Игра шла оживленно, Валентина, Кобылкин и m-lle Пулина были в одной партии, остальные в другой. Алексаша блистал своим искусством, остальные играли довольно ровно, только Нилу Ниловичу ни один шар по удавался. Он задумывал сложнейшие комбинации, горячился, намечал для крокирования шары недосягаемые, — а в результате сидел еще на вторых воротах, когда все шли обратно, а Алексаша был уже разбойником.
— Погодите! — кричал он, красный, целясь в чужого шара, стоявшего ни позиции сажен за шесть от собственного, — погодите. Мне стоит войти в удар, и я… Лет пять назад я первым игроком в крокет был. В Англии взял однажды приз. Ну что, как? Промах?
— О, маленький, — замечал Алексаша, — всего на аршин мимо.
Кобылкин играл тихо, аккуратно и подвигался довольно быстро, не отставая от Валентины. Она мило улыбалась ему за всякий хороший удар — и он весело подмигивал, приговаривая: «А вот теперь мы, стало быть, с энтого шара… Во! В правую щеку аккурат!»
— С вашим папенькой обо всем переговорили, — заметил он Валентине, выжидая своей очереди. — Оченно приятное знакомство! Папенька ваш на удивленье человек! И то, и се, и прочее — все постиг, — говорил он, хитро подмигивая и оглядывая молодую девушку маслеными глазками.
Она улыбалась.
— А вы папе понравились?
— Чего-с? О, и надсмешница же вы. Где уж нам. Папенька ваш — орел: он и туда и сюда… а мы что ж? Мы как дятел: все в одно место долбим.
— И надолбили миллион?
Он испуганно и серьезно взглянул ей в глаза, потом усмехнулся.
— Э-эх, барышня! Шутите вы все! Впрямь вы как… вот и забыл, как это прозывается… Сильфида. Во! Эх, боюсь просит только, — а пожаловали бы вы с папенькой в мое монрепо, я бы и лошадок прислал сюды — и такой бы пир устроил…
— Вам играть, — строго сказала Валентина и отошла.
— Что напевал вам этот ловелас? — спросил Алексаша, подходя и отирая платком раскрасневшееся лицо.
— Он меня сильфидой назвал. Но Боже, как он противен!
— Сильфидой. Се тенатан, как говорит маман. Сильфида. Нет, это, правда, хорошо. В вас есть именно что-то…
— Я — разбойник, — пробасил Хомяков.
— Значит один Нил Нилыч слегка запоздал у нас, — заметил Алексаша. — Вам вторые?
— Мне? Да, но… погодите. Я сейчас — мне только в удар войти. Бац! Что, мимо? Ну значит кривой молоток. Валя, дай мне свой! О чем это ты с Кобылкиным беседовала, а? О, знаю, ты и его погубить решила, бесчувственная, — шепнул он дочери, обмениваясь молотками.
— К себе в имение звал нас.
— О! Но ты как хочешь, а я поеду. Он человек нужный, а у меня такой план созрел — ах! Пальчики оближешь.
Валентина насмешливо посмотрела на него.
— Не даст, — сказала она.
— Чего? Чего не даст?
— Да денег не даст. Ведь вы же не прочь занять?
— Дерзкая девчонка, — полусерьезно шепнул он и отошел.
Партия Валентины преуспевала. Противники не могли уже надеяться на выигрыш, благодаря глубокомысленным комбинациям Нила Ниловича, все еще сидевшим на вторых воротах. Наконец, и Хомяков, более других отставший, стукнулся о палку — и игра была закончена.
К обеду приехали новые гости — два артиллериста из ближайшего местечка, где стояла их батарея, и исправник, один из офицеров — высокий и застенчивый капитан Подронников, немедленно после обеда уселся за карты — вместе с Нилом Ниловичем, Кобылкиным и самим Голубевым, — а другой, молодой поручик Сузиков, франтоватый, с печатью разочарования на лице и томностью по взгляде маленьких светлых глаз, присоединился к сидевшей на террасе молодежи; Хомяков с неудовольствием покосился на него, девица Пулина радостно вспыхнула, а Алексаша расцвел.
— Знаете, кузина, мосье Сузиков — поэт! О, и распрезамечательный! Отчасти в декадентском стиле.
— Да? — процедила сквозь зубы Валентина, прищуриваясь.
— Помилуйте, — осклабился поручик, — Александр Геннадиевич шутит. Я пишу — но для себя, исключительно, — как говорится, только для души. Впрочем, несколько вещиц было напечатано, — прибавил он небрежно.
— Дорогой, осчастливьте! — взмолился Алексаша, — прочтите какой-нибудь злодейский стишок.
Сузиков усмехнулся.
— Не все любят стихи. И притом вы как будто… э-э… слишком к этому шутливо относитесь. То есть, как бы с насмешкою. Хотя, — прибавил он, — я не дал, кажется, повода.
Алексаша придал лицу торжественное выражение.
— Можете ли вы думать! Вы знаете, что я поклонник вашей музы. Поэма «В кустах сирени» производит гигантское впечатление. А эта баллада из рыцарской жизни! Какая сила!
Лишь посеребрила стены башен,
Сиянье лунного луча,
Явился он — и дик и страшен,
И загремел удар меча!
— Вот! Даже наизусть помню!
— Ну это юношеское произведение, — заметил Сузиков, покосившись на Валентину. Она смотрела на него с улыбкою.
— А из более зрелого — ничего не прочтете?
— А вы любите стихи?
— Хорошие — очень.
— Но их так мало. Вот Александр Геннадиевич сказал о силе; этого элемента очень мало у наших поэтов, если не считать двух-трех. — Сузиков помолчал, потом прибавил, смеясь: — капитан Подронников находит, что в моей балладе есть что-то лермонтовское. Но я понимаю, что это он по-товарищески.
— Отчего же, — сказала Валентина, прищурившись и не глядя на Сузикова. — Сам автор не судья. Я действительно вижу силу в этой строфе: «и дик, и страшен»… «и загремел удар меча». — Она замолчала, продолжая смотреть вдаль, сохраняя серьезное выражение лица, и только кончики губ ее дрогнули едва заметно.
Сузиков расцвел, крякнул и придал взгляду мечтательное выражение. Радостно вспыхнула и девица Пулина.
— Ваша похвала особенно ценна, — галантно заметил поэт. — Мне Александр Геннадиевич говорил о вашем личном знакомстве с нашею «солью земли»… Я разумею писателей и артистов. Да вы и сами…
— О моих талантах, надеюсь, кузен ничего не рассказывал вам? И хорошо сделал: в области искусства он, по-видимому, совершеннейший профан.
— Га! Никто не знает, сколько дивных поэтических созданий сохранено здесь! — Алексаша ударил себя кулаком в грудь. — Вот почтенная Кассиопея можете засвидетельствовать.
— Да, я читал кое-что. Не помню, впрочем, теперь, — заметил Xомяков.
Сузиков слушал с снисходительной улыбкой.
— А нынче перестали писать? Убоялися премудрости? О, если б все умели во время переставать. Я читал современных поэтов; так иногда кое-что как будто блеснет… но редко! Очень редко. Впрочем, я вообще строг. Я признаю только Лермонтова и отчасти Пушкина…
— Вы действительно строги, — улыбнулась Валентина.
— Зато счастливы поэты, которых он признает, — заметил Алексаша. «Большая Медведица» — твое мнение.
Хомяков конфузливо улыбнулся.
— Я не все стихи понимаю. А те, которые понимаю, очень люблю. И, кажется, больше всех из второстепенных — Тютчева.
Валентина оживленно взглянула на него. Сузиков фыркнул.
— Правда, Тютчева? Только зачем вы называете его второстепенным? В вершинах творчества все большие таланты равны. А Тютчев, громадная величина. Ну довольно о поэзии, — закончила она.
— Да, довольно, — поддержал Сузиков, огорченный, что его не заставили прочитать его поэму, и смущенный тем, что, как оказалось, фыркнул не вовремя.
— Я вас оставлю теперь? — сказала Валентина, поднимаясь, — мне нужно написать шесть писем, вот что значит жить в Петербурге.
Она мило улыбнулась всем, кивнула и вышла.