С головой ушел в общественные дела: я — библиотекарь, судья чести, казначей землячества, курсовой староста… Хлопот и беготни — не оберешься. Не хватает времени. Наука уже не кажется, как раньше, самым важным и первым делом. Товарищи относятся с уважением, да и сам чувствуешь, что ты — не заурядный первокурсник, а — «сознательная личность», о которой пишет в своих письмах Миртов… Неутолимая жажда работать — неудовлетворенность от сознания, что надо делать что-то большое, значительное, а делаешь пустяки… Как подойти к этому большому? Как попасть в настоящее дело?.. Всё стоишь где-то в стороне, сбоку, около. Конечно, и на этом месте ты полезен, но в душе есть смутное предчувствие, что не пришел еще твой настоящий час…

— Николай Иванович! Я хочу поговорить с вами…

— Отлично. В чем дело?

— Я хочу поступить в партию…

— Ну-с!

— Как это сделать?

— Почему же вы спрашиваете об этом меня? Это странно.

— Я думал, что вы… вы… можете…

— Напрасно. Я вам не давал повода.

— Вы мне не доверяете?.. — спрашиваю, опустив голову, и вспыхиваю от обиды. На глазах — слезы. Губы дрожат.

— Обижаться тут не на что: если бы я был даже в партии, я уклонился бы от этого разговора. Мы еще мало знаем друг друга, и потом… вы делаете свое дело, помогаете, вы на своем месте… Вы, государь мой смешно рассуждаете: поступить нельзя, надо сделаться…

— Не понимаю… Как это сделаться?.. Сам я не могу сделаться…

— А вдруг вы уже сделались?

— Даю вам слово, что — нет… Иначе я не просил бы вас… Не понимаю…

— Не сердитесь. Я вас люблю и уважаю… Юны вы еще… Не закалились…

— Но вы мне верите?

— Да. Кто это… в альбоме?.. Сестра ваша?

— Это… Это… одна знакомая девушка.

— Какое милое лицо!..

— Да…

Когда вышел Николай Иванович, я раскрыл альбом с родными и знакомыми и отыскал портрет Зои. Чем-то родным и далеким повеяло на меня от него и грусть о чем-то прошлом и милом стала наполнять душу. И чем дольше я смотрел на портрет, тем сильнее становилась грусть. С печальной улыбкой смотрели на меня знакомые глаза, и нежная застенчивость светилась в них затаенным огоньком пугливой девичьей любви. Ведь снималась она для меня, «на прощанье»!.. И вдруг я вспомнил золотисто-розовый вечер на Волге, пароход, окно каюты и девичье личико, смущенное, украдкой бросающее на меня пугливый любящий взгляд:

— Мне стыдно…

Удивительно близкое, родное лицо… Кого она напоминает?.. Да, да, она похожа на ту, которую я люблю втайне, далекую, навсегда ушедшую с земли и перед смертью кроткими, тихими, ласковыми словами безысходной скорби утешавшую мать: «милая мама»… Та, ушедшая — старше и печаль ее глаз глубже, но, быть может, когда она была гимназисткой — и у нее в глазах так же светился огонек радостных предчувствий любви и эта милая застенчивость. С лихорадочной поспешностью я достал из тайного убежища «запрещенный» портрет и стал сравнивать этих двух женщин: ушедшую с земли и ушедшую из сердца. Да, удивительное, странное сходство! Точно две сестры. Вот эта — старшая, а эта — младшая. И непохожи, и похожи. Трудно уловить, в чем сходство, но оно поразительно. Именно так бывает иногда с сестрами… Соня и Зоя. Сестры. Старшую я люблю, но она никогда не узнает этого, и никогда я не увижу ее и не скажу ей о своей любви, а младшую я любил и… она знает и любит меня, но я…

— Прости меня, Зоя!.. Я так виноват перед тобой, моя белая, чистая девушка с золотыми косами. Пришел черный дьявол и украл у меня твою любовь… Где ты, и вспоминаешь ли ты о том, как мы с тобой встретились и как полюбили друг друга? Как мы ехали с тобой на пароходе и как расстались, не думая, что никогда уже более не встретимся? Я куплю красивую раму и выну тебя из этого старого альбома: прости, что я оставлял тебя вместе с этим черным дьяволом, укравшим наше счастье.

Я купил красивую раму из красного дерева с бронзовыми украшениями и вставил в нее обеих женщин: младшую, Зою, — впереди, а старшую, Соню, — позади, позади, чтобы она по-прежнему жила в моей комнате невидимо… И когда я, отрываясь от книги, взглядывал на портрет в раме, я всегда видел обеих; видимую и невидимую… Они сливались воедино и рождался какой-то общий, мутный образ далекой девушки, которую я любил, люблю, но потерял и теряю. Трудно передать это словами, но, быть может, я подойду ближе к передаче своего чувства, если сравню его с тем, которое испытывает потерявший любимую женщину человек при виде, очень похожей на умершую, сестры ее: острое сострадание и острая радость, прошлое в настоящем, настоящее в прошлом, мертвое в живом и живущее в мертвом… Далеко и близко… И когда товарищи спрашивали меня, кто это стоит у меня на столе в красной раме, я говорил с печальным вздохом:

— Моя умершая невеста.

И когда я, перед сном, долго всматривался в образы этих двух женщин, мне снились прозрачные, нежные радостные сны, тонкие, как серебряная паутина, хрупкие и неуловимые, пугливые, которых никак не вспомнишь при пробуждении; а когда смотреть на черную Калерию, то снились нечистые огненные сны, сумасшедшие женщины, грозы и вихри, красные губы и пьяные глаза — нечистые сны, от которых и после пробуждения я еще долго не мог придти в себя и стряхнуть с души кошмар ночных видений… И когда, после таких снов, посмотришь на стоящий на столе портрет в красивой раме, печаль и стыд грызут душу… Лучше не смотреть на этого черного дьявола и на ее колечко с красным рубиновым огоньком. Бросить это проклятое кольцо… Почему жалко его бросить? Ну, спрятать его подальше, чтобы не попадалось так часто на глаза. Маленькое колечко, едва влезает на первый сустав мизинца. У нее были удивительно тонкие руки, цепкие и тонкие… Где теперь она и что она думает обо всем, что случилось? Ах, да Бог с ней! Какое мне дело, где, с кем, что думает?..

— Прости меня, чистая белая девушка с золотыми косами!.. И хотел бы, и боюсь с тобой встретиться.

— Мне стыдно…

Быстро летит время; незаметно подкрались полукурсовые экзамены… Надо наверстывать время, отданное общественным делам… Охо-хо, ничего-то я не знаю… «Энциклопедия права»… Что за штука такая?..

— Право понимается в двух смыслах: субъективном и объективном. Так-с! Пускай его! «Право в субъективном смысле…»

— Зудишь?

— Здравствуй! Читаю Энциклопедию права.

— Скучная материя…

— Я только что начал. Говорят — режет?

— Меня прогнал: я отнес к естественным правам человека право отвечать на насилие насилием…

Весело хохочем над смущением профессора и собственным остроумием…

— Ну, ну, а — он?

— Государство, говорит, несовместимо с насилием… Хотя, говорит, в некоторых случаях, оно допускает принудительный образ действий, но и т. д. Заспорили; я закидал его фактами и противоречиями. Обозлился и прогнал. «Права»! Одни жрут до отвала, а другие — подыхают от голода; а когда начинают кричать — им затыкают рот тюрьмами, ссылками, штыками… А мы с тобой кончим юридический и сделаемся слугами этих «прав»…

— Чорт с ними, с этими правами! Я перейду на медицинский. Там и публика приятнее.

— Не забудь, что сегодня — собрание. По моему, нечего прятаться и надо назвать наш кружок не «Союзом прогрессивного студенчества», а «Союзом молодых народовольцев»…

— А имеем ли мы право так называться?

— Ну, опять — «право»!.. Ты уже помешался на правах… К нам присоединяются две курсистки: Вера Игнатович и Надежда Корнева…

— Да ведь они — «землевольцы»!

— После нашего спора с противниками переходят к нам.

— Браво!

— Это твоя победа. Ловко ты их тогда разделал. Во все стороны перья полетели…

— Я?.. Гм!..

Товарищ ушел, а я долго ходил по комнате, гордо поглаживал себя по голове и говорил:

— Молодчина!.. Ей-Богу, ты неглупый парень.

А потом схватил портрет и, поцеловал Зою, шепнул через нее Соне:

— Нашего полку прибыло!

У нас есть нелегальная библиотека и гектограф, но библиотека — жидковата: десяток брошюрок и десяток запрещенных книг, а гектограф… очень уж несовершенное орудие: больше измажешься, чем наработаешь, да и невнушительно. Вот хоть плохонькую типографию соорудить бы!.. Трудно. Нет связей с наборщиками: наворовали бы. Шевелится смутный вопрос: «честно ли это», но сейчас же и затихает:

— Не с корыстной целью, а для общего блага!.. Бывают случаи, когда цель оправдывает все средства. Ах, если бы типография!..

Однажды, когда я поздно ночью вернулся с окраины города, с испачканными синими гектографическими чернилами руками и наскоро отмывал их в темной кухне, Палаша проснулась и сонным голосом сердито сказала:

— Шляешься — не знай где… А тут два раза барышня приходила к тебе.

— Какая барышня?

— А я почему знаю! К тебе много ходят. Записку на столе оставила.

«Милый, родной мой! Я — приехала. Остановилась пока в меблированных комнатах „Заря“, на Проломной улице. Приходила к тебе дважды. Жду тебя завтра утром. Твоя З.»

Сперва я страшно испугался. Словно меня поймали на месте какого-то скверного преступления. Я запер дверь, прилег на постель и притих. Что же теперь делать? Что делать? Как сказать, что я уже не тот, что все прошло и что она ошибается, называя меня прежним «родным и милым»?.. Что я наделал! Зачем я не написал ей, что все кончилось, что все это было ошибкой, увлечением, которое кануло в прошлое и не может вернуться?.. Нет сил пойти и сказать все это прямо в лицо. Лучше написать. Я вскочил с кровати и стал писать нервно, торопливо, словно боялся, что она может каждую минуту придти ко мне. «Многоуважаемая». Нет!.. «Добрая, хорошая Зоя Сергеевна»… Нет! нет! «Милостивая Государыня»… Нет, это жестоко и пошло. Я рвал бумагу и волосы на глупой голове, которая отказывалась помочь мне в этом затруднении. Можно не называть.

«Наша близость была ошибкой. Что прошло, то не вернется. Простите меня. Надеюсь, что это не помешает встречаться нам товарищами»…

Написал, заклеил в конверт и положил на столе. Лег и снова вскочил, разорвал конверт и стал перечитывать и писать, варьируя все те же жестокие слова и не находя других. А из рамы на меня смотрели с нежной грустью и застенчивой лаской глаза белой девушки и словно молили о пощаде.

Милая, бедная голубка! Ну, как же нам быть и что мне сказать себе? Может быть, я немного люблю еще тебя, но потух тот пламень, которым горела душа при каждом твоем слове, при одном звуке твоего милого голоса, при каждой случайной встрече наших глаз. Моя любовь к тебе покрылась какой-то грустной дымкой прошлого и не вспыхивает прежним пламенем. Тяжело мне, дорогая. Но я не виноват: я тогда верил, что моя любовь к тебе непобедима. Я хотел бы упасть к твоим ногам и поплакать, я хотел бы рассказать тебе, как всё это случилось… Но ты оттолкнешь меня и не захочешь моей правдивой исповеди. Да и сил нет пойти к тебе, называющей меня «милым и родным», и разбить твое золотое сердце. Я боюсь посмотреть в твои глаза, потому что они не встретят в моих ответного восторга и трепета любящей души… Надо всё это написать, чтобы ты поняла и простила. Ты ведь добрая и кроткая, ты — чистая, а я… уже грязный… Как сказать тебе об этом? Зоя, Зоя! Лучше бы ты не приезжала… Обоим было бы лучше и легче…

Всю ночь напролет я метался в постели и по комнате, а когда Палаша завозилась в кухне, я потихоньку вышел на улицу и побрел к меблированным комнатам «Заря». Было еще очень рано и не было опасности встретиться. И всё-таки я долго бродил по другой стороне улицы, не решаясь приблизиться к дверям «Зари». Наконец решился, быстро вошел в крыльцо и, подав швейцару свое письмо, строго приказал:

— Немедленно передайте в № 24.

А потом быстро вышел и еще быстрее зашагал прочь, с чувством радостного освобождения от лжи — и глухой тоски по чем-то навсегда утерянном. Домой я не пошел: что-то пугало меня идти туда, и я очень долго бродил по отдаленным улицам и закоулкам, пугаясь встречных девушек, в которых мне поминутно чудилась Зоя…