Прошло с месяц и больше. Волгина давно жила на даче, около Петровского дворца. Местность эта недурна, по крайней мере на островах нет местности менее сырой. Если бы не дела мужа, Волгина, конечно, не захотела бы искать дачу на островах: подальше от Петербурга есть местности лучше его ближайших окрестностей. Волгин обедал обыкновенно на даче, но большую часть времени должен был проводить в Петербурге. Часто дня по два, по три он не показывался на дачу, как ни близка была она.

Недели две он бывал на даче только такими урывками, на несколько часов около времени обеда, дня через два, через три. Наконец он доработался до конца, и теперь на несколько дней будет несколько посвободнее.

Он возвращался к обеду. Обед ждал его.

— Измучился, работавши? — Не спал эту ночь? — Не уверяй, что спал, нечего уверять. И должно быть, очень измучился, когда, при всем своем притворстве, приехал с таким веселым лицом, — говорила жена, ведя его обедать.

— Видишь, голубочка, конечно, я рад, что управился с работою и могу пробыть здесь суток двое, не ездивши в город, но не в этом главная штука, выходит штука очень хорошая, какой, признаться тебе сказать, я уже перестал и надеяться. Вообще, голубочка, могу свалить с себя часть работы, — и теперь ты уже можешь быть спокойна: не буду не спать по ночам, — хоть это и гораздо реже бывало, нежели ты думаешь, — но все-таки; а теперь этого уже вовсе не будет.

— Нашел человека, который тоже может писать, как надобно по-твоему? — с живою радостью сказала Волгина, с такою радостью, что глаза ее сияли.

— Нашелся такой человек, — да, нашелся, голубочка. И вообрази, как ты угадала тогда, — помнишь, когда ты заметила Савелова, как он подстерегал? — Ну, а перед тем самым, — тоже, уже на Владимирской площади встретился нам студент, — помнишь? — и ты сказала: «Чрезвычайно умное лицо; очень редки такие умные лица», — помнишь? — Ну, он самый и есть. Фамилия его Левицкий. Вчера, вечером, приносит статью — небольшую, — читаю: вижу, совсем не то, как у всех дураков, — читаю, думаю: «Неужели, наконец, попадается человек со смыслом в голове?» — Читаю, так, так, должно быть, со смыслом в голове. — Ну, и потом стал говорить с ним. И вот потому- то, собственно, пришлось не спать, — нельзя, мой друг, за это и ты не можешь осудить. Проговорил с ним часов до трех. Это человек, голубочка; со смыслом человек. Будет работать…

— Помню теперь, — заметила Волгина, когда муж наговорился без отдыха о своей радости, — очень высокий, несколько сутуловатый, — русый, некрасивый, — не урод, но вовсе не красивый. Помню теперь. — Но это еще вовсе молодой человек, мой друг, — и уже так рассудительно понимает вещи, которые, по-твоему, не понимает никто из литераторов?

— Да, ему двадцать первый год только еще. Замечательная сила ума, голубочка! — Ну, пишет превосходно, не то, что я: сжато, легко, блистательно, но это хоть и прекрасно, пустяки, разумеется, — дело не в том, а как понимаешь вещи. Понимает. Все понимает как следует. Такая холодность взгляда, такая самостоятельность мысли в двадцать один год, когда все поголовно точно пьяные! — хуже: пьяный проспится, дурак никогда. — Да, о дураках-то, кстати: вчера приезжал Рязанцев. Вот ты, я думаю, полагала, что я по своему обыкновению забыл, — оказалось, не забыл сказать ему, что интересуюсь Нивельзиным, и если он что узнает, сказал бы. Я и думал, что позабыл, — а видишь, нет. Нивельзина видели в Риме — здоров, разумеется; этот господин, который видел его, говорит, что немножко хандрит, — но, говорит, ничего. Из Рима думает проехать в Париж.

— Благодарю тебя, что не забыл сказать Рязанцеву. И какой милый этот Рязанцев! — верно, как услышал новое о Нивельзине, сейчас приехал сказать тебе.

— Добряк, голубочка.

— И любит тебя, мой друг, это заметно, хоть я мало видела его. И она, говорят, очень хорошая женщина — и хорошенькая, говорят, — очень молода; хоть уже лет десять замужем. — Но послушай же, мой друг: если этот Левицкий так понравился тебе, то привези его сюда.

— Хорошо, голубочка, — говоря это, Волгин начал погружаться в размышление и с тем вместе улыбаться; — погрузился, стал мотать головою и, наконец, разразился неистовым хохотом: — Ох, голубочка, ох! — Это я вспоминал, как я запрятывал Нивельзина в карету! — Ну, точно! — Было хлопот! — Молодец я, голубочка, уверяю! — Ха, ха, ха! — Эх, голубочка! — Волгин вздохнул: — Ну, что тут было мудреного, скажи ты сама? — Другой урезонил бы его в полчаса, а я провозился с ним и не знаю сколько времени! — Это удивительно, голубочка, кадкой я жалкий человек! — Он мелет чепуху, а я спорю, когда следовало бы просто взять, повести да посадить, — потому что, скажи ты сама, можно ли переслушать все вздоры, когда человек сам не понимает, что говорит! — А я себе слушаю, возражаю! — Это удивительно!

— Ты очень терпелив, мой друг, и мало бывал в обществе, мало знаешь людей, не привык обращаться с ними. — Но ты и слишком преувеличиваешь, когда воображаешь, будто очень легко было бы другому заставить его уехать. Не совсем легко, мой друг. Ты напрасно смеешься над собою.

— Но ты возьми то, голубочка, с какой же стати мне было не понимать ничего? — То есть это я уже обо всем этом деле. Например. Приезжает Савелова, — в первый- то раз. «Люблю, люблю». — Я и развесил уши. Кажется, ясно: почему ж вы, милостивая государыня, не разошлись

с вашим супругом? — Одно из двух: или ваш господин милый не желает этого, — то есть вы любите мерзавца, который не любит вас, — или вы не желаете этого? — Что же привязывает вас к мужу, позвольте спросить? — Есть привязанности сильнее всякой страсти, — и можно даже быть расположенной к мужу гораздо сильнее, нежели к любовнику, при самой страстной любви к любовнику и безо всякого пылкого чувства к мужу, — но вы нисколько не расположена к муж у, — что же вас привязывает к нему? — Ясно, кажется. А я сижу, слушаю, как она поет: «Люблю, люблю!» — удивительно, голубочка! — Это было глупо с моей стороны, голубочка, уверяю тебя, непростительно глупо, непростительно! — Он с негодованием замотал головою.

— Опять тот же ответ, мой друг: ты ребенок в жизни; тебе надобно больше бывать в обществе.

— Хорошо. Опять: ты, разумеется, поняла с первого взгляда, — но она, по-твоему, красавица, да и вообще тебе жаль ее; думаешь: «Попробую; может быть, она только робка, — или, может быть, еще не так поддалась пошлости, чтобы нельзя было ей поправиться»; — потом говоришь мне: «Назначила ей отъезд через три дня, — ступай, скажи Нивельзину». — Три дня! — когда я говорил тебе, что в три дня получается заграничный паспорт без хлопот, а похлопотать, можно выехать через несколько часов; — «Голубочка, зачем же три дня?» — Кажется, можно было понять, зачем. Нет. Ты говоришь: «Пусть она имеет время обдумать, — пусть испытает себя, — я сомневаюсь в ней». — А я: «Голубочка, она хорошая женщина и любит его». — Удивительно! — Удивительно! — повторил он с удвоенною силою негодования. — И потом, когда приехала к тебе в другой раз: «Голубочка, мне жалко ее: зачем ты уезжаешь и не берешь ее с собою? — Она просит, голубочка; она чувствует сама, бедненькая, что одной ей плохо оставаться, — голубочка, пожалей, возьми ее с собою». — Это удивительно! — «Если бы я не считала необходимым, чтобы она осталась одна сама с собою, то и нечего было бы ждать: я давно послала бы тебя к Нивельзину; я думаю, у него все готово к отъезду». — А я: «Голубочка, жалко. Ну, хоть позволь мне выйти к ней, — ну, хоть через час, — ну, хоть на минуту, — все же поддержал бы ее». — Удивительно! — Удивительно! — За такую глупость, голубочка, маленьких детей надобно сечь, — а когда дурак в мои лета, что с ним делать? — Да, благодарила бы тебя Савелова, если бы ты послушалась моей жалости! — Я думаю, давно проклинала бы свою судьбу; да и Нивельзину было бы очень приятно! — Благодарили бы тебя оба! — Нет, голубочка, ты не оправдывай меня тем, что я мало бывал в обществе: просто дрянь. Вот что я тебе скажу, голубочка: сам не понимаю, как это у меня достает глупости быть такою дрянью! — Удивительно! — Волгин стиснул зубы и устремил свирепый взгляд на салфетку. — Вот видишь, голубочка, эта тряпка, — он взял салфетку, — это я и есть.

— Если бы тут был посторонний человек, он умер бы со смеху, друг мой. Даже мне смешно, друг мой, как ни привыкла я к твоим странностям. Можно ли так горячиться из-за таких пустяков?

Волгин глубоко вздохнул. — Эх, голубочка. — Он грустно покачал головою и продолжал уже обыкновенным своим вялым тоном: — Возьми ты то, голубочка, что вот я хорош, а другие-то еще глупее. Что хорошего может выйти из этого?

— Ах, ты все печалишься об обществе, — хорошо, ты увидишь у меня, каково забывать мои приказания! — Говорила я тебе или нет, чтобы ты думал о жене и сыне, а не о всяких ваших глупостях, которые вы называете общественными вопросами? — Сам же ты говоришь мне, что это глупости, и думать о них нечего. Зачем же не слушаешься? — Знаешь ли, что я сделаю с тобою за это? — Мы с Володею и с Наташею поедем кататься на лодке, — вот я велю и тебе сесть с нами, и поедем.

— Ах, ты, голубочка, голубочка! — Это, ты думаешь, бог знает какая важность для меня? — Да я поеду с удовольствием. Уверяю, — храбро возразил Волгин.

— Хорошо, верю. Я тебя отучу огорчать меня твоими печалями о будущем. — Но, мой друг, в самом деле смешно, что ты так много думаешь о пустяках. Пусть себе живут, как им нравится. Пусть прежде поумнеют, хоть немножко, — тогда другое дело. А если общество так глупо, как ты говоришь, стоит ли горячиться?

— Само собою, не стоит, голубочка. — Волгин погрузился в размышление. — Разумеется, не стоит.

— Наташа! — Где вы с Володею? — Не слышит. — Позови ты, мой друг, — только не так громко, чтобы оглушить меня.

Волгин закричал с умеренностью, потом вздохнул. — Голубочка, ты хочешь послать их, чтобы старик шел с веслами в лодку? — Ты, в самом деле, возьми тоже и меня. Этот вечер я могу ничего не делать.

— Ах, мой друг, если бы я почаще слышала от тебя это! — Но теперь и буду слышать чаще, ты обещаешь.

— Теперь у меня будет много свободного времени, голубочка. — Но ты, пожалуйста, ласкай этого Левицкого, голубочка.

— Еще бы нет! — весело сказала Волгина. — Я убеждена: он стоит того, чтобы полюбить его и мне, когда он так понравился тебе.

* * *

Прошло с неделю или больше. У Волгина опять выбралось довольно свободное время. День опять был очень Хороший. Под вечер Волгина пошла гулять по набережной и взяла с собою мужа.

Тот край Петровского острова, хоть и одна из самых близких от города дачных местностей, хоть и одна из самых сухих на островах, был тогда, — вероятно, остается и теперь, — очень глухим местом. Между сотнею скромных или даже бедных дач было там тогда разве три-четыре барских, да и то не великолепного сорта, и, сколько помнится, чуть ли не все обветшалые, полуразваливающиеся. Одна такая, с обтерхавшимися претензиями на пышность, стояла на берегу Малой Невы, в сотне сажен от уютного дома, который занимали Волгины. Самый дом стоял в нескольких десятках шагов от набережной; на нее выходил садик, принадлежавший к нему.

— Наташи с Володею нет, — сказала Волгина, окинувши взглядом свой небольшой садик. — Должно быть, она унесла Володю на набережную. — А я не спросила тебя, мой друг: что ж ты не привез Левицкого?

— Да и я забыл сказать тебе, голубочка: он уехал к родным.

— По крайней мере ненадолго?

— Ненадолго, разумеется; месяца на полтора, много на два.

— И то неприятно.

— Разумеется, неприятно, голубочка; но удерживать было нельзя: четыре года не виделся с ними.

— Мне кажется, ты говорил, что у него нет близких родных, кроме маленьких брата и сестры или сестер, — что они все еще очень маленькие, что они воспитываются у какой-то двоюродной тетки, — так? — И мне кажется, ты не замечал в нем мысли ехать к ним в это лето? — По твоим словам, мне казалось, будто он не думал ехать: что ж это ему вдруг вздумалось? — Ты рассчитывал, что теперь же передашь ему часть своей работы, с нынешнего же месяца.

— Ну, так и быть, — сказал Волгин. — Все равно.

Нет, не все равно, мой друг: жить побольше на даче, это было бы хорошо для тебя. — Но куда же делась моя Наташа?

Они в это время вышли на набережную. Набережная, как обыкновенно, была почти пуста. Немногие гуляющие были все видны наперечет, далеко в обе стороны.

— Где бы ни была, к чаю сама отыщется, — сказал Волгин. — А Володя ужасно любит ее, должно быть, голубочка?

— «Должно быть!» — Хорош отец! — Конечно, больше, нежели тебя. — Впрочем, нельзя и давать его тебе в руки: так ловок! — Волгин воспользовался случаем залиться руладою, и жена засмеялась. — Она ласковая, кроткая; я очень довольна ею. И неглупая девочка: слушается, знает, что если останавливают ее, то для ее же пользы. Можно будет найти ей хорошего жениха: совершенно скромная девочка. Но — что такое? — Каково? — Волгина сдвинула брови и ускорила шаг. — Хвалю ее, что слушается, — а она… ах ты, глупая девчонка! — Я очень строго приказывала ей, чтобы она не смела ни слова говорить ни с кем на этой гадкой даче, — и вот вам умная девушка! — Уже подружилась с какою-то фавориткою мерзкого старичишки!

— Где же, голубочка, ты видишь ее? — сказал Волгин, прищуривая глаза, которые и в очках очень плохо видели вдаль. — А, точно! — Вижу, сквозь акации, — под сводиком ворот: так, ее платье, голубое.

— Ее платье! — Да знаешь ли ты хоть ее-то саму в лицо? — Я думаю, еще не успел заметить в полгода. И воображает, что помнит, в каком платье она! — У нее нет голубого платья. Вовсе нет и не было. Она та, которая в розовом. О, как же я побраню ее! — И мало того, что побраню: на целую неделю я посажу ее сидеть дома, — дальше нашего садика ни шагу!

— И это будет очень хорошо, голубочка. Ты больше брани ее, голубочка: нельзя, для ее же пользы. Уверяю тебя.

— Ни она, ни ты не можете пожаловаться, довольно браню вас обоих, — сказала Волгина, засмеявшись: — Достаточно забочусь о вашей пользе. — Но это что-то не так, друг мой, как я подумала: это не может быть какая-нибудь фаворитка.

Девушка в светло-голубом платье, говорившая с Наташею под ощипанным сводиком ворот из акаций у богатой полуобнищавшей дачи, шла навстречу Волгиным.

— Кто такая могла б она быть? — тихо заметила Волгина и шепнула мужу: — Когда подойдет, ты посмотри на нее хорошенько: привлекательное лицо, мой друг.

— Ну, вроде твоей Савеловой, — блондинка, должно быть, тоже?

— Савелова очаровательна, потому что красавица. Но это не то, мой друг: это привлекательное лицо; пожалуй, тоже красавица; но главное, выражение лица.

Девушка в светло-голубом платье, легкой, небогатой материи, без роскошной отделки, очень простого покроя, была блондинка лет семнадцати-восемнадцати, с русыми волосами нашего обыкновенного русого оттенка, не пепельного, не золотистого, не эффектного, но волосами густыми, прекрасными. Локоны их падали свободно; девушка несла свою соломенную шляпу в руке, приподнятой к Володе, на руках у Наташи продолжавшему играть лентами этой простенькой шляпы. — Даже сам Волгин, отличавшийся необычайным умением наблюдать и соображать, увидел и понял, что простота наряда молоденькой блондиночки стоит быть замеченной: на четверть ниже рук Наташи, державшей малютку, колебался очень маленький кружочек, сплошь сверкавший искрами, — конечно, часы этой девушки, угадал Волгин, крошечные часы, усыпанные брильянтами: вероятно, Володя играл этими часами прежде, — нежели вздумал предпочесть им ленты шляпы. Волгин, с неизменною своею основательностью, заключил, что девушка из богатого сословия, и одобрил ее за скромность. То и другое мнение совершенно подтвердилось, когда она подошла, и близорукий Волгин мог видеть все в подробности: точно, часы были крошечные и очень, очень дорогие, а на лице девушки не было ничего, подобного чванству.

Блондинка подошла к Волгиной непринужденно, даже смело, или, лучше сказать, доверчиво, но с легким румянцем маленького стыда, и попросила «не бранить Наташу»; Наташа очень испугалась, увидевши Лидию Васильевну, — Наташа сказала, что m-me Волгину зовут Лидия Васильевна; — Наташа вовсе не хотела ослушаться Лидию Васильевну, долго не подходила к изгороди из акаций; но она упросила Наташу перейти в тень, потому что надобно было снять шляпу для Володи, он непременно хотел теребить ленты, и надобно было уйти с солнца в тень, потому что от деревцов на набережной вовсе нет тени; она сама подошла к Наташе, — Наташа сидела вот у этого дерева, — Наташа не виновата… Но она видит, что Лидия Васильевна не сердится на Наташу. — Она- Илатонцева…

Мгновенно Волгин схватился пальцами за свою бороду. Впрочем, это было, по всей вероятности, необходимо для поддержания бороды, потому что Волгин споткнулся, но очень ловко поправился, кашлянув раза два, и опять пошел совершенно молодцом. — «В самом деле, что за важность? — сообразил он. — Илатонцева, то Илатонцева; какое мне дело? — Я ничего не знаю; да и она, вероятно, тоже. Он уехал с ее отцом, когда ее еще не было в Петербурге. Положим, очень легко может быть, что она упомянет о брате, о гувернере; но, я думаю, еще и не знает фамилию гувернера. Но пусть знает; пусть скажет; — что за важность? Фамилия-то слишком обыкновенная; Лидия Васильевна и не подумает. Но пусть Лидия Васильевна и спросит; могу сказать просто: не знаю; он мне сказал, что едет в деревню, — ну, я подумал: значит, к родным. Только. Что за важность?» — При способности Волгина делать соображения с быстротою молнии, натурально было ему споткнуться и кашлянуть раза два и еще натуральнее было, что после того он почувствовал себя как ни в чем не бывало: вывод был очень успокоителен, способность Волгина быть храбрым нимало не уступала его сообразительности.

— Что ты, мой друг? — Споткнулся? — Он у меня очень ловкий, каждую минуту жду, что сломит себе руку или ногу, — заметила Волгина блондинке, в объяснение странного обстоятельства, что Волгин сумел заставить вздрогнуть их всех трех, и даже Володю, резко покачнувшись на гладкой дороге, где никакому другому человеку не было возможности споткнуться: — Не ушиб ногу, мой Друг?

— Нет, голубочка; ничего, — успокоил храбрый муж.

— Так вы Илатонцева, — я слышала вашу фамилию. А зовут вас?

— Надежда Викторовна, — подсказала Наташа.

— И я знаю вашу фамилию; не видел вашего батюшки, — конечно, я не ошибаюсь, камергер Илатонцев, который долго жил за границей, ваш батюшка? — сказал Волгин — сказал отчасти потому, что был совершенно спокоен, отчасти потому, что идти навстречу опасности — самое лучшее дело, когда человек рассудил, что большой опасности и быть не может.

— Да, я его дочь, — отвечала девушка.

— Погодили бы вы отвечать, — или, лучше, не спрашивать бы мне, а прямо начать с того, что я знаю о камергере Илатонцеве, — сказал Волгин; — теперь поздно говорить это, неловко. Хороший человек ваш батюшка. — Да, хороший человек. Нет нужды, что аристократ; нет нужды, что страшный богач, — все-таки хороший человек. — Это Волгин сказал уже не по храбрости, а просто.

Девушка опять слегка покраснела, от удовольствия. — Да, я видела, что многие любят его, — в селах у нас, все.

— Каким же образом вы здесь, на этой даче, — и, должно быть, одна? — спросила Волгина. — Здесь живет старик, у которого не бывает никто, кроме таких же, как он. И я слышала, что он совершенно одинокий, что у него нет родных.

Девушка отвечала, что он дальний родственник ее тетушки, — ее тетушка тоже Тенищева; — как родственник, она не умеет сказать хорошенько. Тетушка не говорила. Тетушка хотела ехать за город, прокатиться. Она поехала с удовольствием. Но вдруг тетушке вздумалось заехать на эту дачу: тетушка вспомнила, что тут живет ее родственник, которого тетушка не видала очень давно. Он удивился, обрадовался тетушке. Тетушка представила ему ее. Он обедал. После обеда тетушка уехала: ей надобно было видеть своих знакомых на Крестовском и на Елагине. Потом уехал и Тенищев. Она осталась одна в этом большом доме, таком пустом, таком мрачном. Ей было скучно. Нет, не скучно: если бы только скучно, то, вероятно, было бы можно достать какую-нибудь книгу, — или она пошла бы гулять по саду, хоть и одна, и скука рассеялась бы. Но она чувствовала какую-то странную боязнь или тоску, — она сама не знает, как назвать это чувство. Вероятно, это чувство было оттого, что все в этом доме так странно: оборвано, в пыли, в беспорядке; и прислуга такая странная: девушки одеты нарядно, но неопрятны, и так странно пересмеиваются: и дерзкие и подобострастные, всё вместе; а мужская прислуга, — все какие-то старики, старые, старые, сморщенные, угрюмые, будто злые, и одеты бедно, с продранными локтями, с заплатами… Она ходила по саду, и все-таки ей было грустно. Она так обрадовалась, когда увидела на берегу молоденькую няньку с ребенком, ласковую к нему, веселую. В болтовне с Наташею время пролетело у нее незаметно…

— Вам неприятно, одной, в пустом доме; идемте же гулять с нами, — сказала Волгина.

— Но я не знаю… — начала было Илатонцева отговорку, которой, очевидно, не могла желать успеха.

— Если вы оправдали передо, мною Наташу, я тем больше найду оправдание вам перед вашею тетушкою.

— Ваша тетушка услышит от Лидии Васильевны… — сообразил было пояснить Волгин, но рассудил, что Лидия Васильевна, если найдет уместным сообщить Илатонцевой, какую лекцию прочтет ее тетушке, то и сама сумеет сообщить.

— Ваша тетушка молодая дама? — спросила Волгина. — Очень молодая?

Илатонцева покраснела и взглянула на Волгину, как будто просила прощения: — Вы осуждаете тетушку. Но когда вы увидите ее, вы полюбите. Она такая добрая, что я не знаю, способна ли сердиться или сказать злое слово. Я говорю это не для того, чтобы сказать, что я не жду выговора от нее, — боже мой, когда я с вами! — Но если б это были не вы, все равно, я не боялась бы выговора от нее. Я могу делать что мне угодно, я совершенно свободна. И это очень естественно, что она спешит повидаться со своими знакомыми: мы едем из-за границы, в деревню…

— Это еще не резон, чтобы она бросала вас одну, скучать, — основательно возразил Волгин.

— Ваша правда, это была бы еще не причина или, если угодно, не извинение бросать меня скучать. Но тетушка не думала, что я буду скучать. Она не могла думать этого. Она не хотела бросать меня одну; но я почти отказывалась делать визиты, ездить в гости к незнакомым людям. В Петербурге я почти никого не знаю: я еще не выезжала в свет. И я не скучала в эти дни. Она думала, что мне было бы скучно ехать с нею. Я сама не знала, что эта дача произведет во мне такое тяжелое чувство. Мы только что приехали сюда, я не успела осмотреться, когда тетушка собралась. Если бы я знала, то могла бы ехать с нею.

— Вы не знали, — натурально; но она должна была знать за вас, что эта дача произведет на вас неприятное впечатление, — сказал Волгин.

— Почему же она должна была предвидеть это? — Потому, что я привыкла к роскошным комнатам? — Правда, привыкла, но привыкла и к очень небогатым. В Провансе мы с madame Lenoir, с Луизою и Жозефиною жили в очень небогатом домике, — и как счастлива была я!

— Вы воспитывались за границею? — И так говорите по-русски?

— Madame Ленуар, это была ваша гувернантка? — спросила Волгина.

— И жили в Провансе? — прибавил Волгин.

— Почему же не воспитываться в Провансе, если воспитываться во Франции? — обратилась Волгина к мужу. — Кажется, в Провансе самый лучший климат во Франции?

— Но там другой язык, не тот, которому учатся, — отвечал Волгин. — Главная разница та, что окончания слов стерлись в северном французском, да и все слова скомканы выговором; а в южном, как в итальянском и в испанском, формы слов остались целее, длиннее. Например…

— От примеров ты пощадишь; тем больше, что я вспомнила, — сказала, смеясь, Волгина. — Видите, Надина, какой он у меня ученый. Страшно надоедает. Нельзя ни о чем спросить его: вместо того чтоб отвечать в двух словах, начнет целую диссертацию. Разумеется, я не дослушиваю. Только тем и спасаюсь; иначе меня уже назначили бы профессором в университет. — Но говорите, зачем и как вы жили в Провансе?

Она жила в Провансе, потому что m-me Ленуар хотела жить в этой части Франции. M-me Ленуар была ее гувернанткою, это правда, — но больше, нежели гувернанткою. Ее мать, умирая, просила m-me Ленуар заменить ей мать… M-me Ленуар с самого замужества ее матери была их другом. Дружба эта началась через то, что m-me Ленуар и ее отец были хороши между собою еще прежде. М-r Ленуар был друг Базара; ее отец в молодости был знаком с Базаром…

Сведения Волгина об Илатонцеве не простирались до таких подробностей. — «Гм! — С Базаром! — промычал он. — Ваш батюшка был знаком с Базаром! — Гм!»

— Madame Ленуар говорила мне, — и я сама читала, что очень многие дурно говорят о Базаре, — сказала Надина. — Но я привыкла слышать от madame Ленуар, что Базар всю свою жизнь посвятил пользе людей…

— Вы не так поняли меня, Надежда Викторовна, — сказал Волгин.

Ее отец в молодости был довольно хорош с Базаром и познакомился у него с m-г Ленуаром. Когда ее отец, и мать, после свадьбы, переехали жить в Париж, m-r Ленуар также уже был женат, и ее мать получила большое уважение к m-me Ленуар. Вскоре после того m-r Ленуар был убит — 12 мая, это она знает хорошо, потому что m-me Ленуар всегда очень много плакала в этот день, — но она не умеет сказать Волгину, в каком году это было, — кажется, в 1840.

— В тысяча восемьсот тридцать девятом, — сказал Волгин.

— Как это ты все помнишь, — заметила жена.

— Этого нельзя не помнить, голубочка, — отвечал он, не понявши, в каком смысле было сделано замечание. — Это не мелочь какая-нибудь; это было важное дело, великая ошибка, страшный урок, — и остался бесполезным, натурально. — Видишь, в первые годы Людовика-Филиппа республиканцы подымали несколько восстаний; неудачно; — рассудили: «Подождем, пока будет сила»; ну, и держались несколько лет смирно; и набирали силы; но опять недостало рассудка и терпения; подняли восстание; — ну и поплатились так, что долго не могли оправиться. А чего было и соваться? — Если бы было довольно силы, чтобы выиграть, то и сражаться-то было бы нечего: преспокойно получали бы уступки одну за другою, дошли бы и до власти с согласия самих противников. Когда видят силу, то не будут вызывать на бой, — смирятся, самым любезным манером. Ох, нетерпение! — Ох, иллюзии! — Ох, экзальтация! — Волгин покачал головою.

— Madame Ленуар говорила также, что ее муж не одобрял, предсказывал погибель.

— Когда ты помнишь это с такими мыслями, это ничего, мой друг, — заметила Волгина. — Но кстати: кто же был Базар?

— Главный из сенсимонистов, голубочка; лучше сказать, самый, дельный. Анфантен взял верх в их обществе и приобрел больше известности. Но у Анфантена было много чепухи в голове, и, я думаю, слишком любил рисоваться. Но Базар был не сумасшедший и безусловно честный человек, — благородный, великий человек. Дельный человек. Ты не подумай, что он или вообще сенсимонисты подняли это восстание: он умер за несколько лет до того, да и общество сенсимонистов распалось гораздо раньше. Ну, довольно, чтобы не надоесть тебе.

— Благодарю за то, что сумел сам удержаться. — Теперь и я вижу, Надина, что ваш отец должен быть очень честный и добрый человек: очень богат, а дружился с людьми, которые заботились, как бы сделать, чтоб не было ни бедных, ни очень богатых.

— Так говорит madame Ленуар, — сказала Илатонцева, опять слегка покраснев от удовольствия.

По смерти мужа m-me Ленуар осталась без денег. Старшая сестра и зять, — они жили также в Париже, — звали ее к себе. Она говорит, что они были хорошие люди. Но сами были не богаты. Она говорит, что поэтому она была рада предложению своей богатой знакомой жить у нее.

Умирая, мать Илатонцевой просила m-me Ленуар не покидать сироту. Илатонцевой было тогда лет семь. Поэтому она очень мало помнила мать и знала ее почти только по рассказам отца и в особенности m-me Ленуар… Волгина спросила, на кого она больше похожа, на отца или мать? Больше на отца.

Илатонцевой говорили, что в первые годы своего детства она звала madame своею бабушкою и плакала, когда мать уверяла, что она почти одних лет с ее бабушкою: «Вы не старуха». M-me Ленуар казалась ей старухою, потому что была седа; она поседела после смерти мужа. Она не носит траура, но Илатонцева не помнит, чтобы на ней когда-нибудь было платье светлого цвета… Нет, было: перед отъездом Илатонцевых в Англию m-me Ленуар носила светлые платья. Но в Англию она опять приехала в темном.

Можно было малютке считать m-me Ленуар своею бабушкою не по ее седым волосам только, но и по тому, как обращались с этою седою женщиной отец и мать Илатонцевой. Отец говорил, что ее мать во всем советовалась с m-me Ленуар.

Одна, m-me Ленуар всегда серьезна, — вероятно, всегда грустна. В обществе она никогда не улыбается; и если начинается веселая болтовня, она молчит или уходит. — Но она любила, чтоб Илатонцева веселилась, — и потом, когда стала жить с племянницами, она умела делать, чтобы всем трем им было весело. Если они хотели, она играла с ними.

После февральской революции Илатонцев с дочерью и сыном, — ее брат был тогда малютка, — уехал в Англию. M-me Ленуар плакала, провожая их, но решилась остаться в Париже. Разлука была недолга: месяца через два m-me Ленуар приехала к ним в Лондон, — и говорила Илатонцеву: «Мы с вами ошиблись; не будет ничего хорошего; по-прежнему и нетерпеливы, и нерешительны, и легковерны». Отец, как ни рад был за дочь приезду m-me Ленуар, горько жалел, и девятилетняя девочка плакала, сама не понимая, о чем.

Несколько времени они жили в Англии. Потом Илатонцев был вызван в Петербург; скоро вышел в отставку, и они жили попеременно то в Петербурге, то в Илатоне, — это недалеко от Волги, между Сызранью и Хвалынском. Ей очень нравилось в Илатоне: там у них такой большой сад; подле такой прекрасный лес; и все в Илатоне так любили ее отца и полюбили m-me Ленуар, — m-me Ленуар в первое же лето выучилась говорить по-русски — за отца и m-me Ленуар все там любили и ее.

Три года назад m-me Ленуар получила письмо, что ее старшая сестра умерла. У сестры остались две дочери, — одна ровесница Илатонцевой, другая двумя годами моложе. Они остались круглыми сиротами. Тетка должна была ехать, заботиться о них. Илатонцев упрашивал ее только съездить за ними, привезти их. Она не согласилась. Она говорила: «У них нет состояния; они должны выйти за людей небогатых: потому не должны приучаться к роскоши, не должны и видеть ее вблизи».

— Да, роскошь портит людей; вот, например, вас как испортила, — заметил Волгин и залился руладою в одобрение своему остроумию; кончив руладу, обратился к жене: — Что, каково, голубочка? — Видишь, светский человек! — и повторил руладу.

— Спросите светского человека, Надина, — приятно ли ему ваше общество, — сказала жена. — О себе я не спрашиваю: он каждый день уверяет меня, что приятно.

— Что же, голубочка, ты должна видеть, нравится ли мне Надежда Викторовна, — отвечал Волгин: — А что же вы смеетесь, Надежда Викторовна? — Голубочка, чему же смеется Надежда Викторовна?

— Будь уверен, что не твоей светскости: может быть, просто по сочувствию твоей веселости, — Вы любите кататься на лодке, Надина?

— Да, люблю.

— В самом деле, вечер прекрасный, погода тихая, — с большим одобрением сказал Волгин. — Значит, послать старика, голубочка?

— Разумеется, сходишь за ним и принесешь два пальто, мне и Надине, — Наташа даст тебе, — наденешь и сам пальто.

— Ну-у, голубочка… — уныло затянул Волгин и очень убедительно прибавил: — А я и позаботился бы, голубочка, чтоб готов был чай к тому времени, как вы…

— Можете видеть, Надина, как ему приятно не только ваше, но и мое общество.

— Ах ты, голубочка! — Это значит, ты шепнула Надежде Викторовне, покуда я хохотал. — Эх, голубочка!

— Вы видите, Надина, что у него надобно учиться не только любезности, но и хитрости: он даже и надобность придумал, для нас же, чтобы он остался дома, — Ты позаботишься о чае! — Хорош будет чай! — Но иди же за стариком, не переслушаешь всех похвал себе. — Пошли дворника на дачу Тенищева сказать, что Надина с нами.

Волгин вздохнул, но пустился чуть не бегом к избушке подле маленькой пристани. — На пристани была привязана рыбацкая лодка. Из избушки вышел старик-рыбак с довольно большим ковром, принялся раскладывать и оправлять его по лодке. А Волгин между тем стремглав летел домой, придерживая рукой фуражку, чтобы не сорвалась от неуклюжих, но очень успешных прыжков, которыми он отмахивал чуть не по две сажени.

— Славный ковер! Мы будем сидеть, как на подушках! — сказала Илатонцева, когда подошла с Волгиною к лодке. — Рыбная ловля здесь выгодна, если рыбакам можно покупать такие ковры.

— Ничего, слава богу, живем, барышня, — отвечал старик. — Но, впрочем, ковер не мой, а Лидии Васильевнин: он так уж и лежит у меня. Где нашему брату, рыбаку, иметь такие.

— Конечно, рыбак не захотел бы купить, но если бы вздумал, то мог бы купить такой ковер, если бы не пропил на прошлой неделе тридцать рублей, — серьезно заметила Волгина.

— Эх, Лидия Васильевна, вот за это не люблю вас: больно вы строга, — отвечал старик будто шуткою, но не успевая заглушить в голосе жалобу. — Вот, барышня, будьте вы судьею между нами: все лето слуга покорный Лидии Васильевне, а не вижу от нее ни гроша, после трех рублей, что получил в задаток, — и не увижу, она говорит. «У старухи твоей лучше пойдет в пользу», — говорит. Значит, что ж я выхожу после этого? — Батрак на свою старуху! — Что ты станешь делать? — Такой упрямый человек она, Лидия-то Васильевна…

Между тем примчался галопом Волгин. — Волгина оправила на Илатонцевой свое лучшее черное бархатное пальто, и лодка поплыла по взморью, по тихой зыби едва заметных струек.

— Хороший вечер, — сказала Волгина. — А в Провансе, Надина, почти круглый год вечера так хороши, — и половину года бывают лучше? — Правда это?

— Да, — отвечала Илатонцева и стала вспоминать, как хорошо в Провансе и как особенно хорошо в их домике, в их долине. Маленький домик m-me Ленуар стоит в одной из долин Mont de l'Etoile, немножко в стороне от железной дороги из Э в Марсель…

— Mont de l'Etoile, — заметил Волгин едва ли когда слыханным, до него в мире французским выговором. — Mont de l'Etoile — не помню, да и в какую сторону Э от Марсели, не знаю; но, кажется, читал, что дорога из Э в Марсель ведет через такие очаровательные долины, каких не много и в самом Провансе. А что, это высокая гора, Mont de l'Etoile и в какую сторону от нее домик?

— Домик на юг от горы; она довольно высокая.

— А, ну, это очень хорошо; значит, долина закрыта от мистраля.

— Что это, мистраль? — спросила Волгина. — Северный ветер?

— Да, голубочка; от него, в иной год, пропадает сбор оливок в местах, открытых на север. А их много, в особенности по Роне, потому что, знаешь, Рона течет там прямо с севера на юг. Ну, разумеется, это провансальцы называют мистраль морозом, а у нас… Ну, да, впрочем, ты учишь, голубочка, Надежду Викторовну смеяться надо мною.

— Да, это очаровательное место, долина, где стоит домик madame Ленуар, — продолжала Илатонцева. Ее отец ездил сам искать, где купить дом. — Когда madame Ленуар отказалась взять племянниц в Россию, он попросил ее, чтобы она взяла его дочь в свое новое семейство. Он хотел ехать сам во Францию и жить подле… M-me Ленуар сказала: «Нет, если Надина будет жить с моими племянницами, вы не должны жить подле нас. Мои племянницы не должны видеть никакой роскоши подле себя». — Ему было очень тяжело это условие; но он принужден был согласиться, что она говорит правду. Он сказал: «Пусть будет по-вашему. Но я провожу вас и найду для вас жизнь в деревне; деревенский воздух лучше парижского для тихого воспитания, а поселиться в Провансе всегда было вашею мечтою». — Она видела, что он хочет сделать ей подарок; но не могла отказаться. Прежде она не хотела брать жалованье, какое следовало бы; у нее не было ничего; тоже и у племянниц. Она только настояла, чтоб дом был маленький и земли при нем немного. — Илатонцев поехал из Парижа в Прованс, возвратился, повез их на новоселье, взглянул, как они там устроились, и уехал. — Потом он приезжал два раза, — оба раза на несколько дней. M-me Ленуар не позволяла ему оставаться дольше. «Я не хочу, чтобы вы избаловали моих племянниц».

Они жили очень скромно. Земля давала тысячи две франков. Они вчетвером должны были жить на это, потому что m-me Ленуар говорила: «Когда вы хотите, чтобы Надина жила со мною, она не должна ничем отличаться от моих племянниц, и ей нет надобности в деньгах». — Они должны были сами делать довольно много, потому что у них была только одна служанка, а при домике есть садик с виноградом, с фруктовыми деревьями. — Илатонцева забывалась от восторга, вспоминая ту жизнь в обществе двух подруг, добрых, добрых девушек… Они все три так любили друг друга и m-me Ленуар… Заботы о хозяйстве, бесконечные игры… Прогулка, иногда втроем, или вчетвером, с m-me Ленуар, иногда с соседними сельскими девушками и молодыми людьми, иногда и в обществе каких-нибудь гостей из Марсели…

Илатонцева задумалась.

— Вот, вы четыре года, — или три? — прожили в Провансе, — начал Волгин. — Положим, французский акцент не испортился у вас от этого, потому что вы жили в семействе парижанок; кроме того, я и не слышал, как вы говорите по-французски, да и не мог бы судить, если бы слышал. Ну, а вот это как же, что вы говорите по-русски, будто и не выезжали из России?

— Когда мы жили в Париже… в нашем семействе говорили по-русски… Отец и мать… у меня была русская нянька… Потом мы жили… в России. Я уехала с madame Ленуар уже пятнадцати лет… — Илатонцева довольно надолго остановилась. — Madame Ленуар говорила со мною по-русски… у нее дурной акцент, но она говорит свободно… — Илатонцева опять остановилась.

Волгин бросил на жену умоляющий взгляд. Но Волгина промолчала.

— Да-с, вы говорили, Надежда Викторовна, что madame Ленуар заботилась о русском языке.

— Да… заботилась… Она для этого даже согласилась… взять с собою Мери, мою горничную… внучку моей няньки… Маша так любила меня… что решилась прислуживать всем трем нам… — Илатонцева опять остановилась.

Волгин опять бросил умоляющий взгляд на жену. Опять это осталось безуспешно. Неужели она не замечает?

Лодка давно выехала на взморье и качалась уже довольно сильно. — Пока Илатонцева не замечала этого в увлечении воспоминаниями о m-me Ленуар и Провансе, все было хорошо. — Но когда Волгин возобновил разговор, отрывочность ее слов показалась ему заслуживающею размышления, и с обыкновенною догадливостью он постиг, что Илатонцева больше думает о волнах, нежели о разговоре. — Лидия Васильевна не хотела замечать его взглядов, он, при своей изобретательности на очень замысловатые обороты, не затруднился придумать, как ему надобно говорить.

— Голубочка, знаешь, пожалуйста: лучше поедем назад. Там, впереди, волны еще больше.

— Знаю ли, что ты трус? — Еще бы не знать! — Я думаю, видит уже и Надина. Посмотри на нее и постыдись, мой друг: в ее лице незаметно никакой перемены. Ты хуже всякой девушки, — я думаю, хуже всякой девочки.

— Мы очень часто бывали в Марсели и катались в лодке по морю. Я слишком хорошо знаю, что это волнение ничтожно, не только безопасно. — Вы просите вернуться потому, что думаете, мне страшно. Но я вижу, что нет никакой опасности. Может быть, вам показалось, что мое лицо несколько бледно: это оттого, что мы сидим: у меня, вероятно, был румянец от прогулки. Теперь он сошел. Кроме того, воздух начинает быть прохладен. Но в Провансе я привыкла любить прохладный воздух. А самой мне тепло в этом пальто. Посмотрите. — Она протянула из-под пальто руку и сняла перчатку. — Рука теплая, не правда ли?

— Рука теплая, — согласился Волгин.

— О чем мы говорили? — Да, о Маше, которую мы теперь зовем Мери. Она очень любит меня. Ее отец управлял нашим домом в Петербурге, когда мы жили в Париже. Прежде он был камердинером у моего отца. Когда мы переехали жить в Россию, она сделалась моею горничною: она четырьмя годами старше меня. Madame Ленуар говорила, что она очень умная девушка. Сколько я могу судить, это правда. Когда madame Ленуар должна была ехать во Францию и хотела взять меня с собою, то не хотела, чтобы у меня была особенная прислуга. Но Мери сказала, что будет прислуживать и ее племянницам. Тогда madame Ленуар согласилась взять ее. Тем больше, что и сама любила ее и была рада, что мне будет с кем говорить по-русски… Она и прожила несколько времени у нас в Провансе… И все были очень довольны ею… Но потом она не жила с нами… Она жила в Париже… Вернулась к нам только уже незадолго перед моим отъездом… Она очень любит меня… Но я забываю, что это нисколько не интересно для вас…

Видно было, что она говорила только для того, чтобы говорить, и перестала говорить также потому, что ей стало трудно удерживать связь мыслей. — Лодку качало сильнее и сильнее. — Теперь уже и Волгин видел, что Илатонцева бледна.

Бледна, правда. Но держала себя превосходно. — Волгин посмотрел на жену с выражением, говорившим: «Голубочка, похвали ее».

Волгина засмеялась. — Взгляните, Надина, как сочувствует вам светский человек. — Но в самом деле, нельзя не похвалить вас, Надина. У вас есть характер.

— Мне очень стыдно за себя, — отвечала Илатонцева. — Я как нельзя лучше вижу, что нет ни малейшей опасности. — Я говорила, кажется, что Мери приехала с нами в Прованс, madame Ленуар была очень довольна ею. Она нисколько не тяготилась тем, что должна была и одеваться и жить, как наша другая служанка, старушка из соседней деревни. Но она прожила с нами не больше полгода. Потом уехала в Париж. На дороге в Прованс мы пробыли в Париже недели полторы, пока папа купил и устроил домик. Вероятно, в это время Мери успела приобрести в Париже знакомства, которые пригодились ей: она девушка очень умная. Она уехала от нас в Париж потому, что ее пригласили быть конторщицею в каком-то косметическом магазине… madame Ленуар не хотела отпускать ее… потому что она говорила со мною по-русски… и потому что они все любили ее… и я, конечно…

Илатонцева опять остановилась. С минуту лодка продолжала плыть вперед. — Через край плеснуло несколько капель.

— Повернем назад, — сказала Волгина старику-лодочнику. — Опасности не было бы, Надина, хоть бы мы плыли до Кронштадта и за Кронштадт. Но я скупа. Пальто, которое на мне, не боится не только брызг, и проливного дождя. Но было бы жаль бархатного, которое на вас. Сколько стоит такое в Париже? — Я думаю, рублей пятьдесят, или меньше? — А мне оно обошлось в семьдесят, и то лишь потому, что я дружна с моею модисткою и ее дочери — миленькие немочки — вешаются мне на шею.

— Мне смешно и стыдно за себя, — сказала Илатонцева. — Я знала, что нет опасности, и нисколько не боялась. Но мне было надобно большое усилие воли, чтобы не дрожать. Мне тем стыднее за свою трусость, что можно было б отстать от нее, катаясь по морю.

— Это не трусость, Надежда Викторовна, — возразил Волгин. — Вы создана для тихой жизни, только. — Вы рассказывали о вашей горничной.

— Но я понимаю, что это вовсе не интересно для вас.

— Нет, это интересно. Не правда ли, голубочка?

Он думал о том, что горничная должна быть девушка опасная. — Ее из Прованса вызвали в Париж быть конторщицею! В Париже мало желающих быть конторщицами. — Очевидно, она уезжала туда быть авантюристкою.

— Вы видите, Надина, он интересуется всем, что близко к вам, — сказала Волгина. — Если бы вы знали, какой он дикарь, вы удивлялись бы, что он разговорился с вами. Вы видите, я так рада этому чуду, что и не мешаюсь в ваш разговор: пусть хоть немножко привыкает говорить с людьми о чем-нибудь, кроме книг и глупостей, которые называются у них общественными делами.

— Почему ж она возвратилась быть вашею горничною? — спросил Волгин. — Ей не повезло счастье в Париже?

Кажется, напротив. Правда, она не хвалилась особенным счастьем в Париже. Но и не жаловалась на неудачи. Вообще она мало говорила о своей парижской жизни. Но когда она вернулась оттуда, она привезла порядочный гардероб, много дорогих вещиц. Мери вернулась, безо всякого сомнения, только потому, что очень любит ее; соскучилась по ней.

Madame Lenoir приняла Мери очень сурово. Довольно долго не соглашалась, чтобы она заняла прежнее место…

— Madame Lenoir должна была полагать, что Мери вернулась к вам не по расположению, а по корыстолюбивым расчетам, — заметил Волгин, сам, при всей своей простоте, видя, что не обманулся относительно парижской карьеры Мери: очевидно, m-me Ленуар знала, что Мери была там авантюристкою. — Madame Ленуар была, по- моему, права, — продолжал он.

— Теперь я понимаю, чего опасалась madame Ленуар, — сказала Илатонцева. — Так-так! — Она опасалась, что Мери хочет обманывать меня, выманивать у меня деньги, подарки, когда мы будем жить в Петербурге! — А я решительно не могла объяснить себе, почему madame Ленуар была вооружена против Мери! — На мои просьбы за Мери она говорила только, что Мери не нравится ей, — а я думала: что ж это? — Неужели madame Ленуар может так долго сердиться, так наказывать Мери за то, что Мери два года назад не послушалась ее мнения? Я очень рада, что вы объяснили мне единственный случай, в котором я не умела понять, что madame Ленуар совершенно права. — Конечно, — о, конечно, madame Ленуар должна была опасаться за мои наряды, деньги. — Это подозрение так естественна — Возвращаться из конторщиц в горничные — в самом деле, трудно поверить с первого раза, что это делается по расположению, а не по расчету обирать меня.

Но Мери успела рассеять предубеждения m-me Ленуар. Мери вперед сказала ей: «Я снова заслужу ваше расположение, каковы бы ни были мои недостатки или ошибки», и поселилась в Марсели. — Они часто ездили в Марсель; у них было много знакомых там. — Через несколько месяцев m-me Ленуар сказала: «Мери хорошая девушка. Она сделалась даже лучше, нежели была до разлуки с нами. Тогда она была немножко слишком шаловлива; теперь она совершенно серьезна».

«Была ли madame Ленуар обманута? — раздумывал Волгин. — Очевидно, эта Мери очень хитрая девушка. Но видно и то, что у нее твердая воля. — Трудно предположить, чтобы умная женщина, хорошо знавшая Мери, могла обмануться притворным раскаянием. Вероятнее, что Мери действительно остепенилась. Но это вздор; дело не в том, будет ли шалить Мери, или нет. Дело в том, что она хитра и умна. Если она вздумает жертвовать счастьем Илатонцевой для своих расчетов, она может погубить это нежное существо, не понимающее ничего злого. — У Илатонцевой громадное приданое. Как она явится в свете, сотни мерзавцев будут льнуть к нему. Горничная пользуется доверием Илатонцевой; опытна, ловка; важная союзница. Тот из мерзавцев, который искуснее всех, то есть бездушнее, подлее всех, — подкупит горничную, чтобы она пела про него, — и устроиться свадьба… Илатонцев, положим, хороший человек. Но отец не замена матери. Тетка, очевидно, пустейшая женщина…»

— Ты задумался, мой друг, — заметила Волгина.

— Видишь ли, голубочка, я скажу тебе откровенно. Надежда Викторовна очень хорошая девушка, и я полюбил ее.

— О чем же тут горевать? — Договаривай: тебя пугает за нее то, что у нее богатое приданое?

— Разумеется, голубочка, потому что ты всегда знаешь все мои мысли.

— Чрезвычайно мудрено отгадывать их. — Но прежде нежели будешь давать свои советы Надине, спросись у меня. — Ты всегда согласен со мною, а я с тобою не всегда.

Волгин погрузился в новое размышление: Лидия Васильевна не может не знать, что собирался он посоветовать Илатонцевой. Натурально, что: «Будьте дружна с Лидиею Васильевною; не теперь, — теперь не в чем вам быть доверчивою; но всегда, всегда». — Неужели же Лидия Васильевна не хочет заменить старшую сестру для этой прекрасной девушки?

Илатонцева рассказывала между тем, как боролись в ней чувства, когда отец написал, что тетка едет взять ее домой. Ей и хотелось поскорее увидеть отца и брата, жаль было и расставаться с m-me Ленуар и ее племянницами. — Тетка выехала, они ждали ее, — ждали месяца два: они уже думали, не занемогла ли тетушка. Но отец успокоил их: он написал, что тетушка живет в Париже и здорова.

Илатонцева и сама не знала, что хотелось ей больше: того ли, чтоб тетка скорее приехала за нею, или того, чтобы она жила и жила в Париже. — Наконец, она приехала. Тут было слез! — M-me Ленуар говорила, что когда выдаст племянниц, приедет жить в Илатоне. Она полюбила русский народ и говорила: «У нас во Франции мало людей, которые искренне желают пользы народу, но все-таки находятся они в каждом уголке. А у вас народу решительно не с кем посоветоваться, не от кого услышать доброе. Но это было прежде, — говорила она. — В эти три года у вас очень многое переменилось. Мы видим по журналам, Надина, — они получали в Провансе русские журналы. — Мы видим по журналам, Надина, что у вас начинают заботиться о народе. Но все еще очень мало людей, и я буду не лишняя». — Она жалела и о том, что ее воспитанница не будет иметь подруг в деревне. Жаль, что не в Провансе, не у m-me Ленуар, а уже на дороге, в Италии, было получено письмо от отца, где он говорил о молодом человеке, который согласился ехать с ним в деревню, гувернером Юриньки. Она переписала ту часть письма, где…

— Ваш батюшка так доволен гувернером вашего братца? — заметил Волгин. — Я очень рад, потому что подружился с дальним родственником и однофамильцем этого молодого человека — тоже молодым человеком. Потому-то я и слышал о вашем батюшке, что родственник моего знакомого, тоже Левицкого, гувернер вашего брата.

Нельзя было иначе, надобно было поступить решительно. — Опасность, о которой давным-давно забыл Волгин, вдруг нависла над его головою. Еще два, три слова — и Илатонцева назвала бы фамилию гувернера. Но — что значит храбрость и быстрота! — Теперь опасность была совершенно уничтожена — Волгин гордился собою. — Пусть теперь Илатонцева говорит о гувернере брата, что угодно, сколько угодно, беды не будет. — Удивительно было ему только то, — Волгину всегда было что-нибудь удивительно, — удивительно было ему только то, как тогда, в минуту встречи, не пришло ему в голову такое легкое средство отвратить опасность: тогда не было бы ему надобности пугать жену, сына, Наташу, Илатонцеву своим спотыканием и кашлем.

Она переписала для m-me Ленуар ту часть письма, где отец ее говорил о гувернере Юриньки. Отец убежден, что она полюбит Левицкого. Он описывает его таким, что и нельзя не полюбить. M-me Ленуар будет очень рада, что в их семействе живет новый человек, такой умный, прекрасный, благородный. Теперь m-me Ленуар будет уверена, что ей не будет скучно в деревне. — Впрочем, может быть, она найдет там и подруг; m-me Ленуар говорила: «В эти три года настроение умов у вас в России очень переменилось; вероятно, многие из ваших соседов, которые прежде отталкивали от себя дикими понятиями, теперь будут рады слушать твоего отца». — Прежде ее отец и не мог и не хотел сойтись ни с кем из соседов. Он слишком расходился с ними в образе мыслей. Но если оправдаются надежды m-me Ленуар, вероятно, и отец найдет себе сочувствие, и она найдет себе подруг…

— А должно быть, вы с тетушкою долго ехали в Россию, если получали на дороге письма от вашего батюшки, — заметил Волгин.

— Да. Тетушка поехала из Прованса через Италию, довольно долго останавливались во Флоренции…

«Должно быть, однако, сильная охотница кутить, — рассудил Волгин. — Парижа было ей мало, хотелось навестить и Флоренцию, по слухам, что нигде нет таких удобств для кутежа, как во Флоренции». — То-то и есть, — заметил он вслух. — Мой знакомый Левицкий говорил мне про гувернера Юриньки, что больше месяца он со дня на день все уезжает из Петербурга с вашим батюшкою, и все не может уехать. — Ваш батюшка ждал, ждал вас в Петербурге, — и наконец получает письмо, что вы проедете в деревню через Одессу, — он в деревню, думает найти вас там, и вот я вижу теперь, только что уехал он из Петербурга, по вашему письму, — а вы в Петербург. — Ну, признаться, тетушка у вас!

Если m-r Волгин познакомится с ее тетушкою, он не будет в силах сердиться на тетушку. У тетушки такое доброе сердце. Но, правда, тетушка несколько непостоянна в своих мыслях. Тетушка велела ей написать отцу, что они выезжают из Флоренции в Вену и поедут в свою деревню через Одессу, а потом вздумала видеть Женевское озеро. Они пробыли несколько дней на берегах Женевского озера, потом проехали по Рейну, — через Берлин, Штеттин; правда, ей было очень грустно, что она уже не застала отца и брата в Петербурге. Тем больше, что отец должен был беспокоиться, не нашедши их в деревне. Но она уже послала известие отцу, — и теперь уже все равно: отец будет спокоен. Правда, ей хотелось бы поскорее ехать к нему и брату, — но что ж делать? — Тетушке нельзя уехать из Петербурга, не повидавшись со знакомыми.

— Голубочка, не правда ли, хороша тетка у Надежды Викторовны? — заметил Волгин.

— Что, мой друг? — Тетка Надины? — Что такое?

— Да ты не слушала?

— Я задумалась о Володе. Забавно и приятно было смотреть, какая храбрая Надина, и мы заплыли далеко… Спит ли он, мой милый, или нет? — Ну, что же тетушка Надины?

Волгин стал пересказывать о том, как тетушка Надежды Викторовны перепутала все. Илатонцева защищала тетку. Волгина слушала рассеянно. — Лодка проплыла Крестовский мост. — Волгина смотрела на берег Петровского острова. Волгин спорил с Илатонцевой.

— Лидия Васильевна, вы? — закричала издали с берегу Наташа.

— Что Володя? — Спит?

— Спит, Лидия Васильевна; а я смотрю вас, подавать самовар. — Наташа побежала домой.

* * *

Напившись чаю, Илатонцева попросила Волгину дать ей кого-нибудь, проводить ее на дачу Тенищева.

— Вы думаете, я отпущу вас быть одной в этом доме, который наводил на вас тоску и днем? — Когда приедет ваша тетушка, может заехать сама взять вас.

— Если еще не позабыла, что завезла племянницу в чужой пустой дом и бросила одну, — добавил Волгин, который никак не соглашался простить тетушку. — А я уйду, голубочка, — ты ведь не пустишь Надежду Викторовну, не надо мне провожать ее?

— Иди себе, работай. Но в два часа должен спать, — слышишь?

Волгин ушел. Волгина продолжала болтать с Илатонцевой… Пробило одиннадцать часов. Илатонцева опять стала просить Волгину дать ей кого-нибудь, проводить ее на дачу Тенищева.

— Полноте, Надина: видно, что ваша тетушка осталась где-нибудь на вечере, на бале, когда нет ее до сих пор.

— Да, я сама думаю, что она уже не вернется раньше двух, трех часов… и мы будем ночевать на даче этого Тенищева… Но, быть может, она приедет раньше…

— И захочет вернуться ночевать домой? — Пусть будет и так. Она заставила вас дожидаться ее; может и сама подождать, пока мы с вами напьемся чаю завтра поутру.

— Нет, отпустите меня, пожалуйста…

— Вы боитесь выговора?

— Нет, она не способна делать выговоры. Но мне самой не хотелось бы…

Вместо ответа Волгина вынула булавку из ее волос. — «Боже мой!» — проговорила девушка в смущении, почти в испуге, подхватывая рукою густые локоны. — «Боже мой! — повторила Волгина, подделываясь под нежный сопрано девушки, и выдернула другую булавку. — Ах, зачем у меня не такие волоса!» — проговорила она с досадою.

— Ваши гуще моих, — сказала Илатонцева.

— Но они черные! — Зачем я не блондинка! Такая досада! — А Наташа дивится, что я умею причесать себе волоса без зеркала! — Поневоле выучишься! — Впрочем, теперь, конечно, все равно. — Идем ко мне, в спальную. Пора спать. Володя мастер будить. Голосок такой же прекрасный, как у отца. — Она почти насильно подняла Илатонцеву со стула и повела, — но сошедши с места против воли, Илатонцева с восторгом заговорила: «О, как я рада, что вы не пустили меня! — Мне было бы так тяжело, страшно одной в этом сыром, гадком доме!»

— Володя не будет мешать вам: он здоров и не плачет по ночам; но часов в восемь разбудит. — Перемени простыню на диване, — возьми из моих, Наташа; и подушку положи из моих.

— А где же спать мне, Лидия Васильевна?

— Ах, какая ты глупая девчонка! Она готова плакать, что у нее отнимают диван!

— Нет, Лидия Васильевна, — убедительным голосом возразила Наташа. — Я ничего; только я не знаю, где же вы прикажете мне лечь: здесь ли, на полу, принести тюфяк, — или в кухне?

— Я прикажу тебе вовсе не ложиться: иди в зал и сиди всю ночь у окна.

— Зачем же, Лидия Васильевна? — и не спать? — с отчаянием спросила Наташа.

— И не спать. Сиди и молись, чтобы я сделалась такая же добрая, как Надежда Викторовна, которая тебе нравится.

— Очень хоро… — начала было Наташа, но, не договоривши, передумала: — Да вы смеетесь, Лидия Васильевна!

— Убирайся в кухню, к Авдотье, — ложись в зале, если не боишься одна, — ложись здесь, — не все ли равно? — Когда ты перестанешь быть глупою и надоедать мне всякими пустяками, все равно, как Алексей Иваныч?

— Нет, Лидия Васильевна, Алексей Иваныч не такой, как я: Алексей Иваныч самый умный человек; это говорит и Миронов и все. Да и что же вы притворяетесь перед Надеждою Викторовною, будто сами не знаете этого?

Илатонцева не выдержала, засмеялась. — Ложитесь здесь, Наташа, и доскажите мне сказку о Марье Маревне, критской королевне.

— Посмотрите, какая бойкая она стала! — Распоряжается в моем доме, будто хозяйка!

— В самом деле, с тех пор как я уехала от madame Ленуар, я не чувствовала себя такою довольною и свободною, — сказала Илатонцева с оттенком грусти.

— У вас добрый отец, Надина; при нем вы будете опять чувствовать себя довольною и свободною.

— О да, да! — радостно сказала Илатонцева.

* * *

Пришедши поутру пить чай, Волгин увидел в столовой только жену. — А где же Илатонцева, голубочка? — Неужели тетка уже успела прислать за ней? — Еще нет десяти часов? Неужели старая дурища, прорыскавши черт знает где до поздней ночи, уже вскочила опять рыскать?

— Илатонцева ушла, как встала; не хотела даже подождать чаю. Авдотья говорит, — Авдотья проводила ее, — что умная тетушка еще спит. Приехала часу в пятом.

— Плясала на бале или просто кутила, — основательно заметил Волгин. — А славная девушка эта Илатонцева.

— Очень хорошая. И ты вчера уже вздумал было навязывать мне заботу о ней? — Очень достаточно мне и того, что нянчусь с Володею и с тобою.

— Я вовсе не думал, голубочка, — с убедительною искренностью сказал муж. — Уверяю тебя, не думал.

— Не думал! — Если бы я не заметила и не остановила тебя, когда ты печалился ее приданым, ты сейчас бы начал внушать ей, чтобы она, когда приедет из деревни, обо всем советовалась бы со мною.

— Ну, что же, голубочка? — Разумеется, всякие там мерзавцы, — ну, может ли она понимать мерзавцев? — Что же, разумеется, это жалко: одна, некому вразумить. Волгин был хорош тем, что нимало не стеснялся и объяснять свои мысли после того, как отперся от них. — Совершенная правда, мой друг; но я не хочу продолжать тесного знакомства с нею. Такие знакомства не по нашим деньгам. Да я и не люблю бывать у людей, которые важнее нас с тобою. Ты должен бы помнить это.

— Ну, конечно, это хорошо, голубочка, и все так. Но для нее можно бы сделать исключение.

— Хорошо; я доставлю тебе и случай сделать исключение. Я иду гулять, — ты остаешься дома, — так?

— Голубочка! — Эта дурища, как протрет глаза, при дет благодарить тебя за любезность к ее племяннице! — Тебя не будет дома, а я буду дома!

Жена засмеялась.

— Я пойду гулять по нашему садику. Я не хочу отнять у себя удовольствия прочесть ей лекцию.

— И не вызовешь меня к ней?

— Нет, не вызову, друг мой, не бойся. У меня нет только охоты, у тебя нет и времени для лишних знакомств.

Через полчаса Волгина вернулась из садика в комнату мужа. — Давай то, что у тебя приготовлено для типографии. Я еду в город, буду в той стороне. Эта глупая Наташа вздумала пристать ко мне, чтобы я купила ей золотые серьги: Илатонцева подарила ей вчера три рубля.

— А как же лекция, которую ты хотела прочесть этой старой дурище? — Наташа могла бы подождать, — поехала бы, голубочка, после обеда.

После обеда некогда. Вчера Миронов не был, — значит, приедет обедать. Будет еще кто-нибудь из моих приятелей. Возьму коляску или шарабан, если их будет много, и поеду в Парголово: я еще не была там.

— Ну, так могла бы Наташа подождать до завтра.

— Нельзя ей, потому-то она и пристала: на даче, где живут столяры, ныне большой праздник, день рождения жены второго брата, — того, который приходил к нам поправлять мебель. Наташа непременно хочет отличиться там в золотых сережках.

* * *

За обедом Волгина сказала мужу, что Илатонцева заходила с теткою к ним и оставила записку, в которой говорит, что тетушка и она заедут послезавтра.

Но перед обедом на другой день приехал слуга Илатонцевых и подал новую записку. Девушка извиняла свою тетку и себя в том, что они не будут завтра у Лидии Васильевны: ныне поутру тетушке представилась непредвиденная надобность спешить отъездом в деревню. Через четверь часа они должны быть на железной дороге. Тетушка так поздно сказала ей, она торопится и стыдится, что так дурно пишет. — Тетушка поручает сказать, что первый визит ее по возвращении в Петербург будет к Лидии Васильевне.

В приписке из десяти слов тетушка повторяла то же извинение и уверение по-французски, выражаясь о себе jait и javait[1], по грамматике русских аристократок и парижских лореток, — как заметил Волгин, с обыкновенным своим остроумием, за которое и одобрил себя необходимою руладою.

— Обещание тетушки не очень страшно: к тому времени пятьсот раз успеет забыть обо мне. — Илатонцева будет иногда заезжать, пока не будет у нее жениха.

— То есть очень недолго, — заметил Волгин с неизменною своею основательностью. — А что касается ее тетки, то уверяю тебя, голубочка, надобность этой дурище спешить в деревню та же самая, какая заставила ее тогда рыскать черт знает где, бросивши племянницу. Просто ветер ходит у нее в голове: он подует, она и несется, — уверяю.

* * *

Прошло еще месяца два или больше. Приближалась осень. Аристократы, вероятно, в своих каменных дачах, еще не начинали думать о возвращении в город; Волгина уже думала. Но после двух, трех ненастных дней погода поправилась, и Волгина воспользовалась этой отсрочкою, чтобы переменить обои на своей городской квартире: денежные дела мужа быстро улучшались; на прошлой неделе он получил за месяц сотнею рублей больше прежнего. Так он будет получать и в следующие месяцы до нового года. А потом счеты будут вестись на новых основаниях, уже очень выгодных для него.

— Это прелесть, какою миленькою, веселою станет наша квартира! — говорила Волгина мужу, возвратившись из города, куда ездила выбирать обои. Она стала описывать до малейших подробностей, какие обои взяла для какой комнаты. — Словом, ты понимаешь, во всех комнатах будут светлые обои; только в твоем кабинете не светлые, синие: они лучше для глаз… Ах, мой друг, я боюсь, что ты утомляешь свои глаза!

— Напрасно, голубочка; мои глаза очень близоруки, но зато чрезвычайно здоровы. Сколько лет я, можно сказать, только тогда и отрывал их от книги, когда спал, — и ни разу не чувствовал зрения утомленным. У очень близоруких очень часто бывают ужасно крепкие глаза.

— Но какие бы ни были они крепкие, все-таки я опасаюсь за них. Готлиб Карлыч пил кофе, когда я привезла ему то, что ты приготовил; села выпить чашку, — славный кофе, — мы разговорились. Он сказал: «Ни один литератор не пишет столько. Ни я, никто из наборщиков не видывали, чтобы кто-нибудь писал так много».

— Это ничего не значит, голубочка. Я пишу сплеча, даже не перечитываю. Другие обдумывают, потом поправляют. Иные сидят за письменным столом не меньше моего, быть может.

— Все-таки ты должен писать меньше. Теперь ты стал получать больше, нежели надобно мне.

— Ну, голубочка, еще далеко до того, чтобы получать, сколько надобно. Ты вспомни: тебе надобно иметь экипаж, пару лошадей, а когда дойдет до такого дохода? — Разве года через полтора наберешь денег. Но главное, голубочка, вовсе не твои надобности. Прежде точно, главное было в них, когда искал работы, хотел зарекомендовать себя, что могу писать быстро. А теперь, голубочка, совсем другое. Совесть — эко, даже совесть приплел к таким пустякам! — Само собою, вздор; но что же ты станешь делать с этою моею глупостью, когда так думаю: если не напишу об этом, то будет написана чепуха, — а «об этом» выходит обо всем, о чем ни бывает надобно, — ну, даже и не успеваю.

— Но что же так долго не едет твой Левицкий? — Ты говорил, он уезжал тогда месяца на два. Давно пора бы ему приехать. Ты написал бы ему, поторопил бы его.

— Твоя правда, голубочка. Напишу.

— Ты забудешь, я знаю тебя! — Но я сама буду за тебя помнить. Завтра, когда ехать в город, спрошу, готово ли письмо, и если не готово, заставлю написать при себе. Или хочешь, я напишу за тебя? — Это я сумею. Ты не говори мне, как писать. Только скажешь мне адрес. — Волгина уже сидела за письменным столом мужа и доставала почтовую бумагу. — Ты не говори мне, что писать. Я сама знаю. Ах, как хорошо я напишу! Это будет прелесть! Я даже не покажу тебе, что напишу; — ни за что не покажу.

Теперь уже неотвратимо. Можно только объяснить, почему адрес будет в деревню Илатонцева. Конечно, Левицкий сказал, что едет в глухое село, куда нет почты, и что если писать ему, то через этого родственника, который гувернером у Илатонцева.

Жена сложила письмо, взяла конверт. — Адрес, мой друг.

— Адрес, голубочка: Владимиру Алексеичу, — ну, Левицкому, это знаешь, — в Харькове, в доме Левицких, у Троицкой церкви.

Десяти минут было достаточно Волгину, чтобы найти способ отвратить неотвратимое. В особенности он был доволен домом Левицких, у Троицкой церкви. Харьков, это еще не важность: и Калуга и Орел, все годилось бы. Но «в доме Левицких» — что может быть натуральнее, когда он уехал к родным? — «У Троицкой церкви» — что может быть короче, проще, несомненнее?

— Как я рада, что хоть немножечко помогла тебе! Ах, мне хотелось бы помогать тебе! — Не умею, мой друг; ничему не училась. — А теперь поздно, когда Володя не идет из ума! — Сяду читать и вдруг замечаю: ничего не прочла, все думала о Володе… Как я рада, что вздумала написать за тебя! Хочешь, я стану писать за тебя все письма? Это я сумею…

Она так радуется, что помогла ему! — Ему стало стыдно за свое двоедушие перед нею: она не могла бы сказать «в доме Левицких, у Троицкой церкви».

— Милая моя голубочка, ты сядь подле меня и не огорчись тем, что я скажу. Ты знаешь, у меня характер мнительный, робкий. Потому не придавай важности моим словам: ты знаешь, у нас все тихо, и я думаю о будущем только потому, что я трус. Воображаю то, чего, может быть, и не будет. Ты знаешь, я держу себя осторожно. Если бы я не был трус, то и нечего было бы мне думать ни о тебе, ни о Володе. Ты знаешь, я не думаю ни о своих глазах, ни о своем здоровье: за мое здоровье и за глаза ты напрасно опасаешься, поверь мне. Одно может повредить тебе с Володею: перемена обстоятельств. Дела русского народа плохи. Будь что-нибудь теперь, нам с тобою еще ничего. Обо мне еще никто не позаботился бы. Но моя репутация увеличивается. Два, три года, — и будут считать меня человеком со влиянием. Пока все тихо, то ничего. Но, как я говорю и сама ты знаешь, дела русского народа плохи. Перед нашею свадьбою я говорил тебе и сам думал, что говорю пустяки. Но чем дальше идет врёмя, тем виднее, что надобно было тогда предупредить тебя. Я не жду пока ровно ничего неприятного тебе. Но не могу не видеть, что через несколько времени…

— Так ты вот о чем! — Она побледнела. — Молчи, не смей говорить! — Она вскочила и зажала ему рот. — Не смей! — Молчи! Я слышала раз, — довольно. Не смей! — Она убежала.

Натурально. Тогда она еще могла слушать, потому что еще и не воображала, что будет так расположена к нему. Натурально, теперь ей труднее слушать: прожили вместе три года; и теперь она понимает, что это и может случиться; тогда и не понимала. Конечно, теперь вовсе не следовало говорить. Или следовало?

Он пошел за нею.

Она прижимала сына к груди и рыдала над ним: «Володя, мы с тобою будем сиротами!»

Не время было доканчивать основательное изложение мотивов, по которым он дошел до изобретения дома Левицких у Троицкой церкви. — Он стал говорить, что преувеличивал, что ей нечего обращать внимание на его слова, потому что она знает, у него мнительный и робкий характер. — Когда она совершенно измучилась, она стала успокаиваться.

Потом она побранила его: зачем говорить об этом? — Было сказано раз. И довольно. Она помнит. Но не хочет помнить. Зачем помнить? — Пусть он никогда не смеет не только говорить ей, и сам пусть не смеет думать. Он думает потому, что всегда фантазирует. Это вздор. Ничего этого не будет.

Она довольно спокойно стала играть с Володею и к вечеру стала опять весела.