ОСОБАЯ СУДЬБА
Посадка в десять часов вечера.
Береза в девять вышел на крыльцо. Как часто во Владивостоке, в это время года, с юго-востока дул сильный ветер. Неплотные облака летели низко и неуклюже над Чуркиным, бухтой и неохотно всползали на сопки Орлиного Гнезда. Они напоминали журавлей, расположившихся на покой и недовольных тем, что их вспугнули. Эгершельд со всеми своими бесчисленными огнями Торговой гавани опрокинулся в бухту.
Береза вдохнул влажный ночной воздух и вспомнил, что девять лет назад в такую же весеннюю сырую ночь он тоже покидал Владивосток. Это было после провокационного выступления японцев четвертого и пятого апреля. И тогда он стоял над мерцающей бухтой, и тогда от мыса Басаргина летели тучи, стремясь захватить перевалы. За плечами висел мешок с запасом пищи на трое суток и сменой белья.
Жена положила одну руку на перила крыльца, другую, очень легко, на мешок. В этом жесте он уловил просьбу не уходить, а в легкости прикосновения — сознание, что уходить нужно и что просьба ее — только малодушие.
По улице простучала пустая китайская телега. Береза прекрасно помнил этот гулкий ночной звук, помнил лошадь, которая, помахивая черной туго заплетенной гривой, прошла мимо фонаря, выпятив из тьмы крутые пегие бока. Переваливаясь по глыбам камней, протащилась телега. Возчик-китаец спал на угольных мешках.
Нужно было уходить. Павел оглянулся. Лицо жены белело в сумраке. Он хотел в последнюю минуту сказать то, что собирался сказать все месяцы совместной жизни, — свои мысли о браке, о единственной любви, единственно достойной человека, но в несколько слов они не укладывались, да и незачем их было говорить, уходя в полную неизвестность.
Последнее, надолго оставшееся воспоминание: лязг скобы на калитке и стук закрывшейся двери. За ней остались обаяние женской ласки и теплота гнезда, о котором думалось, что там любовь, преданность и вера.
Сейчас, спустя девять лет, он опять уезжал из Владивостока, но жена его не провожала, и жены как будто не предвиделось.
Тощие деревья сада шевелили вершинами. Собачонка Вахта, метиска неопределенной крови, проживавшая под крыльцом, выползла из жилища и повела носом в направлении человека. Узнав своего, потягиваясь задними ногами и зевая, Вахта поднялась на две ступеньки и завиляла хвостом.
На темной пустынной улице послышались шаги.
Кто-то шел, спотыкаясь и стуча по камням сапогами. Хорошо, если это Троян, не то самому придется тащить до трамвая тяжелый чемодан.
Через минуту стало ясно, что прохожий направлялся к крыльцу, на котором стоял Береза, а еще через минуту в бледном свете фонаря на углу улицы вырисовался Троян.
— Я уж думал, что по рассеянности, свойственной поэтам...
— Но не свойственной мне...Ты ведь отлично знаешь, что я не рассеян и не забывчив.
Они прошли в комнату. Она давно приняла нежилой вид, в ней точно выпал снег: с книжных полок спускались газетные листы, под газетными листами исчезли письменный стол, диван и на стене карта Камчатки.
— Покачает вас, — сказал Троян.
Он сел на стул, оглядел комнату, товарища, собственные ботинки, поголубевшие от пыли.
— Когда-нибудь и я поеду на Камчатку... Заманчивая страна. Девственная природа: вулканы, неведомые реки, непуганые звери. Много ли еще на земле таких мест? Своего рода музей первозданного мира. Путешествие в такой музей всегда будет обогащать ум и вдохновлять чувства... Но когда я поеду? В одном Владивостоке столько тем и проблем... Над миром, Павел, встает утро. Над музеями природы, над ветхими и только что строящимися городами, над стариками и новорожденными... И прелесть этого утра превосходит самые затаенные надежды человеческого сердца.
— Ого! Каков стиль!
— Что, высоко?
— Высота значительная.
Оба засмеялись.
Береза с помощью Трояна взвалил на плечи чемодан, и товарищи выбрались из комнаты.
Ветер дул попрежнему, и тучи попрежнему низко и торопливо летели над городом. Фонарь на перекрестке раскачивался: широкое крыло тени, точно живое, то бросалось на стену противоположного дома, то прыгало вниз.
Деревянные мостки тротуаров были ненадежны, и Береза с Трояном шагали посредине улицы.
К десяти часам на пристани собралась вся группа. Студенты сидели с вещами в самой голове очереди.
Посадка, назначенная в десять, не началась, однако, и в двенадцать.
Ветер усиливался. Тучи поднимались выше. Теперь они летели стремительно и стройно, как флотилия дирижаблей.
— В Японии выпустят на берег? — спрашивала Зейд, пряча голые руки под жакетку.
— В Японии побывать, конечно, интересно, — говорила Тарасенко, — но уж побывать, так побывать! А сойти на берег на час — меня такая прогулка не привлекает.
Она прижималась к Залевской: было зябко от ветра, от ночи, от ожидания.
— О чем это думает Точилина? — сказала Зейд. — Староста! Пришла, посадила всех на ветру и исчезла. Как хотите, а я не буду здесь мерзнуть.
Она ушла в буфет, заговорила с моряками о часе отхода, о погрузке, о ветре и стала вместе с ними пить чай.
Зейд любила море и даже одно время мечтала стать капитаном. Ее привлекали опасности. Ей казалось, что советские девушки прежде всего должны показать, что они готовы выйти победительницами из любых злоключений. «Боже мой, — думала она, — ведь произошла революция, весь мир открыт нам, чего же бояться?» Точилина казалась ей без нужды осторожной. Всего-то опасается, думает, что сил у девушек нехватит... Как она забеспокоилась о том, что на Камчатке не будет ни яслей, ни столовых! И пусть не будет! Ничуть не страшно... Береза молодец, отлично тогда ответил ей...
Она пила горячий чай, разговаривала с моряками о туманах Охотского моря и вдруг увидела Точилину, которая покупала в буфете на всю группу сайки.
Точилина сделала вид, что не заметила Зейд. Но, конечно, она заметила и была недовольна: как же Зейд самовольно покинула товарищей!.. А нужно, товарищ Точилина, не только сайки покупать, но и позаботиться еще о том, чтобы люди не дрогли на ветру!
Точилина взяла объемистый сверток и, осторожно ступая между столиками, людьми и чемоданами и попрежнему не замечая Зейд, вышла на набережную.
Пакгаузы, белое здание вокзала, краны, заборы, груды ящиков, мешков, пароходы с сигнальными огнями, толпы людей на пристани, ночь, разорванная в клочья фонарями, окнами и белыми зданиями, — все это мешалось с грохотом лебедок, криками грузчиков и настойчивым боем волн о причалы.
Гончаренко вел дипломатические переговоры с командой, суть которых сводилась к тому, что нельзя ли студентов посадить раньше.
Но команда не поддалась на его рассуждения.
Пассажиры первого и второго классов проходили на пароход беспрепятственно. Третий класс продолжал обвеваться ночью, шумами и сырым крепнущим ветром.
— Ну, прощай, Березушка, — сказал Троян. — Тебе здесь не до меня. Шли письмо или телеграмму... и я тебе тоже... Осенью увидимся...
— Посадка! Посадка! Товарищи, стройся к посадке!
Корзины, тюки, чемоданы скрипели, трещали и вдруг взлетали на плечи.
Медленной лентой пассажиры третьего класса поднимались по узкому зыбкому трапу.
Студентам удалось занять места у левой стены полутрюма в низком обширном сарае со специальными возвышениями на полу для спанья.
— Комфорт! — решила Зейд. — Все же лучше, чем трюм. Одно худо — рядом с нами двери гальюна.
Грохот лебедок продолжался. Момента отплытия никто не знал. Пароход мог отплыть через час, но с таким же успехом и через двадцать четыре.
Третий класс затих. Люди, утомленные ожиданием, посадкой и последними суетливыми днями, спали.
В восемь часов утра затихли и лебедки. Люки закрыли досками, сверху навалили брезент. Пароход протяжно загудел. Пассажиры столпились у бортов. Небольшая группа провожающих, пестрая на фоне вдруг поголубевшего неба и белого вокзала, замахала шапками, шарфами и платками.
Солнце вырвалось из-за сопок. Утренняя жизнь, еще не утомленная, еще не потревоженная, шла, бежала, летела отовсюду.
— Товарищи, все на борту? — считал Береза студентов. — Наверное, кто-нибудь слез в последний момент за семечками...
— Ну, прощай, Владивосток! — взмахнул кепкой Гончаренко.
Палуба под ногами дрогнула, набережная начала плавно, но косо пятиться.
Уже между пароходом и гранитом — зеленая масляная спокойная полоса воды. Она все шире и кое-где уже подернута радужной рябью. Через нее не перешагнешь и не перескочишь. Пароход — уже особый мир, со своей судьбой и своими целями.
Справа проплывали серые пакгаузы Эгершельда, толчея пароходов возле причалов Крестовой горы, подъездные пути, игрушечные паровозики и красные вагончики под сопками, точно у самой воды.
А слева Чуркин, с тремя бухтами, сравнительным простором, уцелевшими рощами и громадами утесов на юге.
Надвигался Русский остров.
В течение двух часов никто не уходил от бортов. Берега из зеленых превратились в голубые, потом дымные.
Ha юго-востоке поднялась круглая шапка Аскольда. Все определеннее власть океана и особая судьба корабля.
Студенты устроились на верхней палубе. Радовала прозрачность воздуха, тяжесть и масляность воды, круто замешанные облака...
Наконец берега и острова исчезли окончательно. Стучали машины. Стихал ветер. Волны катились друг за другом, прыгая, как маленькие тюлени, на махину корабля.