Вскоре после этого в Бастилию был назначен новый губернатор, и эта перемена некоторым образом отразилась и на положении заключенных.

Граф Жумильяк был от природы человек великодушный и сострадательный. Он заботился об узниках и, поскольку это было в его силах, старался облегчить их участь. Он устроил мне свидание с лейтенантом полиции Сартином, которому суждено было сыграть большую роль в моей жизни. Сартин разрешил мне ежедневную двухчасовую прогулку на плоской крыше крепости.

Однажды на одной из таких прогулок я завязал беседу с часовым, который, как оказалось, когда-то служил под начальством моего отца. Не зная, кто я такой, он случайно упомянул о его смерти. Я совершенно не был подготовлен к этому страшному удару и, сраженный им, упал без чувств…

Мне было известно, что мой несчастный отец пускал в ход все средства, чтобы умилостивить моих притеснителей, и я не терял надежды, что рано или поздно его мольбы и стоны тронут их сердца. Теперь и эта — быть может, последняя — надежда была у меня отнята. Каждый день какое-нибудь новое событие все теснее затягивало мои цепи.

Но могу ли я забыть, вспомнив о бедном отце, то утешение, каким являлся для меня неисчерпаемый источник нежности моей матери! Целая груда ее писем лежит передо мной в эту минуту, и я обливаю их горькими слезами. Она докучала всем министрам своими просьбами и жалобами. Сердце ее было истерзано, но она старалась влить в меня бодрость и надежду. Она осмелилась даже обратиться к самой маркизе Помпадур.

«Сударыня! — писала она ей. — Мой сын уже давно томится в стенах Бастилии за то, что он имел несчастье оскорбить вас, а я страдаю еще больше, чем он. Его печальная участь день и ночь терзает меня. Я вместе с ним переживаю всю остроту его страданий, и мне даже неизвестно, чем он мог вызвать ваш гнев.

Сударыня! Вы так добры… сжальтесь же надо мной! Внемлите моим слезам, стонам и рыданьям. Отдайте матери ее несчастного сына!»

Но злобное чудовище было неумолимо.

Многие другие лица пытались хлопотать о моем освобождении. Но одни и те же грозные слова звучали им в ответ:

«Не просите за этого несчастного. Вы содрогнулись бы от ужаса, если бы узнали его преступление».

Мои безжалостные преследователи не довольствовались тем, что мучили мое тело. Они решили также запятнать мое имя и опозорить меня. В своей жестокости они дошли до того, что пытались вооружить против меня мою семью. Они сделали меня каким-то злодеем и гнусным субъектом, между тем как я был совершенно невинен!..

Но вот, среди мрака, в который погружена была моя душа, вдруг блеснул луч надежды и утешения.

Однажды, гуляя на крыше крепости, я заметил, что оттуда можно бросить пакет на улицу Сент-Антуан.

С высоты, на которой я находился, было легко разглядеть отдельные квартиры домов, окружавших Бастилию. Для осуществления своего плана, я искал главным образом женщин — и притом молодых.

Успех превзошел все мои ожидания.

В одной из комнат я заметил двух молодых девушек, которые работали сидя у окна. Их лица показались мне добрыми и красивыми. Когда одна из них взглянула в мою сторону, я сделал ей рукой приветственный знак, стараясь вложить в этот жест и вежливость и почтительность. Она сказала об этом сестре, которая тотчас же посмотрела на меня. Тогда я повторил свое приветствие, и они ответили мне ласково и оживленно.

С этой минуты между нами завязалось знакомство. Я показал им конверт и, таким образом, дал понять, что собираюсь переслать им письмо.

Вернувшись к себе в комнату, я начал размышлять о том, каким способом использовать мое знакомство. Растрогать свою преследовательницу я был не в состоянии, и поэтому принял решение вселить в ее душу страх. Из глубины своего подземелья я мог разоблачить ее перед лицом возмущенной Франции. Она распоряжалась моей жизнью, но честь ее была в моих руках: я знал историю ее рождения и ее позора.

У меня были на воле преданные друзья, и я не сомневался в их готовности оказать мне услугу. В особенности рассчитывал я на Лабомеля, и ему-то я решил адресовать свое послание.

Тщательно все обдумав, я принялся за работу. Благодаря разрешению Сартина, у меня были кое-какие книги. Я вырывал из них отдельные страницы и писал на полях и в промежутках между строчками. Перо мне удалось смастерить из монеты в два лиарда. Я отбивал ее до тех пор, пока она не сделалась тоненькой, как бумага, и тогда мне уже не трудно было придать ей любую форму. Теперь мне недоставало только чернил. Я приготовил их из сажи.

Смастерив себе таким образом письменные принадлежности, я принялся за свое сочинение. Я вложил в него всю душу, и, признаюсь, переполнявшей ее горечью было насыщено мое перо.

К жизнеописанию моей преследовательницы я присоединил кое-какие справки для Лабомеля и для моих любезных покровительниц. Из всего этого я сделал небольшой сверток и завернул его в кожаную подкладку, которую оторвал от моих штанов.

21 сентября 1763 года я подал моим соседкам сигнал, чтобы они вышли на улицу и подобрали пакет. Вскоре одна из них так и сделала. Я выждал момент, когда часовой обернулся ко мне спиной, и изо всех сил бросил сверток. Это было сделано с такой ловкостью, что он упал прямо к ногам молодой девушки. Я видел, как она поспешно нагнулась, подняла его и быстро вернулась в свою комнату, где ее ждала сестра. Не прошло и четверти часа, как обе они вышли из дому и знаком показали мне, что идут отнести пакет по назначению.

Когда, на следующий день, я увидел моих благодетельниц, их лица и весь их вид говорили об успехе. Это настроение проявлялось у них с каждым днем все ярче, а между тем в моем положении не происходило никаких перемен. Так прошло несколько месяцев.

Наконец, 18 апреля 1764 года в 9 часов 15 минут утра я увидел моих покровительниц у окна с листом бумаги в руках. На этом листе я ясно разобрал написанные огромными буквами слова:

«Маркиза Помпадур скончалась вчера, 17 апреля 1764 г.»

Небеса разверзлись предо мной. Я счел себя спасенным. Я был уверен, что не пройдет и дня, как мои оковы будут разбиты. Все мое преступление состояло в том, что я возбудил гнев этой властной женщины. Ее смерть должна была положить конец моим страданиям. Я был до того в этом уверен, что даже уложил свои вещи. Но дни шли за днями, а я, к удивлению своему, не получал никаких известий о своем освобождении.

Даже офицеры Бастилии, казалось, были возмущены подобной несправедливостью и может быть впервые почувствовала ко мне сострадание. Один из них намекнул мне, что наследники маркизы, опасаясь позорных разоблачений и справедливых требований ее многочисленных жертв, вероятно, подкупили министров, во власти которых было заглушить последние вздохи этих несчастных.

Я счел себя безнадежно погибшим. Я увидел другой заговор против себя, еще более ужасный, чем первый. Прежде я был во власти раздраженной женщины. Теперь мне предстояло сделаться жертвой министра, — существа еще более презренного, а потому еще более жестокого. Ненависть фаворитки могла погаснуть, но преследование сановника, более обдуманное, должно было кончиться только с моей смертью.

Все эти мысли привели меня в страшное возбуждение. Движимый яростью, я излил обуревавшие меня чувства в письме к Сартину. Оно было послано ему 27 июля 1764 года. В ответ лейтенант полиции приказал снова бросить меня в подземелье…

Я оставался в каземате на хлебе и воде не очень долго — до 14 августа. Очевидно, Сартин испугался, как бы офицеры Бастилии — свидетели его прежних «дел»— не догадались о причинах его теперешней жестокости. Поэтому он распространил в крепости слух, что я буду скоро освобожден, но что сначала меня отвезут на несколько месяцев в монастырь, так как мне необходимо привыкать к свежему воздуху постепенно.

В ночь с 14 на 15 августа 1764 года меня извлекли из моего подземелья и, заковав в кандалы мои руки и ноги, под конвоем полицейского агента, по имени Руэ, и двух стражников, перенесли в фиакр. Здесь разыгралась невероятно жестокая сцена: конвойные надели мне на шею железную цепь, конец которой проходил у меня под коленями; затем один из них зажал мне рукой рот, а другой сильно потянул за цепь, — таким образом, они буквально согнули меня пополам. Боль, которую я при этом испытал, была ужасна. Мне показалось, что у меня сломаны все кости. В таком состоянии меня перевезли из Бастилии в Венсен.