Первые дни моей жизни на воле были восхитительны, но продолжались они недолго. Очень скоро меня стали мучить тревожные вопросы: как быть дальше? чем заняться? как обеспечить себя от новых бед? Я понимал, что мои тюремщики меня ищут, и что если я снова попаду к ним в лапы, то буду сурово наказан за то, что помешал жестокой женщине, не любившей прощать нанесенные ей обиды, вполне насладиться местью. Я знал, что буду пойман, если начну показываться открыто в столице, но не сомневался и в том, что не смогу скрываться в ней очень долго.

Меня сильно тянуло остаться в Париже, который я очень любил, но, с другой стороны, жить в этом чудесном городе полным затворником казалось мне заключением еще более ужасным, чем темница, оковы которой я только что разбил.

До сих пор всеми моими поступками руководил рассудок, но, видя, что советы его не всегда удачны, я решил послушаться хоть раз голоса сердца. Но и он не оправдал моих ожиданий. И если мой живой характер заставил меня натворить не мало глупостей, то моя искренность и прямодушие погубили меня окончательно…

Я почему-то вообразил, что маркиза Помпадур обладала, как и я, вышеупомянутыми качествами. Мне пришла в голову мысль дать ей доказательство моего глубокого к ней доверия: мне вдруг захотелось показать ей, что она не внушает мне страха и что я не сомневаюсь в ее доброте. Словом, я хотел верить, что она меня простит, ибо сознавал, что на ее месте я поступил бы точно так же. В то время я еще не знал, что чувство и страсти столь же различны, как и люди, которые их переживают, — в зависимости от того, честны эти люди или порочны. Кроме того, я опять сделал ошибку, обратившись не по адресу.

Я изложил свою историю в длинном письме и решил послать его не фаворитке, а королю, в надежде, что он покажет его своей возлюбленной и повлияет на нее. Я почтительно отзывался в своем ходатайстве о маркизе Помпадур и каялся в своем «преступлении». Я просил удовлетвориться уже понесенным мною наказанием и молил о жалости и сострадании, если четырнадцать месяцев тюрьмы были недостаточным искуплением за мой проступок. В конце своего послания я сообщал местонахождение моего тайного убежища и постарался сделать это с тем чистосердечием и откровенностью, которые только одни могли расположить Людовика и его фаворитку в мою пользу.

В Венсенском замке я познакомился с доктором Кенэ, лейб-медиком короля и маркизы. Помня, что он интересовался моей судьбой и даже предлагал мне свою помощь, я отправился к нему и вручил ему мое письмо, с просьбой передать его по назначению. Он обещал и аккуратно исполнил данное ему поручение. Я не сомневался, что король будет тронут моей твердой верой в его доброту, но к сожалению он редко следовал порывам своей души… Я не подумал о том, что он был всецело во власти своей любовницы и что эта ужасная женщина, раздраженная тем, что моя просьба была обращена не к ней, и вынужденная краснеть перед своим повелителем при чтении документа, разоблачавшего ее несправедливость и жестокость, безжалостно отомстит мне за оскорбление ее гордости.

Но, повторяю, я был молод и еще плохо знал людей, особенно же тиранов. И я не представлял себе, что женщина, душа которой изощрялась ежедневно в столь нежных чувствах, окажется способной неустанно преследовать меня своей ненавистью и так меня мучить за такую легкую вину… Да, всего этого я не знал и был жестоко наказан за свою неопытность…

Как я уже упомянул, я указал в моем письме к королю мой адрес. И вот, не прошло и двух дней, как меня снова арестовали и опять отвезли в Бастилию. Надо заметить, что в первую минуту мне сказали, будто меня задержали, желая только узнать, кто помог мне скрыться из Венсенского замка. Будучи обязан своим освобождением самому себе, я простодушно и правдиво описал мое бегство. После этого рассказа я ждал, что королевские чиновники выполнят данное ими под честным словом обещание: вернуть мне свободу за мое чистосердечное признание. Но я не знал, что это была обычная в таких случаях хитрость. В конечном счете меня не только не отпустили, но бросили в полутемное подземелье, где я испытал такие муки, о которых до тех пор и не подозревал.

Берье снова облегчил мои страдания. Он не мог, конечно, отменить приказа об аресте или вывести меня из каменного мешка, но распорядился, чтобы меня кормили так же, как и раньше, и давали по моей просьбе перья, чернила, бумагу и книги.

Довольно долгое время я пользовался этим лекарством для борьбы с охватившими меня тоской и отчаянием, но через полгода печатное слово оказалось для этого уже недостаточным. Мой возмущенный ум беспрестанно напоминал мне о моей мучительнице, рисуя ее образ в самом ужасном виде. Я чувствовал, как во мне бродила и постепенно накоплялась против нее долго сдерживаемая ярость, и однажды, когда мой гнев бушевал во мне особенно сильно, я, чтобы дать ему исход, набросал довольно скверное и грубоватое четверостишие, осмеивающее фаворитку короля. При этом я имел неосторожность написать его на полях одной из данных мне книг:

Ну, и дела во Франции прекрасной!
Здесь можно дурой быть из дур
И все же править государством:
Пример — маркиза Помпадур…

Я не думал, что стихи эти будут обнаружены, ибо весьма старательно изменил свой почерк. Но я не знал, что одно из самых строгих и неукоснительно соблюдавшихся в Бастилии правил состояло в том, чтобы тщательно перелистывать и просматривать каждую книгу, побывавшую в руках заключенного. Надзиратель моего коридора, выполняя это предписание начальства, заметил мое «произведение» и показал его губернатору[2] замка.

Жан Лебель (так звали этого главного тюремщика) мог бы, конечно, не обратить внимания на мою выходку и, пожалев несчастного узника, раздраженного своей жалкой судьбой, избавить его от тяжелых последствий его необдуманного поступка. Может быть он так бы и сделал, если бы в душе его была хоть капля сострадания. Но разве мог проявить жалость губернатор Бастилии, этот человек, который по необходимости обязан был молчаливо одобрять все творимые в крепости жестокости и в силу этого быть нечувствительным и даже свирепым. И Жан Лебель, вполне подходивший для дела, которое он выполнял, отправился к маркизе Помпадур и прочитал ей мое четверостишие, ожидая награды за свое усердие и преданность.

Зная, что за женщина была королевская фаворитка, легко себе представить, как она обозлилась при виде такой наглости. Как!.. В тюрьме и кандалах, раздавленный ее ненавистью и местью, я, мерзкий червь, осмелился снова ее оскорбить!..

Она немедленно потребовала к себе Берье и, показав ему мои стихи, крикнула, задыхаясь от гнева:

— Теперь вы видите, что это за человек! Попробуйте-ка еще раз вступиться за него!

Само собой понятно, что этот случай не мог улучшить мое невыносимое положение. Но так как ухудшить его было невозможно, Лебель просто-напросто продлил срок моего пребывания в подземелье. Я просидел там ровно полтора года. И только тогда за свой страх и риск Берье перевел меня из-под земли в обыкновенную камеру. Он даже добился разрешения на совершенно необычную в этом аду милость: предоставить в мое распоряжение слугу!

Я охотно воспользовался великодушным предложением Берье. Мой бедный отец, сильно горевавший по поводу обрушившейся на меня напасти и готовый пожертвовать всем, чтобы только смягчить мою участь, с радостью согласился оплачивать стол и содержание моего «камердинера». Его звали Кошар. Это был простой и добрый парень, оплакивавший и деливший со мной мои несчастья. Я не скажу, что в его обществе мне жилось легче, но минутами ужас одиночного заключения все же казался мне не таким нестерпимым…

К сожалению, Кошар пробыл у меня недолго: тюремный режим доконал его довольно скоро. Он был отцом семейства, — у него были на воле жена и дети, встречаться с которыми ему не разрешалось. Он тосковал, даже плакал и в конце концов заболел. По уставу Бастилии, всякий, кто поступал в услуги к заключенному, тем самым окончательно связывал с ним свою судьбу и либо выходил на свободу вместе с хозяином, либо умирал подле него. Больному Кошару достаточно было подышать хоть немного свежим воздухом, чтобы вернуться к жизни, но ни мои мольбы ни его рыдания не тронули наших палачей. Им хотелось, чтобы я еще больше насытился страданиями при виде медленно умиравшего подле меня и ради меня человека. Его унесли из моей камеры только после того, как он испустил последний вздох.

Мои нравственные муки достигли крайнего предела. Берье, чтобы хоть немного развлечь меня, обратился к средству, к которому он однажды уже прибегнул: он поместил вместе со мной молодого арестанта моих лет, бодрого, жизнерадостного, повинного в почти таком же преступлении, как и я, и тоже ставшего жертвой маркизы Помпадур. Он тоже послал ей письмо, но о другом: он писал ей о возмущении народа ее поведением и указывал путь, по которому ей надлежит следовать, если она хочет вернуть себе симпатии страны и сохранить доверие короля.

За этот совет фаворитке юноша (его звали Далегр) уже три года сидел в Бастилии, куда его тотчас же запрятала зазнавшаяся проститутка, воспылавшая к нему такой же беспощадной ненавистью, как и ко мне.

Берье жалел Далегра, как и меня, — и теперь уже вдвоем мы неутомимо строчили ему нетерпеливые послания, умоляя его спасти нас от гибели Он в свою очередь нам отвечал, подробно описывая свои хлопоты и давая иногда пищу все еще окрылявшей нас надежде. Но вот однажды он принес нам ужасную весть: наша мучительница, которой надоели наши бесконечные жалобы и настойчивые просьбы нашего покровителя, поклялась, что ее мести не будет конца, и запретила раз навсегда напоминать ей о нас. Рассказывая нам об этом, Берье прибавил с удрученным видом, что только падение или смерть этой фурии прекратят наши страдания.

Мой товарищ был вне себя от горя, но на меня этот удар произвел обратное действие, возбудив мое мужество и энергию отчаяния. Нам оставались два выхода: смерть или бегство.