Уже осень. Желтые, красные, оранжевые листья и голые прутья; дожди, ветер, жидкая грязь. Мутное небо. Бегут, бегут куда-то тучи, клубятся, как дым, и нет звезд ночью. Жалобно поет дождевая вода в водосточных трубах и тускло мерцают фонари в лужах по панелям… Поднятые верхи извозчичьих пролеток, раскрытые зонты, грязные ноги в несуразных калошах, непромокаемые плащи… Хорошо в теплой уютной комнате, при лампе под зеленым абажуром, около грустно поющего остывающего самовара, с интересной книгой! Не хочется на улицу…

Утром трудно вылезать из-под одеяла и особенно вкусен сон. Лениво бьют хозяйские часы девять. Надо вставать: в десять — лекция. Кухарка Палаша уже подала самовар и обычную французскую булку.

— А ты встанешь или нет? Наказывал в восемь, а теперь — десятый…

— Завари чай, Палаша!..

— Ну-ка, какой неженка!..

— Долго вчера читал.

— Николай Иванович давно в навирстет ушел, а ты… Околоточный приходил.

— Околоточный? Зачем?

— Небойсь, сразу проснулся… Спрашивал, почему вчера много народу было.

— Ну!

— Ну, сказала, как велел: именинник был…

— Ну и дура: рождение, а не именинник. Посмотрит в святцы и увидит, что врешь. Ну!

— Часто, говорит, у вас именинники очень.

— А ты ему?

— Не я, говорю, их крестила.

— Гм… Николай Иванович знает про это?

— А как же! Встал рано и забеспокоился. А вот ты прохлаждаешься… Он тебе записку оставил. На-ка вот!

«Коллега! Если имеете что-нибудь предосудительное, сейчас же сплавьте в надежное место: есть основание ждать гостей».

Вскочил, как ошпаренный: в печке — еще сырой гектограф, а руки — в синих гектографских чернилах.

— Вот так штука!.. Палаша! Дай дров и растопки!

— Озяб? Я затоплю, дай управиться…

— Я — сам. Где дрова? Живо!

Ну, слава Богу: печка пылает огненными языками и огонь-союзник быстро пожирает следы преступления. Жаль, да что поделаешь… Мою и скоблю руки, сержусь: не отмываются.

— Ты что, ровно белье подсинивал?

— Картины, Палаша, красил…

Наскоро хлебнул чаю и побежал к товарищу, с которым вчера работал, чтобы подальше спрятал нашу свежую брошюру — «Хитрую механику»: пятьдесят экземпляров наваляли с оповещением: «Издание партии Народной Воли»…

— Тревога, брат!

Задыхаясь, сообщаю о предупреждении Николая Ивановича.

— Как быть?

— На подволоку! Спустим на веревках между стен дома и обшивкой.

— Это — мысль!

Весь день прошел в тревоге. Ночь — тоже. Каждый стук, шум на улице, говор на дворе заставляли вскакивать и, подкравшись на цыпочках к выходной двери прислушиваться и ждать звона шпор…

— Уф! Никого нет… Померещилось… А впрочем, милости прошу: у меня чисто, а потому в сущности глупо так волноваться. Спи, баба!

Так и не пришли, напрасно прождал… И всегда так: когда ждешь — ни за что не придут, а когда и в мыслях нет — как снег на голову.

Скоро обычный студенческий бал в пользу недостаточных товарищей. Первый бал в моей студенческой жизни. Это — целое событие, на неделю оторвавшее меня от занятий наукой и политикой… Попал в распорядители: почетно, приятно, но очень хлопотно. Выбрал благую часть: оборудование «Мертвецкой». Долго не разрешали «Мертвецкой»; однако мы добились своего под условием некоторых ограничений в правах. Уж какой бал без «Мертвецкой»: мы скорей согласились бы на бал без музыки!..

— Только без речей, господа!

— Я говорю о речах возбуждающего характера. Можете петь, выпивать, но прошу воздержаться от грома и молний. Иначе дворяне не дадут больше вам зал своего Собрания.

— Мертвецкая без речей…

— Всё, господа, можно, но… должны быть границы. При закрытых дверях, конечно, как в семье, но трудно, господа, уберечься от посторонних наблюдателей…

— За это ручаемся!.. Ни один прохвост не пройдет…

Отлично. Теперь закупки для буфетов: чайного и выпивального… Чайный всецело отдаем женщинам, курсисткам: им и книги в руки, а мы займемся только напитками. Подороже надо цены на хмельное, а то очень быстро «Мертвецкая» принимает хаотический характер: ссорятся и орут — не дают поговорить… Не все с этим согласны.

— Господа, я протестую. Дерите с буржуазной публики, а не с пролетария. У нас два буфета: верхний и нижний, один буржуазный, другой — демократический…

— Верно! Как же это не выпить в такой день? К чорту аристократов!

— Пиво должно быть изъято от всякой пошлины.

— Тише, господа! Слова! И петь будем, и пить будем, а смерть придет — умирать будем…

— Браво, Касьянов!

— Пускай на верхах пляшут вальсы, пьют токайское и пробавляются адюльтерами, а нам — пиво, «барыня», «дубинушка» да речи!..

— Браво, Касьянов!

Демократы победили: налог оставлен только на благородные напитки, то есть коньяк, ликер, вина. Пиво и водка — по заготовительной цене…

— Брраво-оо!..

Бал. Дворянское Собрание блещет огнями. К подъезду бесконечной вереницей подкатываются кареты и санки, из которых выпархивают, при помощи швейцаров, лакеев и кавалеров, полные грации и кокетства — закутанные в мантильи, капоры и пуховые шали девицы, за ними — полновесные мамаши… Опережая их со всех сторон, бежит молодая, «безлошадная» публика: студенты, курсистки, гимназисты, реалисты…

Широкие лестницы вверх убраны взятыми на подержание лаврами, олеандрами, пальмами. Благообразные студенты с цветными бантами на груди встречают и разводят гостей по местам. Белые туалеты, огни драгоценных камней, цветы, веера, прически, перчатки, фраки, голые плечи и руки, одуряющий запах духов и бесперывный радостный шум смеха и говора, шелковых шлейфов, стекляруса… И улыбки, улыбки, улыбки…

В «Мертвецкой» еще малолюдно и благообразно. Молодые лица, оживленные разговоры, скромные платья, звон чайной посуды, остроты. Работает только чайный стол с пирожными и фруктами, а Касьянов с помощниками лениво толкутся за стойкой и безрезультатно дразнят бутылками…

— Плохо, Касьянов?

— Не пришел еще час наш.

— Игнатович! Вы обещали мне третью кадриль…

— Неправда!.. Почему третью?

— По любви…

— Не говорите, Касьянов, глупостей…

— До умного слова еще много осталось…

— Началось!..

Сверху доносится загремевший рояль… Сразу все притихло на лестнице и в «Мертвецкой»…

После первого отделения концерта — наплыв в «Мертвецкую» чистой публики: разряженные барышни, под прикрытием кавалеров, с затаенным любопытством и некоторым страхом, прохаживаются по «Мертвецкой» и разочаровываются:

— Чего же тут неприличного?.. Мама пугала, что тут Бог знает что!

— Ложные слухи! — произносит из-за стойки Касьянов и вздыхает.

Курсистки делают друг другу большие глаза. Потом дружный веселый хохот и остроты на счет Касьянова:

— Касьянова-то и не заметили!..

— Я, кажется, вполне приличен, медам распорядительницы…

Наверху хор студентов пропел три раза «Гаудеамус», и гром апплодисментов, грохот передвигаемых стульев и хаос отдаленного говора сотен голосов возвестил об окончании концерта… Скоро сверху полился плавный и задорный вальс. Начались танцы.

«Мертвецкая» ожила: сюда схлынула вся демократическая публика и заняла все столы, стулья, подоконники… Зазвонили стаканы, захлопали пробки, и к чорту полетел всякий порядок… Говор, смех, споры… Кто-то уже затягивает «Дубинушку»:

«Много песен слыхал я в родной стороне,
Не про радость, а горе там пели,
Но из песен из тех в память врезалась мне
Одна песнь про родную дубину-у…»

И все, умеющие петь и неумеющие петь, грянули:

«Э-эх, дуби-и-нушка, ух-нем,
Э-эх, зе-ле-на-я сама пойдет…
Сама пойдет, сама пойдет, да ухнем!..»

Сейчас же нашелся другой, лучший запевала, и не успел еще хор кончить «ухнем», как он из другого угла гулким басом, с душевным надрывом, затянул:

«Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь,
Изобрел за машиной машину,
А наш русский мужик, коль работать невмочь, —
Он затянет родную дубину-у-у»…

И гремит хор сильных молодых голосов, заглушая игривый, певучий вальс наверху. Поют, словно хотят отдать этой песне всю силу своей молодости, своей удали и всех светлых надежд на будущее. Как молитву поют, с восторженными лицами, горящими глазами, живыми жестами. И когда стоишь в этой поющей толпе и сам поешь, разгорается в душе жажда неведомой борьбы с неведомым врагом… Угораешь от этой соборной песни… Не там, наверху, студенческий праздник, а здесь, в тесных и душных комнатах, в облаках табачного дыма и в гуле и раздолье любимых песен…

— Братцы! «Выдь на Волгу»!

— «Выдь на Волгу!»

И бас с надрывом уже начинает, а хор подхватывает:

«Выдь на Волгу, — чей стон раздается
Над великою русской рекой.
Этот стон у нас песней зовется, —
То бурлаки идут бичевой…»

— Ти-ше! Ти-ше!

— Слова! Слова!..

— Товарищи! Ти-ше!

Кто-то стоит на столе и беспомощно размахивает руками. А в другом углу затягивают «Черную галку»…

— Ти-ше!

Стук по столам, ногами по полу. Притихли. На столе лохматый Николай Иванович. Приятно: точно сам говоришь. Я уже заранее согласен со всем, что скажет мой сожитель: мы — единомышленники…

— Господа! Товарищи! Братья и сестры!

— Родные и двоюродные!

— Тише, Касьянов!

— Вон Касьянова!..

— Говорите, товарищ!

— Нам разрешили плясать, петь и пить… Но потребовали, чтобы мы молчали, т.-е. не обменивались нашим образом мыслей… Господа, не время предаваться благоговейному молчанию. И если мы, студенты, будем молчать, то заговорит Валаамова ослица!..

— Бра-а-во!

Дружный взрыв рукоплесканий, смеха и поощрений.

— Ти-хо! Ти-хо!..

— Господа! Я отвечу им, поборникам глубокомысленного молчания, словами поэта:

«Над вольной мыслью Богу неугодны
Насилие и гнет…
Она, в душе рожденная свободно,
В оковах не умрет!..»

Снова грохот плескающих рук, топочущих ног, стульев, криков «браво» и снова напряженное внимание и вибрирующий от волнения страстный голос оратора…

Я слушал и дрожал, как в лихорадке. Словно камнями, оратор кидал сильными и образными словами и сравнениями в стены, за которыми спряталось зло жизни, и одного за другим выводил оттуда его виновников. Я пожирал глазами оратора и душа моя рвалась обнять его, и плакать у него на груди, и клясться, что я готов на жертву… Когда я оглянулся и обвел взором товарищей, мои глаза встретились с сотнею горящих, сверкающих глаз, в которых трепетали молодые души слушателей… Счастливый оратор!.. О, если бы я мог говорить такими огненными словами и сливать людей в одну душу и одно сердце!.. Кончил:

«Нас обвиняют в жестокости… Нет, мы не жестоки… Мы болеем душой за всех гонимых, болеем за дорогую родину… И во имя любви к ним зовем вас на подвиг… Любовь, большая любовь, чужда смирению… Господа!»

«Любовь к нам явилась облитая кровью С креста, на котором был распят Христос!..»

Шумный экстаз пылающих душ… Крики, стук по столам, о пол… Благодарные руки тянутся к оратору, многие целуют его… А кто-то уже взобрался на подоконник и требует слова… Но в дверях — смятение: свистят, грозят и кого-то гонят вон… Под дружный смех…

— Братцы! Братцы! Не пускать сюда буржуазию…

А в углу снова пение:

Укажи мне такую обитель,
Я такого угла не слыхал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не страдал…

— Господа! Профессор Загоскин!

— Тише!

— Профессор Загоскин!

— Качать!

— Качать! Качать!..

И любимый профессор, под гром аплодисментов, плавно взлетает в вышину, беспомощно взмахивая руками… А наверху — победные взрывы мазурки из «Жизни за царя» и глухой топот бесчисленных ног: словно там целый эскадрон носится по паркету, потрясая оружием…