, до обмана. У вас гордый, повелительный характер. Вы сказали вашей жене, что жалеете об унижении, которому необходимо ей подвергаться. Я скажу вам: если бы у меня было более снисходительности — я жалела бы о вас.
— Я не жду от вас снисходительности. Сначала я был обманут словами Петра Степаныча, что он просит пригласить вас. Но с той минуты, как он приехал и было сказано, что обед не готов, я понял: жена уговорила его обмануть меня, вы приехали быть моим врагом. Я прочел на вашем лице — вы не поверили, что обед не готов.
— Читать на моем лице нетрудно: я могу молчать, но выражение моего лица не повинуется моей воле. — Да, в эту минуту я узнала, что вы ждете еще кого-то.
— Не в первый раз вы расстраиваете мои планы. Тогда вы надолго отняли у меня оружие. И теперь, если бы ваше присутствие не импонировало моей жене, она не решилась бы изменить своему условию с Чаплиным. — Но я надеюсь, хоть вы и враг мой, ваше влияние на мою жену будет в результате полезно для меня и теперь, как тогда. Это потому, что, если вы и не расположена ко мне, вы расположена к ней; а ее и мои выгоды — одни и те же. Ваши советы ей и теперь будут в мою пользу, как тогда.
— Как тогда? — Вы полагаете, что я советовала ей бросить Нивельзина? — Напрасно. Я почти принуждала ее бросить вас и уехать с ним за границу. Если она осталась жить с вами, это ее собственная, вероятно, заслуга в ваших глазах, — слабость в моих. Вы видите из этого, моя сила над ней не так велика, как вы думали. — Может быть, это уменьшает вашу охоту продолжать наш разговор? — Я не имела бы ничего против вашего желания прекратить его. — Впрочем, вам очень может показаться, что я только пугаю вас этими словами. Вы можете понимать их даже в смысле, что я совершенно уверена в повиновении вашей жены моим советам. — Нет, не думайте так. Мои слова надобно всегда понимать в прямом их смысле. Я почти уверена, что ваша жена и теперь не послушается моих советов, как тогда. — Я еще не давала их ей, потому что она не спрашивала их. Она была так расстроена, что не могла спрашивать. Но если вы не будете держать ее под замком, то, вероятно, спросит, потому что ее состояние чрезвычайно мучительно. Тогда я дам их. В чем они будут состояться не обязана говорить вам. И если бы хотела, то еще не могла бы сказать: надобно будет видеть, каково будет настроение ее мыслей, когда она хорошенько обдумает свое положение. Кроме того, надобно мне знать и ваши мысли. Действительно ли вы хотите продать Чаплину вашу жену? Она уверена в этом; но что скажете вы сам?
Савелов вскочил. Он не мог говорить. Губы его дрожали, он весь дрожал.
— Если точно, хотите продать, я посоветовала бы вам прежде получить от Чаплина все, чем он должен вознаградить вас. Если сначала отдадите жену, потом станете просить платы, он прогонит вас, посмеявшись вашей глупости.
— Вы злоупотребляете правом женщины оскорблять безнаказанно, — проговорил он, падая в кресло. — Я не могу потребовать у вас отчета за ваши слова!
— Не можете потребовать у меня, отправьтесь к моему мужу и потребуйте у него: он вам даст отчет! — Расскажите ему, как я оскорбила вас, — и получите отчет! — Да, мои слова не довольно сильны и грубы, я женщина; мужчина должен объяснить вам, какого имени заслуживаете вы. — Отправьтесь к моему мужу, он удовлетворительнее, нежели я, поговорит с вами. — Глупец, вы смеете оскорбляться, когда должны умолять меня, чтобы я молчала даже перед моим мужем о том, что узнала от вашей жены! — Я оскорбила вас! Прощайте. — Мой муж пришлет вам отчет, — мой муж будет обязан позаботиться, чтоб общество узнало, как я виновата перед вами. Я женщина, я не могу говорить о ваших делах, как надобно для вас. Он может. Вы будете довольны.
— Останьтесь, прошу вас! — Он схватил ее за руку. — Вы не слышали моего оправдания. Я не имел той гнусной мысли, которую приписывает мне жена.
— Разве стала бы я и говорить с вами, если бы не была уверена, что вы не хотели продать ее? — Я только потому и стала говорить, что вы сам не понимаете, что вы делаете. Жалкий человек, вы только ослеплены вашим честолюбием, — это ясно, вы злодей только потому, что вы слеп. Вы говорили мне, что вы и мой муж идете по разным дорогам. К чему приведет моего мужа его дорога, все равно: он видит и не пожалеет, что шел ею. К чему приведет вас ваша дорога, вы не видите, я скажу вам: вы погибнете, проклинаемый честными людьми, осмеянный бесчестными. Это потому, что вы хотите быть бесчестен только наполовину; люди, вполне бесчестные, пользуются услугами таких глупцов и потом прогоняют их с заслуженным позором. Так предсказывает о вас мой муж, и я вижу теперь: он не ошибается: вы уже начинаете запутываться в интригах, которые строите. Но я здесь не для того, чтобы убеждать вас — стать честным. Я здесь не для вас. Я увидела несчастную женщину, и я здесь только по ее просьбе, только для нее. Смотрите, как вы запутались в обмане, участвовать в котором принуждаете ее. Она говорит вам, что надобно скрывать ото всех то, что Чаплин согласился приехать по ее просьбе. Вы думаете: это каприз; она только хочет запугать; он может ездить, и ее репутация не пострадает. Так вы думаете? — В этом ваше оправдание? Она говорит, что ваши требования принуждают ее сделаться любовницею Чаплина. Выдумаете: вздор, она притворяется, запугивает; ей только неприятно кокетничать с таким непривлекательным человеком. — Так вы думаете? В этом ваше оправдание? О, вы прав: вы только жалкий, слепой интригант. И чего же добиваетесь вы? Вы можете рассудить, если захотите. Вот вы уже добились того, что Чаплин озлобился. Чем больше она будет завлекать его, тем сильнее будет его мщение за обман. Или вы добьетесь до того, что обмана не будет, что она отдастся ему. Не говорю, что все честные люди будут тогда плевать в глаза вам, — пусть, это не важность для вас. Но подумайте о том, что вы заставляете ее ненавидеть вас. И если она отдастся Чаплину, какое будет первое приказание от нее ему? — Она потребует, чтоб он стер вас с лица земли. — Может быть, вам угодно получить отчет в моих словах? Отправьтесь к моему мужу. Он даст вам отчет в них. Я женщина; я не хочу больше говорить о ваших гадких делах. Одно я говорю вам: продолжайте, продолжайте, и она очень скоро увидит, что от нее зависит: оставаться ли вашею женою, или сделаться графинею Чаплиною. Какой выбор сделает она, не знаю; я не посоветовала бы ей ни того, ни другого. Но я уже сказала вам, что она не очень слушается моих советов. Одно я посоветую ей, — и этим советом она воспользуется, ручаюсь вам: я скажу ей, что она может хохотать над вашими угрозами. Правда ли, может? Вы согласен, ваши угрозы нелепы? Вам ли теперь пугать ее? — Вы могли бы, укравши письма Нивельзина, — если бы не говорили ей о Чаплине: А теперь, — теперь вы должны бояться ее. Почему? Я женщина и не даю отчета в моих словах; — если он нужен вам, мой муж даст его. — О, жалкий глупец! Смотрите, до чего вы уже довели себя! — Каким тоном я говорю с вами, и вы не смеете слова сказать против меня! — Вы прекрасно начали вашу мастерскую интригу, — продолжайте, продолжайте, полубесчестный человек! — Я не хотела ничего говорить вашей жене, не высказавши вам этих любезностей: не хотела сказать ей даже и того, что буду ждать ее к себе завтра поутру. Потрудитесь передать ей это. Если она не приедет, я буду знать, что мои любезности не были достаточно сильны и что вам нужен отчет в них. Прощайте.
Она встала. Он пошел за нею.
— Ваши слова…
— Я не просила вас отвечать. Если не ошибаюсь, я не подала вам повода думать, что мне приятно слушать вас. Молчать! — Прощайте.
Волгина ушла, не услышав ответа Савелова, потому что слишком негодовала. Но и возвратившись домой и сделавшись хладнокровною, она не имела причины жалеть, что не позволила ему отвечать. Не могло быть ни малейшего сомнения в том, что он совершенно отказался от желания, чтобы его жена продолжала завлекать Чаплина. И если Волгина хотела видеть Савелову еще раз, то вовсе не для того, чтобы удостовериться в покорности Савелова, а только для того, чтобы внушить ей смелость на будущее время, на случай других столкновений.
* * *
Следующий день был днем, в который петербургские либералы собирались у своего предводителя. Нивельзин, все еще продолжавший благоговеть перед Рязанцевым, не пропускал ни одного из этих еженедельных собраний. Поехал и в тот раз.
Комнаты были набиты гостями, по обыкновению. Но хозяина не было. Рязанцева объясняла новоприбывающим, куда и зачем уехал ее муж.
Вчера были именины Савелова, Рязанцев заехал поутру поздравить его. Савелов сказал, что крестьянское дело двигается наконец решительным образом, и дал прочесть черновую доклада об основаниях, на которых будут освобождены крестьяне. За обедом доклад будет подписан Петром Степанычем, вечером будет подписан Чаплиным, и на следующий день к вечеру доклад будет прочтен в собрании, которое решит, принять или нет принципы, предлагаемые Чаплиным и Петром Степанычем, — на следующий день, то есть ныне, Рязанцев поехал к Савелову узнать, чем решен вопрос.
Гости нетерпеливо ждали, какое известие привезет Рязанцев.
Чаплин очень силен, это правда; но в целом собрании он единственный решительный партизан либеральных принципов освобождения, выработанных Савеловым и принятых Петром Степанычем. Голос Петра Степаныча не имеет большой силы. Вся надежда на Чаплина. Он сильнее каждого из остальных членов поодиночке. Но их много, он один. Поодиночке каждый из них побоялся бы вступить в борьбу с ним. Все вместе они могут не побояться. Могут. И если отважатся, дело погибло.
— Пусть отважатся, — сказал Соколовский; он теперь был уже дружен с Рязанцевыми: — Пусть отважатся. Большинство будет против доклада. Но дело будет решено не по мнению большинства, а по мнению Чаплина.
Нивельзин и некоторые другие согласились. Но таких было мало. Почти все говорили: — «Нет; вы слишком уверены в успехе. Правда, Чаплин очень силен, но все-таки, победа сомнительна».
Наконец возвратился Рязанцев. По одному взгляду на его печальное лицо все увидели, что он привез очень дурные новости.
Чаплин изменил делу свободы. Дело свободы погибло.
Прошло несколько времени, прежде нежели Рязанцев мог продолжать: так сильно было волнение, произведенное этими словами. Все кричали, все спрашивали: «Как? Изменил?» — «Не может быть! Неужели изменил?» — «Все погибло, говорите вы? — Нет надежды?» И все сами же себе отвечали, восклицая: — «Это Чаплин притворялся! Он не мог сочувствовать свободе!» — «Все погибло». Один Соколовский, сложивши руки на груди, сдвинувши брови, сверкая глазами, молчал. Давши пройти первому взрыву изумления и отчаяния, он сказал громовым голосом: — «Выслушаем подробности; тогда будем судить. Господа, хладнокровие и молчание!»
Все погибло. Рязанцев видел у Савелова самого Петра Степаныча.
Вчера Чаплин приехал на обед к Савелову. Ни Савелов, ни тем больше Петр Степаныч не могли объяснить себе, как это случилось: как узнал Чаплин, что Савелов именинник, что у Савелова обед; как вздумал оказать ему такое лестное внимание, такую милость. Но они уже догадывались, что тут есть какая-нибудь интрига. Теперь Петр Степаныч прочел объяснение загадки на лице одного из мелких членов собрания, в котором решалась судьба доклада; этот человек смертельный враг Петра Степаныча и заклятый реакционер. Но делец и хитрец. Он подучил Чаплина приехать к Савелову. Петр Степаныч убежден в этом. И Савелов согласился, что, вероятно, так. Чаплин приезжал, чтобы предложить Савелову должность Петра Степаныча, если Савелов согласится действовать в духе реакции. Петр Степаныч понял это из намеков Чаплина, что Савелов мог бы составить себе счастие, если бы не был злодей и бунтовщик. — Чаплин формально говорил в собрании, что доклад, представленный Петром Степанычем, — дело бунтовщика, революционера, что он, Чаплин, убедился вчера, какой злодей тот человек, внушениям которого следует Петр Степаныч; — невозможно было не понять, что вчера Савелов отверг предложения, с которыми приезжал Чаплин. — Савелов сначала молчал на эти слова Петра Степаныча, потом признался, что, действительно, отказался вчера от предложений Чаплина. Пока Петр Степаныч сам не узнал, в чем дело, он не мог говорить; но теперь должен сказать: все так.
Конечно, Савелов не ставит в заслугу себе того, что отверг предложения Чаплина. Какая тут заслуга? — Он не мог покрыть позором свое имя. И Рязанцев не ставит ему этого в заслугу. Можно ли считать заслугою то, когда честный человек отказывается стать негодяем? — Это его обязанность, не больше.
Еще не зная, какой разговор был между Савеловым и Чаплиным, — не подозревая, что Чаплин уехал с обеда раздраженный Савеловым, Петр Степаныч повез к нему доклад. — Чаплин выслал сказать, что не может выйти к нему и не может подписать доклада. Тут Петр Степаныч понял, что Чаплин, вероятно, раздражен чем-нибудь. — Возвратившись домой от Чаплина, который так и не принял его, Петр Степаныч послал за Савеловым. Они просидели вместе до поздней ночи, обдумывая, как вести борьбу, когда явился новый враг, сильнее всех прежних, — враг, бывший союзником их. У них было теперь мало надежды на успех, но они хотели бороться до последних сил.
Так и теперь. Они будут бороться, хоть уже вовсе потеряли надежду. Петр Степаныч теперь один против всех, — обвиняемый всеми в том, что хочет сделать освобождение крестьян средством к низвержению всего существующего порядка, всех учреждений, — произвести революцию, — что он или орудие республиканцев, или сам республиканец.
Чаплин провозгласил это обвинение. За ним стали кричать то же все.
Дело свободы погибло.
Все видели, оно погибло.
Один Соколовский говорил, что оно не может погибнуть. Благородная, но нелепая надежда.
Так рассказывал Нивельзин Волгину, приехавши прямо от Рязанцева, в час ночи, затем, чтобы рассказать.
— Очень благодарен вам, Павел Михайлыч, — сказал Волгин, — разумеется, любопытная штука; и тем курьезнее, что совершенно неожиданная. — Волгина не сказала мужу ни слова о том, что слышала и говорила она у Савеловых, ни о том, что говорила с Савеловою поутру; измена Чаплина была такою же новостью для Волгина, как для Нивельзина и Рязанцева. — Да, любопытная штука, — повторил он, по своему обыкновению, помолчавши. — И если хотите, согласен, что в ней нет ничего особенно хорошего; можно даже сказать, что есть в вашей новости одна черта, очень мерзкая, — или, если угодно, печальная: все у Рязанцева повесили носы, вы говорите. То-то же и есть, видите, какой народ эти ваши господа либералы: как щелкнули их по носу, они и повесили его. Приятная компания. Но опять и то сказать: это было давно известно, какой они народ. Стало быть, нет ничего особенного. — Я вам говорил, что один Соколовский — как следует — человек; имеет свои странности, может ошибаться, но человек, а не черт знает что. Так оно и выходит. Горячится по- пустому, положим, но человек. Поцелуйте его от меня, когда увидите.
— И привезти? — сказал Нивельзин, уже привыкший к рассуждениям Волгина о русском либерализме и потому оставлявший их без возражений, когда было не время подымать спор, как и теперь действительно было пора думать о сне, а не о спорах.
— Привезти? — То есть Соколовского? — размыслил Волгин. — Оно, пожалуй; — отчего же нет? — А впрочем, незачем. Стало быть, лучше я попрошу вас: не привозите. Гораздо лучше. Незачем.
* * *
Никогда не теряя свойства быть основательным, Волгин недоумевал, как объяснить странный поступок громадного мужика, по всей вероятности дворника, мимо которого шел по улице. Мужик стучал железным заступом по тротуару, — в этом не было ничего непонятного: он очищал тротуар от гололедицы. Волгин шел себе мимо, не обращая внимания на такое обыкновенное дело. Но когда поравнялся с мужиком — этот геркулес положил ему руку на плечо. Что за чудо? — Геркулес был совершенно незнакомый, был трезвый, смотрел безобидно; с какой стати ему вздумалось выкидывать такую штуку с прохожим, да еще и одетым по-благородному? — размышлял остановленный наложением его ручищи Волгин; — ручища налегала на плечо все тяжеле и тяжеле, так что Волгину стало трудно выдерживать непонятную любезность или шутку, — он повернул плечо, раскрыл глаза и увидел, что перед ним стоит Соколовский. Стуканье заступа оказалось бряканьем сабли Соколовского по полу; Волгин спал крепко, и Соколовский трогал его плечо, чтобы добудиться.
— Вы не слышали, что произошло вчера? Чаплин перешел на сторону крепостников, доклад об условиях освобождения крестьян, составленный на демократических основаниях…
— Отвергнут? Знаю, Болеслав Иваныч; Нивельзин заезжал ко мне от Рязанцева.
— Что вы думаете делать?
— Думаю, что когда уже вы разбудили меня, то сон дело пропащее; думаю, надо встать. — Очень рад, Болеслав Иваныч, очень рад, сделайте одолжение, садитесь. — Ну, что, видно, по-вашему, надобно делать что-нибудь?
— Вам надобно написать адрес; садитесь, пищите.
— Адрес? — Волгин хотел залиться руладою, но посовестился смеяться над честностью энергического человека; а главное, подумал, что Лидия Васильевна, вероятно, еще спит: — Адрес? — повторил он, удержав свою остроумную веселость. — Да почему же писать адрес должен я? — Ближе бы Рязанцеву.
— Пишите, пожалуйста; вы понимаете, в подобных делах время дорого.
— Дорого, согласен; вы и предложили бы Рязанцеву, вчера же.
— Предложил бы, разумеется. Но видел, что бесполезно.
Видно было, что Рязанцев не решится? — Кто же смелее его? — Там были десятки людей, все записные прогрессисты. Почему никто не заговорил, что надобно поддержать Петра Степаныча и Савелова? — Видно, все они умеют только вешать носы и хныкать. Почему сам Соколовский не высказал там свою мысль? — Видно, чувствовал, что не найдет сочувствия. Кто же станет подписывать адрес? Делать эту пробу — значит только обнаружить реакционерам, что в либеральной партии почти вовсе нет смелых людей.
Соколовский принужден был замолчать: беспомощное уныние либералов у Рязанцева было фактом слишком убедительным. Соколовский еще мало сжился с петербургским обществом, имел надежду, что есть круги более решительных людей, чем какой собирается у Рязанцева. Услышав, что нет, сознался в невозможности адреса.
Тогда Волгин пошел дальше. Мало того, что адрес остался бы без подписей. Вопрос не стоит того, чтобы хлопотать. Пусть Петр Степаныч и Савелов будут прогнаны; пусть дело об освобождении крестьян будет передано в руки людям помещичьей партии. Разница не велика.
С этим Соколовский не мог согласиться. — Из-за чего идет борьба между прогрессистами и помещичьею партиею? — Из-за того, с землею или без земли освободить крестьян. Это колоссальная разница.
— Нет, не колоссальная, а ничтожная, — находил Волгин. — Была бы колоссальная, если бы крестьяне получили землю без выкупа. Взять у человека вещь или оставить ее у человека, но взять с него плату за нее — это все равно. План помещичьей партии разнится от плана прогрессистов только тем, что проще, короче. Поэтому он даже лучше. Меньше проволочек, вероятно, меньше и обременения для крестьян. У кого из крестьян есть деньги, те купят себе землю. У кого нет, тех нечего и обязывать покупать ее: это будет только разорять их. Выкуп — та же покупка. Если сказать правду, лучше пусть будут освобождены без земли.
— Я не ждал услышать от вас это, — сказал Соколовский. — Вы говорите, как человек помещичьей партии.
— Вопрос поставлен так, — вяло отвечал Волгин. — Потому я и не интересуюсь им.
— Чего же вы хотели бы? Освобождения с землею без выкупа? — Это невозможно.
— Я и говорю: вопрос поставлен так, что я не нахожу причины горячиться даже из-за того, будут или не будут освобождены крестьяне; тем меньше из-за того, кто станет освобождать их — либералы или помещики. По-моему, все равно. Или помещики даже лучше.
Он ожидал, что Соколовский осыплет его упреками за непрактичность, за апатию. Но Соколовский молчал, задумавшись.
— Это ваше последнее, решительное слово? — сказал он после долгого раздумья. — Значит, вы не захотели бы давать советов Савелову?
— Натурально; для меня все равно, прогонят ли его, или нет; даже лучше бы, если бы прогнали.
— Спорить с вами некогда: время дорого. Не могу послать вас к нему, поеду сам. — Вчера я остался у Рязанцева, когда другие разъехались, и спросил, как думает вести борьбу Савелов. Он думает только о рутинных, канцелярских средствах: писать новые доклады канцелярским жаргоном, вялым, непонятным; действовать, по канцелярскому порядку, через Петра Степаныча. Нужно живое слово, и должен говорить он сам. Какой же оратор Петр Степаныч? — Сам Савелов должен просить аудиенции и пусть говорит на ней честно, всю правду, без утайки. — Без рекомендации он мог бы не принять меня. Дайте мне записку к нему.
Волгин не нашел причины отговариваться незнакомством. Савелов говорил, Лидии Васильевне, что уважает его. Вероятно, не захочет пренебречь его рекомендацией. — Он написал, отдал записку, в которой говорил, между прочим, что Савелов не должен обращать внимания на резкость манер и пылкость тона Соколовского; этот человек только на первый взгляд кажется экзальтированным; в сущности он очень холодно и здраво смотрит на вещи.
— Вы понимаете, почему я не мог просить рекомендации у Рязанцева, — сказал Соколовский. — Это прекрасный человек, но слишком наивный; он разболтал бы; а никто не должен знать, что Савелов действовал по чужому совету, только на этом условии он может принять его.
— Инструкция мне, чтоб я не разболтал? — О, дипломат! — сказал Волгин и сделал небольшую руладу в поощрение своему остроумию, потому что нашел свое замечание остроумным.
* * *
Дня три либеральные люди в Петербурге ходили повесив носы. На четвертый прочли в газетах, что генерал- адъютант граф Чаплин увольняется в отпуск за границу. Не было даже прибавлено смягчения «по болезни» или «для поправления здоровья». Опала была открытая, полная. — Либеральные люди протирали глаза и перечитывали: так ли прочли. Так. Они задрали носы и пошли по Петербургу победителями, завоевателями.