Воскресенье, 1 декабря. — К брату.
С некоторого времени, мой друг, мания самоубийств вошла в моду. Со смерти несчастного Паскье, перерезавшего себе горло, один повар, француз, последовал его примеру; один англичанин, которого хотели арестовать за долги, размозжил себе череп выстрелом из пистолета; наконец, 20-го ноября, один берлинский негоциант, по имени Бахман, отравился. Этот последний, человек лет сорока от роду, учредил фабрику зеркал на деньги короля Прусского, но дела пошли плохо, король прислал некоего Гергарда обревизовать их, и Бахман, боясь попасть в Шпандау, написал пять писем разным лицам и отравился мышьяком.
Понедельник, 2. — К брату.
Новая трагическая история, мой друг, заставившая забыть Бахмана и взбудоражившая весь город. Проездивши весь день, пообедав, между прочим, у голландского резидента, Зюарти, который сообщил мне, что гр. Нессельроде — шпион Прусского короля, что выяснилось из дела Бахмана, я отправился ужинать к Бемерам. Там находились гр. Вахмейстер и Хюттель (Huttel), секретарь прусского посольства, большой сплетник, как мне говорили. Если ты когда-нибудь встретишься с этими двумя господами, то остерегайся их. Нессельроде не глупый человек, очень едкий и остроумный рассказчик, но он очень искусно выспрашивает у людей то, что желает знать. Хюттель — холоден и медлителен; он делает вид, что ничего не слышит, а потом передает все подслушанное гр. Сольмсу, к числу сторонников которого, однако ж, не принадлежит[133].
После ужина, мы заговорили о Биланде (Byland), голландце, состоявшем в русской морской службе, из которой он теперь вышел. Это — порядочный шалопай, не пользующийся уважением. Пока мы смеялись над различными его выходками. Хюттель толкнул меня и показал записочку, в которой ему сообщали, что несчастный Биланд дрался на дуэли за Екатерингофом и кажется убит. Это известие нас огорчило, но не удивило, так как Биланд пользовался репутацией бретера. Между прочим, мы старались отгадать, кто бы мог быть его противником, причем, конечно, о русских и не думали, так как они не любят таких крайностей; почти единогласно остановились мы на одном итальянце, гр. Робазоми, кавалере ордена св. Георгия, недавно вышедшем в отставку. Гр. Биланд, задолжавший всему миру, по словам Хюттеля, был должен 800 р. и Робазоми. Вернувшись домой, я хотел пройти к маркизу, чтобы сообщить ему эту новость, но уже на лестнице встретил лакея, которого маркиз послал за мною. С первого же слова последний сообщил мне, что сегодня вечером Робазоми отыскал его у Ивана Чернышова и просил позволения скрыться во французском посольстве, потому что дрался с Биландом и подлежит ответственности. Маркиз отвечал, что не может поместить его у себя, и советует обратиться ко мне. — Он, вероятно, ждет уже вас, — прибавил маркиз, — что же вы думаете делать? — Оставить его ночевать у себя, — сказал я, — он военный человек, мы, стало быть, товарищи, и не могу же я выгнать от себя его ночью. — Как хотите; но завтра мы его попросим уйти. Придя в свою квартиру, я действительно нашел там Робазоми. Он очень печален, но покоен, и рассказал мне следующие подробности своего дела:
«Вчера я узнал, от одного из друзей, что гр. Биланд готовится потихоньку уехать, а так как он должен мне 800 р., то я должен был принять свои предосторожности. Сегодня утром я послал ему с лакеем записочку, которой Биланд не взял, приказав мне сказать, что он никого не принимает. Я послал лакея в другой раз; Биланда не оказалось дома, он пошел обедать в один трактир на Миллионной. Тогда я оделся и поехал в этот трактир сам. Как только Биланд меня увидел, так сказал своей компании: «Господа, гр. Робазоми пришел ко мне». Я отвечал, что действительно пришел поговорить с ним. Тогда все присутствовавшие ушли и оставили нас одних, я показал Биланду мою записку, прибавив: «Вы можете ее прочесть, в ней нет ничего оскорбительного». Биланд отвечал мне то же, что и лакею, то есть, что он записки не примет, да и вообще не желает иметь со мной никаких сношений, причем наговорил столько дерзостей, что мне пришлось его вызвать. Он принял вызов и заявил, что желает драться около дома Перро, потому что хорошо знает эту местность. Вышли мы вместе, расселись по своим экипажам, и оставив их около саксонского посольства, пошли пешком, под деревьями, влево, к дому Визена. «Здесь есть тропинка, сказал Биланд, поищем ее». Найдя тропинку, Биланд стал утаптывать снег на расстоянии двух или трех туазов, причем сказал мне: — Если я вас убью, то легко спасусь по этой дорожке; а если вы меня убьете, то доставите мне большое удовольствие и окажете услугу, так как тогда мне не придется платить долги. — Не желал бы оказывать вам такой услуги, — отвечал я, — но раз вы сами этого хотите, то пусть будет по вашему, судьба решит за нас. Затем, мы стали драться, и так как я несколько раз отступал слишком далеко, то он спросил, не боюсь ли я. Наконец, он высоко поднял руку, чтобы нанести мне удар в лицо, и при этом открылся; отпарировав этот удар, я проткнул Биланду грудь. «Это ничего», сказал он, зажимая рану рукою, но в то же время стал харкать кровью и зашатался от слабости. Я бросился его поддерживать и стал звать его лакея с извозчиком, но они уехали. Тогда я сел в свой экипаж и поехал в город искать хирурга, но не нашел. Поэтому я написал к Сакену, что около его дома лежит раненый, нуждающийся в помощи. Племянник Сакена прочел записку, но отослал ее назад, говоря, что не может будить дядю для этого. Между тем дело происходило часов в шесть вечера, так как мы дрались между четырьмя и пятью. Второе письмо к Сакену также осталось без результата. Тогда я поехал к Румянцову, который меня успокоил, обещал свое покровительство и посоветовал обратиться к маркизу де-Жюинье, что я и сделал, а остальное вы знаете».
Рассказ этот очень меня заинтересовал, хотя неприятно было думать, что молодой, сильный и ловкий Робазоми решился драться на шпагах с Биландом, таким слабым и изношенным. Пистолеты, в данном случае, были бы более уместны. Выслушав Робазоми, я сказал ему: «Погода прекрасная, и если можете удовольствоваться креслом у камина да туфлями, то я с удовольствием окажу услугу порядочному человеку. Ваше дело очень простое, хотя и неприятное. Вам следует поскорее уехать, так как немедленной опасности, по словам Румянцова, вы ожидать не можете, а маркиз де-Жюинье не имеет права дозволить вам оставаться в посольстве надолго». Пожелав ему, затем, доброй ночи, я лег спать. Гарри потом сказал мне, что часов в 10 вечера, желая помочь несчастному Биланду, он взял мою карету и поехал, вместе с де-Кюсси, на место поединка. Биланда они нашли распростертым на снегу, уже похолодевшим, без шпаги, без шляпы, без парика, — совершенно обокраденным; только портфеля воры не посмели взять, потому что он лежал под телом, которое надо было для этого перевернуть. Гарри и де-Кюсси попробовали вдвоем перенести Биланда в карету, но он окостенел, и когда стали класть, то испустил вздох, вероятно, последний. Они испугались, поняли, что все кончено, и, оставив его на снегу, вернулись. Мужики, которые были с ними, так же как и какой-то офицер, тряслись от страха.
Вторник, 3. — К брату.
Утром мне сказали, что приходил полицейский и справлялся у Комбса, тут ли гр. Робазоми. Комбс отвечал что не знает и что вообще полиции незачем являться во Французское Посольство. Ему очень вежливо отвечали, что пришли только справиться. Когда полицейский уходил, Робазоми имел неосторожность с ним встретиться, причем тот сказал, что бояться ему нечего. Я тотчас же спрятал Робазоми и Комбса, а сам пошел к маркизу. Маркиз потребовал, чтобы Робазоми был немедленно удален из посольства, но я заметил, что это лучше сделать ночью, тем более что Робазоми ждет ответа от кн. Орлова, к которому послал нарочного. Через час маркиз опять прислал за мною, потому что к нему явился секретарь гр. Панина спросить, от имени Императрицы и этого министра, действительно ли Робазоми находится в посольстве. Маркиз, при мне, отвечал, что в его помещении Робазоми нет, «а вот спросите шевалье де-Корберона». Я отвечал, что не скрываю, что Робазоми ночевал у меня, так как я не решился выгнать, в полночь, на улицу, военного офицера, но что в настоящую минуту у меня его нет, в чем даю слово. «Но, милостивый Государь, — сказал секретарь — мне нужен положительный ответ: находится ли гр. Робазоми в этом доме или нет? — «Ни маркиз, ни я не можем сказать чего не знаем; дом велик, и мы во все его уголки не заглядывали», — отвечал я. — «Обещаю сегодня же узнать доподлинно — сказал маркиз — вот и г. Корберон об этом позаботится. В одном могу вас уверить, что не намерен скрывать незнакомого мне человека против воли Ее Величества». Затем я отправился к себе, но секретарь догнал меня и сказал: «А вот полицейский видел здесь гр. Робазоми». Я вспылил и ответил довольно резко: «Разве вы не изволили слышать, что маркиз и я имели честь сказать вам?» — «Но ведь и маркиз говорит то же». — «Совсем нет; будьте добры не перетолковывать слова маркиза и понимать меня буквально. Я вам повторяю, что гр. Робазоми ночевал в моей квартире, но что его теперь там нет; я не знаю, находится ли он в этом доме, но обещаю узнать об этом. Не угодно ли вам будет войти ко мне?» Секретарь стал шелковым и сказал: «В мои обязанности не входит производить у вас обыск». — «Я это знаю так же как и вы, но не угодно ли вам погреться, а я пока прикажу навести справки о том, что вы хотите знать».
Мы с ним вошли в мой кабинет, причем я сказал: «Вы видите, что г. Робазоми здесь нет, и что если я что-нибудь говорю, то это правда». Затем я позвал Гарри и сказал ему, в присутствии этого господина, который оказался секретарем вице-канцлера Остермана Алопеусом[134]: «Ступайте к Комбсу и попросите его справиться, здесь ли г. Робазоми». А надо заметить, что я еще раньше заходил к Комбсу, чтобы посоветовать Робазоми тотчас же уйти, потому что в политике, мой друг, ремесле часто очень трудном, следует всегда прибегать к ловкости, а отнюдь не ко лжи. Через четверть часа Гарри явился донести, что Комбс не думает, чтобы г. Робазоми находился в Посольстве. Поняв из этого ответа, что он еще не ушел, я сказал Алопеусу, собравшемуся уходить: «Подождите немножко, я сейчас постараюсь вам дать более положительный ответ», но Алопеус сказал, что этого достаточно и что он хотел бы поговорить со мной наедине — с нами был де Кюсси. Когда мы вышли в другую комнату, Алопеус сказал: «Надеюсь, вы поверите, что мне неприятно исполнять такое поручение, но это мой долг. Прошу вас, скажите мне положительно, тут ли г. Робазоми или нет?» — «Да ведь я же вам сказал, что дом велик и я не знаю, не спрятался ли Робазоми в каком-нибудь уголке» — «Но это ответ формальный, а я обязан сказать гр. Панину да или нет». — «Ну так скажите нет, если хотите; но только заметьте, что я не могу вам сказать ничего, кроме того, что вы от меня уже слышали, то есть что г. Робазоми ночевал у меня, что теперь его в моей квартире нет, что я не знаю, находится ли он в доме посольства, но что я вам обещаю, согласно намерениям м. де Жюинье, не укрывать его в этом доме, если он в нем еще находится. Кроме того, милостивый государь, я очень сожалею, что не сдержал своего раздражения при обсуждении этого вопроса, но так как я всегда откровенен и всегда говорю правду, то был очень удивлен, что вы усомнились в моих словах». После этого Алопеус, наговорив мне множество комплиментов и любезностей, уехал и мы стали ждать ночи, чтобы выпроводить Робазоми. Между тем через несколько минут по отъезде Алопеуса, мне доложили об итальянце, по имени Амати, который явился справиться о судьбе Робазоми. Я ему сказал, что не знаю, где теперь Робазоми находится. «А я пришел его уведомить — сказал Амати, — что кн. Орлов здесь, а не в Царском Селе, и что надо ему адресовать письмо в Петербург. Я на это ничего не хотел сказать человеку, которого не знаю, так что он тотчас же ушел, а я велел сказать Робазоми, чтобы он немедленно писал другое письмо к князю. Затем, чтобы не выказать слишком большого интереса к этому делу и послушать что об нем говорят в свете, я отправился с визитами.
Обедал у Нелединской, потом был на спектакле и кончил день у Бемеров. По возвращении, узнал от маркиза, что гр. Панин очень недоволен и что все обвиняют в этом деле меня, хотя не могут правильно построить своих обвинений. А я думаю, мой друг, что если бы маркиз выказал побольше твердости, то у других было бы ее поменьше. Они, и главным образом полицмейстер, сердятся на себя за то, что оказались очень неловкими в этом деле. Полицмейстер сделал Императрице фальшивый доклад, чтобы выгородить себя и свалить все на нас.
P. S. Забыл тебе сказать, что маркиз, вернувшись в половине шестого от Панина, велел удалить Робазоми, если он еще тут, и запереть все двери. Двери были заперты раньше удаления Робазоми, но Гарри нашел средство вывести его из дома. Он действовал прямо, твердо и гуманно — три качества, которые я считаю главными в человеке. Сначала он вышел на набережную, и убедившись, что она пуста, вывел туда Робазоми. Затем он отнес письмо последнего к Рабасу, который, будучи, соотечественником и другом Робазоми, отправился хлопотать за него перед кн. Орловым. Орлов дал записку к Робазоми, но так как этот последний от нас ушел, то я не знаю что было в этой записке и куда она девалась. В общем, все идет хорошо; все вели себя как следует и я вполне покоен.
Среда, 4. — К брату.
Сегодня у Вице-Канцлера был обед, по поводу имянин Императрицы. Меня тоже пригласили и гр. Остерман был даже очень любезен со мною, но из этого ничего не следует, так как здесь все фальшиво. Я заслышал, что родственник Остермана, кн. Щербатов, отнесся ко мне очень холодно. После обеда был у гр. Петра и у кн. Лобковича, так как желал знать его мнение о деле Робазоми, но у него были гости и потолковать нам не удалось. Разговор шел насчет обеда у Вице-Канцлера, все нашли его очень хорошим и роскошным. Не знаю сколько он получает от двора на званые обеды, но, будучи посланником в Швеции, он, говорят, получал на это по 500 р. в месяц.
Дело Робазоми наделало шума в городе. Об нем рассказывают на сто разных манер и очень обвиняют Робазоми. Признаюсь что этот человек, которого я прежде не знал, сделался теперь для меня очень интересным, потому что несчастие и преследования располагают к себе нашу душу!.. Робазоми обвиняют в том, что он, будто бы, убил Биланда без дуэли; маркиза и меня упрекают за то, что мы его укрыли да еще и признались в этом. Хюттель, секретарь прусского посольства, тоже порицает меня, и говорит, что если бы дело шло о Беноне, историю которого ты знаешь, так с ним поступили бы не так легко. Все эти толки нисколько меня не беспокоят.
Четверг, 5. — К брату.
Робазоми, говорят, по совету кн. Орлова, явился к Панину. Министр его не принял, а выслал секретаря сказать, чтобы он отправился к полицмейстеру, что Робазоми и сделал. Полицмейстер велел его арестовать при полиции, где с ним хорошо обращаются. Не думаю, чтобы его наказали. Правда, местные законы не признают дуэлей, за это назначается тюрьма или Сибирь. А между тем, в Москве, дрался на дуэли один Голицин и его даже не привлекли к ответственности.
Пятница, 6. — К брату.
Буря, собравшаяся над моей головою, отчасти разразилась. Я являюсь, в некотором роде, маленьким Меньшиковым, то есть не достигнув такой высоты как он, я и упал не так низко. Тем не менее однакож гр. Панин сказал маркизу, что Императрица не желает меня видеть при дворе. Маркиз отвечал, что это его удивляет и огорчает; что Императрица получила, вероятно ложные донесения на мой счет; что я ничего не сделал такого, чего бы и он сам, маркиз, не мог сделать; что он настоятельно просит Панина убедить Ее Величество в ложности полученных ею донесений. Панин обещал, но все же настаивал на том, чтобы я, пока, не показывался при дворе. Не знаю что из этого выйдет, но если двор выкажет упрямство, то дело может стать серьезным, политическим.
Надеюсь, что нас не принудят к этому. Маркиз очень огорчен, и я это глубоко чувствую, так как его огорчение доказывает прочную и сердечную привязанность его ко мне. Что касается сущности дела, то она меня не беспокоит. Я ничего дурного не сделал, на меня рассердились потому, что сами были в плохом расположении духа, а такой мотив слишком легковесен, чтобы вызвать серьезные последствия.
Суббота, 7. — К брату.
Известие, сообщенное мне вчера маркизом относительно неудовольствия Императрицы, рассердило меня, но не встревожило; спал я покойно. Сегодня день Св. Георгия Победоносца и при дворе праздневство. За невозможностью присутствовать на нем, я решил, что с моей стороны будет лучше и совсем в свете не показываться; поэтому я не пойду и на бал к Теплову, на который получил приглашение. Думаю провести вечер у Бемеров и написал по этому поводу записку к Шарлотте, уведомляя ее, что ни ко двору, ни на бал не пойду.
Обедал дома, и в пять часов говорил с маркизом, перед его вторичным отправлением во дворец. Он говорит, что утром Императрица видимо была в дурном расположении духа и не разговаривала ни с ним, ни с другими послами.
У маркиза обедал Гримм. Ты знаешь, мой друг, в какой он милости у Ее Величества. Она с ним часто разговаривает и принимает в своем интимном кружке. Видя, что он ничего не знает о моем деле, маркиз решил его предупредить и сказал между прочим: «Я не прошу вас разговаривать об этом, но если разговор сам собою возникнет, то вы можете сказать Императрице, что ей неправильно доложили о поведении де-Корберона. Не скройте от нее также, что и меня это очень огорчает». Я поблагодарил маркиза, да и в самом деле очень тронут его ко мне участием.
Маркиз просил меня зайти к нему по возвращении от Бемеров. Нового при дворе, однакож, ничего не оказалось. Панин сказал только, что не забудет поговорить обо мне с Императрицей.
Воскресенье, 8. — К брату.
Дело мое все еще не кончилось и причина тому — нездоровье Панина. Он не выходит, и поручил вице-канцлеру Остерману поговорить обо мне с Императрицей, а Остерман не торопится или плохо старается, что и не удивительно, так как он терпеть не может французов! Сегодня вечером Панин сказал маркизу, что не знает еще намерений Императрицы на мой счет. Маркиз представил ему, что мое положение становится затруднительным, особенно в виду необходимости участвовать в спектакле у жены фельдмаршала, где будет Великий Князь, но что я не желал бы, чтоб мои оправдания были выслушаны только по этой причине, так как они и сами по себе достойны внимания. Панин отвечал, что мне бы следовало, из уважения к Императрице, отказаться от участия в спектакле, что я и сделаю, сославшись на боль в горле. Маркиз видел кн. Голицину, которая справлялась обо мне. Он ответил, что я не совсем здоров. «Действительно, я вчера не видала его при дворе», заметила Голицина. Кажется она в самом деле не знает, почему я там не был, если бы знала, то спросила бы, могу ли я играть в субботу. А она, напротив того, просила напомнить мне о том, что во вторник будет репетиция.
Шарлотта и Альбертина ездили сегодня к Визену, чтобы узнать новости. Визен сказал им, что слышал разговор обо мне между маркизом и Паниным, но он, по-видимому, не знает о мерах, принятых против меня Императрицею. Это всеобщее незнание я объясняю в свою пользу. Говорят, у Императрицы новый любовник — генерал Румянцов[135], очень глупый, но хорошо откормленный человек. Говорят также о первом актере немецкой труппы. Это было бы неудивительно, но я пока не верю.
P.S. Узнал, что кн. Барятинский, русский посол во Франции, получает всего 8000 p. В Стокгольме Остерман получал не больше, но ему давали еще 6000 р. на стол и экстраординарные расходы. Он и здесь получает ту же сумму для той же цели и дает три-четыре обеда в год.
Гувернантка (?) фрейлин получает 1000 р. в год. Теперь эту должность исполняет баронесса Мальтиц (Maltitz), очень достойная женщина, сын которой, красивый малый, тоже, говорят, будто бы был намечен в фавориты Императрицы, но не понравился, потому что блондин. Мне это рассказывал гувернер пажей, Ростэн (Rostaing), которому она сама говорила (?).
Понедельник, 9. — К брату.
После нашего вчерашнего разговора с маркизом я написал графине Матюшкиной, чтобы предупредить ее о моем нездоровье и невозможности играть в субботу. В это письмо надо было вложить веселость человека, не придающего значения опале, твердость мужчины, ничего дурного не сделавшего и не намеревающегося делать.
Маркиз видел сегодня Остермана, который сказал, что Императрица ничего не имеет против него, но сердита на меня. Неужели ее неудовольствие может мне повредить? Альбертина уверяет, что меня боятся и говорит, что я вмешиваюсь в дела. Надеюсь, что скоро все распутается. Вице-канцлер обещал повидаться с Паниным и сговориться с ним насчет меня.
Вторник, 10. — К брату.
Опять ничего нового, мой друг! Принц де-Шимэ был вчера на балу у великого князя, который сказал, что очень рад, что принц, не замешан в дело Рабазоми. «Говорят, во всем виноват г. де-Корберон; а что такое г. де-Корберон? Вы его знаете?» На такой вопрос сам великий князь мог бы отвечать лучше, чем де-Шимэ, так как знал меня через графа Андрея. Поэтому принц не дал ему определенного ответа, а великий князь прибавил: «Де-Корберон напрасно вмешался в это дело; он слишком молод. А впрочем, ему уже 26–27 лет, хотя этого и не кажется».
Австрийский и прусский посланники пошло поступили по отношению ко мне. На этих днях они давали обеды и меня не пригласили. Удивляться нечему: политический вихрь всегда приводит к низости и подлому страху, потому что производится малейшими дуновениями со стороны двора, а не собственной своей силою; дипломатами правит страх или надежда на милости. Саксонский посланник Сакен также говорил колкости насчет моего поведения. Так и должно было быть; я этому очень рад, по крайней мере, выучусь познавать людей.
Среда, 11. — К брату.
Сегодня большой праздник при дворе. Опала с меня еще не снята, и я сижу дома.
Заезжали ко мне князья Иван Щербатов и Голицын. Последний уверяет, что в обществе мне отдают справедливость и что мое дело, когда выяснится, послужит только к моему возвышению в глазах света и самой Императрицы, которая даст мне это почувствовать. Я ничему не верю, мой друг, так как подозреваю, что Императрица сердится на меня еще за мою близость к Андрею Разумовскому. Остерман показывал Маркизу рапорт, поданный Императрице по делу Робазоми. Обо мне там нет ни слова. Маркиз спросил, говорил ли Остерман с Императрицей, а тот ответил, что просит избавить его от такого поручения, так как он не знает, какими мотивами руководствовалась Императрица, да и вообще лучше поручить это дело Панину, через которого было передано касающееся меня распоряжение. Маркиз просил у Панина аудиенции на завтра. До меня дошли слухи, что в обществе теперь обвиняют больше Маркиза, чем меня. Его обвиняют в слабости, податливости; но я очень доволен образом его действий по отношению ко мне. Немножко больше или немножко меньше твердости ничего не меняют в положении дела, особенно когда против меня существует предубеждение. Я только жалею, что сам не могу повидаться с Паниным и поговорить с ним о моем деле, но Маркиз этого не желает. Если предубеждение Императрицы против меня очень сильно, то почему же она меня не вышлет? Почему она публично не воспретила мне появляться ко двору? В свете никто, ведь, этого не знает, так как Панин сказал только прусскому посланнику Сольму, который сам в опале по поводу самоубийства бедного Бахмана.
Сегодня вечером видел Хюттеля, который ничего мне не сказал. Между тем я знаю, что он сообщил Бемерам о том, что мне запрещено бывать при дворе, и советовал им поосторожнее выбирать знакомства, давая понять, что моя опала может отразиться и на них. Они так плохо приняли эту инсинуацию, все три барышни так напустились на Хюттеля, что он вскочил и ушел, даже забыв свою табакерку.
Четверг, 12. — К брату.
Вернувшись, видел де-Шимэ, который, желая оказать мне услугу, виделся с Паниным и говорил с ним о деле. Панин не оправдывает Маркиза, а меня обвиняет только в опрометчивости, свойственной туристу. Но это потому, что он судит по первому впечатлению, которое не верно. Де-Шимэ, так же как и все мои друзья, негодует, что мне самому не удается поговорить с министром. Панин сказал де-Шимэ, что он не желает, чтобы я показывался на глаза Императрице.
Это очень странно, и заставляет меня подозревать, что он сам выдумал запрет появляться ко двору, а Императрица об нем ничего не знает. Тайна, которую делают из этого запрета, подтверждает мои подозрения, так же как и совет Остермана обратиться за разъяснением дела к Панину. Надо это распутать, мой друг.
Маркиз был у Панина. Последний сказал ему, что не забывает о моем деле, но что нужно дать Императрице время успокоиться, так как она женщина и очень вспыльчивая. К этому он прибавил: «Я уже поручил кое-кому сделать некоторые намеки, да и Остерман, несмотря на свой отказ, должен будет поговорить». Все это только подтверждает мои подозрения, а Маркиз вполне всему верит. Он думает что Панин поручил действовать кн. Репнину, и спрашивал меня, нахожу ли я выгодным и приличным обратиться к последнему с просьбой о содействии, я отвечал что лучше подождать. Мне очень хотелось бы выяснить вопрос о том, кто собственно наложил на меня запрет. Комбс навел меня на одну мысль по поводу Репнина. Ты знаешь, мой друг, мои отношения к Нелединской; она мне говорила что эти отношения не беспокоят Репнина, ее нового любовника, а между тем теперь она не присылает узнать о моем здоровье. Надо подождать, да посмотреть что будет дальше. Можно воспользоваться услугами де-Шимэ; он окажет их мне отчасти по сочувствию, а отчасти из самолюбия, так как недоволен небрежностью Маркиза, не сообщившего ему подробностей моего дела, тогда как он то именно и мог бы помочь.
Понедельник, вторник и среда, 16, 17 и 18. — К брату.
Мое дело все в том же положении; можно сказать даже что оно усложняется, так как императрица имеет очень дурное обо мне мнение. Но публика, мало-помалу узнающая в чем дело, отдает мне полную справедливость. Говорят, что это дело послужило лишь предлогом чтобы высказать мне неудовольствие. Предубеждение Императрицы против меня вызвано, по видимости, моим легкомыслием, чисто французскими манерами, светской жизнью, и проч. К этому прибавляют, что она считает меня опасным, потому что я вхожу в сношения со всеми недовольными ее правительством, и делаю что я хочу из Маркиза. Но действительной причиной этого предубеждения является моя близость с гр. Андреем Разумовским, а также сношения с Пиктэ и Леруа, которые помогли мне во многом здесь разобраться. Императрица делает мне много чести, считая опасным человеком.
Панин интересуется моим делом; он отдает мне справедливость и порицает Маркиза, который кончил тем, что пожертвовал мною, хоть я на него за это и не в претензии. Панин порицает также Императрицу: «Она не раз уже попала бы впросак — сказал он — если бы я не устраивал дело». Он вполне стоит за меня, но встречает противодействие, а так как он болен и не выходит, то дело и двигается очень медленно. Отчаиваться, впрочем, нельзя. Маркиз говорит, что Барятинскому передавали мое дело в очень мрачном свете, а Визен говорил Альбертине, что в последних трех депешах не было ни слова обо мне. Надо подождать; может быть я попробую повидаться с кн. Орловым. Потом дам тебе отчет, мой друг, о результате моих хлопот. Это дело может ускорить мое повышение и наше с тобой свиданье; но как бы последнее ни было мне приятно, a покинуть Шарлотту будет очень тяжело.
Четверг, 19. — К брату.
Дело мое принимает плохой оборот. Маркиз, вместо того чтобы признать его своим, воспользовался случаем отретироваться и свалить все на меня, говоря что он не знал что я делаю, тогда как я исполнил только его распоряжения. Но я его не обвиняю; он так поступает не с дурными намерениями, а просто по слабости. Желаю чтобы он вышел сух из воды, но не надеюсь на это. Он во всяком случае испытает то неприятное чувство, которым сопровождается недостаток твердости и которое он должен испытывать уже не в первый раз, так как всегда был слаб и лишен уверенности в себе; здесь это знают все и французы и русские, которые называют его простаком. Что касается меня, которого они упрекают в недостатках совершенно противоположных, то мне это все равно, я уже решился. Я уеду отсюда уже несколько познакомившись со страною. Смею думать что это знакомство может быть полезным для обоих Дворов. Эти люди думают противное; но я их жалею, а мнения их презираю. Как бы ни хотелось быть об них лучшего мнения, а поневоле приходится возвратиться к печальной истине: это настоящие дикари, не обладающие даже качествами, свойственными народам еще не цивилизованным; они только грубы. В них совмещается рабское одичание с испорченностью, которую несет с собою слишком скороспелая цивилизация. Наклонные ко всем порокам, обусловливаемым роскошью, испорченные не успевши созреть, они напоминают собою те плоды, которые сняты в незрелом виде, не обладают ни запахом ни вкусом, и никогда не будут обладать ими. И не почва в этом виновата — Российская Империя богата всякими сокровищами; не виноват и садовник — Екатерина II, хотя и не представляет собою того, чем хочет казаться, а все же не плохая правительница. Она только женщина в полном смысле этого слова, женщина, не имеющая никакого понятия о философии; действующая исключительно над влиянием самолюбия; желающая скорее пользоваться эфемерной репутацией в Европе, чем благими делами завоевать себе прочную в своей стране.
Вообще, есть, пожалуй, одно только идеальное средство помочь этой стране достигнуть величия, зародыш которого она в себе хранит, это — совершенно отделить будущие поколения от существующего, для того чтобы избавить их от гангрены, которая разъедает последнее. Когда эта оздоровительная операция будет произведена, и нация вернется к своей первобытной простоте, к своим естественным началам, тогда два-три последовательно царствующих монарха-философа могут постепенно, без кризисов и потрясений, довести ее до возможного совершенства. Нужно, однакож, чтоб эти монархи были русские по происхождению, и имели неоспоримое право на престол, ими занимаемый, а не приобрели его убийством или другими злодеяниями; нужно, чтобы их власть, основывающаяся на справедливости, была любима и уважаема народами, которыми они управляют[136].
Пятница и суббота, 20 и 21. — К брату.
Дела мои не двигаются. Маркиз полагает что он отделался, а я этого не думаю. Все упрекают его в том, что он мною пожертвовал. Он уверяет, что Барятинскому писали из Парижа, требуя отмены запрета, а я уверен что не писали, потому что Визен, видевший последние депеши, не нашел в них упоминания о моем деле. Маркиз старается, по-видимому, уверить себя, что кончено, так как теперь его меньше теребят; но сами коллеги его находят позорным, что он оставил меня сидеть в яме. А в глазах публики, отдающей мне справедливость, я стал даже интересной жертвой. Сегодня я не выходил, так как мигрень, заставляющая меня сильно страдать, все еще продолжается.
Днем я узнал, что наш дом подвергнут полицейскому надзору и продается. Говорят даже что аббат состоит шпионом Чичерина. Я давно уже подозреваю его и Антона; говорил об этом Маркизу.
Воскресенье, 22. — К брату.
В полдень был у Зиновьевой. Она приняла меня дружески и много говорила о моем деле, и о том, что она сказала вчера де-Шимэ, убеждая его похлопотать за меня у кн. Орлова. Он отвечал, что Маркиз ничего ему об этом не говорил, что он из всего делает тайны и пр. Ты видишь, мой друг, что и он не особенно одобряет моего патрона, которого я больше жалею чем порицаю.
Обедал у Щербатовых; княгиня мать тоже удивлялась, что Маркиз не старается меня вызволить. Она мне посоветовала отправиться к Остерману, что я тотчас же и сделал. Этот министр принял меня превосходно и сказал: «Мне очень досадно, что все это отозвалось на вас, тогда как мы бы должны иметь дело с французским посланником, а не с вами; он свалил все на ваши плечи, вы и отделываетесь». Я отвечал: «Раз Маркиз де-Жюинье донес куда следует, так уж мне теперь делать нечего; я подчинюсь воле Императрицы, но желал бы иметь право рассчитывать на ваше заступничество, и надеюсь, что вы отдадите мне справедливость и поверите, что я вел себя согласно своему долгу». Он наговорил мне множество любезностей, и дал понять, что недоволен поведением Маркиза не только в деле Робазоми, но и в других прочих. Затем разговор наш стал более интимным; Остерман рассказал мне об одном своем столкновении с Маркизом и спросил, что я об этом думаю. Я отвечал, что не мне быть судьею между ними, тем более, что я не знаю подробностей дела, но что все, им сказанное, кажется мне весьма простым и справедливым.
Понедельник, 23. — К брату.
У Маркиза были гости, а между прочим прусский полковник Коцей (Cocey), приехавший поздравить их Высочества с законным браком. Голландский резидент много болтал о моем деле, говорил, что оно скоро кончится, что Императрица вчера улыбалась Маркизу, и что на нее подействовали разговоры о запрещении мне приезда ко двору. Не знаю желал ли он что-нибудь из меня вытянуть, но во всяком случае не достиг цели — я ему ничего не сказал. Он был сегодня у меня, вместе с Комбсом.
Что касается дела, то я думаю, что если оно благополучно не кончится, то Маркизу несдобровать. Сегодня уже, при дворе, говорили об его отъезде и назначили ему преемника. Положительно не знаю, чем это кончится. Ужинал у фельдмаршала Голицина, где меня прекрасно приняли. Нужно терпение, мой друг.
Вторник, 24. — К брату.
При дворе был спектакль, я, конечно, не показывался. Ничего нового, мой друг. Сделал много визитов, ужинал у Бемеров, где были гости, и между прочим Марков, очаровательный член из Константинопольского посольства. Ему предлагают сопровождать Остервальда на Мальту, но он говорил, что мой пример открыл ему глаза, доказав что не следует быть вторым лицом при человеке малого ума и не обладающим твердостью. Таков Остервальд да и многие на него похожи!
Среда, 25. — К брату.
Не знаю, мой друг, каким образом может кончиться моя ссора с двором. Уверяют, что Панин далеко не на моей стороне, но говорят также, что он не в ладах с Императрицей, которая недавно намекнула ему письмом об отставке. Она, действительно, не любит его. Из трех отставных фаворитов, Орлова, Потемкина и Завадовского, Потемкин теперь в большем фаворе чем когда-либо, и недели через три должны произойти события, доказывающие насколько этот фавор велик. Маркиз беспокоится о моем деле, последствия которого отзовутся скорее на нем чем на мне.
Четверг, 26. — К брату.
Мы с Комбсом обедали у Бильо. Она, по обыкновению, много говорила о Маркизе, о том, что в публике смотрят на мою ссору с двором благоприятно для меня, и что мне не следует выказывать особенного желания поскорее примириться. Я и без советов Бильо, которой нельзя верить, держусь того же мнения, и думаю, что мне, ни в чем не провинившемуся, следует держаться твердо и индифферентно по отношению к русскому двору, до которого мне нет дела. Кроме того с удовольствием узнал, что Фонсколомб (Fonscolombe), наш посланник в Генуе, выходит в отставку. Ах если б мне дали это место! Вот было бы хорошо! Как приятно было бы жить при этом маленьком дворе и какое наслаждение покинуть Россию при таких условиях.
Воскресенье, 29. — К брату.
Поверишь ли ты, чтобы в 45 лет, не обладая ни красотой, ни умом, ни богатством, ни именем, ни талантами доставляющими иногда счастье, можно было сводить с ума всех молоденьких женщин города? Поверишь ли ты, чтобы смерть такого человека, отличавшегося только простотою и добродушием, могла произвести целую революцию в кружке молодых женщин? Этого многие не смогут себе представить, а я это видел в Петербурге!
Трагический случай, происшедший здесь несколько дней тому назад, поверг в отчаяние большую часть наших здешних красавиц. В ночь с четверга на пятницу умер Небуш (Nebouch), бедный Небуш, о котором я тебе так часто говорил. Он был очень полнокровен, и потому страдал удушьем и вообще плохо себя чувствовал. Какой-то шарлатан уверил его, что это зависит от полипа, и дал рвотного. Хирург, с которым он потом советовался, предложил тотчас же пустить ему кровь, угрожая в противном случае дурными последствиями. Небуш отложил кровопускание на завтра, а ночью задохся от кровавой рвоты. Все наши хорошенькие женщины захворали по этому поводу. Этот Небуш, немец по происхождению, но родившийся в России, был беден, занимал в обществе довольно низкое положение и не блистал ни умом, ни талантами. Но он был честен, прост и добр. Мужчины обвиняли его в бесхарактерности, но я находил его слишком хорошим для этой страны, так как он отличался прямотою, говорил правду и фаворитам и самой Императрице. Эта прямота казалась мне драгоценной и достойной почтения чертою характера. Я с удовольствием ухаживал за г-жей Зиновьевой, которая действительно заболела от горя по поводу смерти Небуша. Эта Зиновьева как я уже тебе говорил, одна из самых милых и естественных женщин в Петербурге. Она выказала мне горячее участие в деле Робазоми.
Понедельник, 30. — К брату.
Не хочешь ли немножко политики, мой друг, давно уж я с тобой об ней не говорил. Ты должен знать прежде всего, что уже с месяц как на всех трех фаворитов дуются: на Орлова — за то, что он влюблен в Зиновьеву и хочет на ней жениться; на Завадовского — за участие, которое он принимал в отставке Пикте, так как в ней уже раскаиваются с тех пор как последний получил место во Франции. Говорят даже, что и Воронцов не получил ленты за то же самое. На Потемкина тоже дулись за что-то, но теперь он вынырнул, в большой чести, и ждет каких-то необыкновенных милостей в скором времени; этот человек обладает большим умом — тем тонким умом, который дает успех при дворе. Ты знаешь, что он родился в бедности и сам предсказал свою судьбу прямо, объявив Императрице, что если захочет быть любимым ею то достигнет своей цели; он не ошибся, как видим. Эти слова мне передавала Зиновьева, слышавшая их от самого Потемкина, еще ранее его фавора, в кружке Строгонова, Барятинских, Загряжских и проч., к которому он тогда принадлежал и из которого был даже исключен за злость и сварливость.
Дела Брюля по-видимому налаживаются. Великий князь, от имени Императрицы, предложил ему жениться на Левшиной (Lofchin), или Алымовой (Alimof), с правом отказаться, что он и сделал по отношению к первой, в чем я его вполне оправдываю. Левшина не умна, безхарактерна и, должно быть, надоела Императрице, которая желает от нее отделаться, что, в сущности, делает отказ от нее затруднительным. Алымова — нечто совсем иное; да она и нравится Брюлю. Великий князь и великая княгиня, при которой она состоит, с большим интересом относятся к ее замужеству. Переходя на русскую службу, Брюль сохраняет чин генерал-лейтенанта, а потому может сделаться гофмаршалом великокняжеского двора, что ему уже обещано когда уйдет Салтыков, получающий место генерал-губернатора. Все это говорил мне сам Брюль, и я ему этого желаю.
Прекрасно провел вечер у Зиновьевой, где были Бемеры и фрейлина, графиня Ефимовская, много говорившая со мною о непостоянстве французов и о моих личных привязанностях.
Вторник, 31. — К брату.
Вот уже год как я в Петербурге, мой друг, и мы с тобой больше года уже не видались. Не думал я, что мое отсутствие так долго протянется и не знаю, когда наступит ему конец. Пожалуй что и скоро, в виду моего здесь положения, но я этого боюсь, так как ты знаешь, что меня связывает с Петербургом.
Ездил к Остерману поговорить о моем деле; принял он меня хорошо, но из-за множества гостей говорить мне не удалось. Затем я написал кн. Орлову и вернулся ужинать в посольство. Тут тоже оказалось много гостей. Гр. Брюль говорил мне о своих делах; они идут не совсем так, как ему хочется: Великий Князь желает кончить их поскорее, а Алымова не приняла предложения. Эта девица видит в замужестве только желание отдалить ее от Их Высочества. Она плачет при всяком упоминании о свободе; Великий Князь весьма милостиво сообщил об этом Брюлю, хотя сам очень сердится. Брюль просил содействия г-ж Ляфон — они обещали постараться.