После моего письма лейтенант полиции поклялся в моей гибели. Но моя смерть не удовлетворила бы его: чтобы месть его была полная, ему надо было насладиться моими муками.
Вот докладная записка, которую он написал министру Сен-Флорентену, чтобы добиться моего перевода в Венсенский замок.
Прежде чем привести этот документ, необходимо напомнить, что я значился в Бастилии под фамилией Данри. Здесь существовал обычай давать вымышленные имена тем из узников, которые могли рассчитывать на чье-либо сильное покровительство. Цель этого обычая была ясна: когда кто-нибудь просил об освобождении того или иного заключенного, можно было ответить, что в Бастилии такого нет.
Докладная записка лейтенанта полиции Сартина министру Сен-Флорентену.
«Злоба и ярость заключенного Данри возрастают с каждым днем.
Из всего его поведения явствует, что если выпустить его на свободу, то он, несомненно, совершит самые ужасные преступления.
Особенно неистовствует он в последнее время. После того как он узнал, что срок его освобождения близок, но что он должен вооружиться терпением и еще подождать, он осыпает всех невероятными оскорблениями и ругательствами.
Воспоминание о маркизе ему ненавистно. Он отзывается о ней в самых непристойных и возмутительных выражениях. Даже сам король ничем не защищен от его нападок. Годы тюрьмы превратили его в опасного преступника. После его письма от 27-го июля, в котором он бросает мне тяжкие обвинения и нагло грозит расправой, я, наоборот, выказал по отношению к нему милосердие.
Я пренебрег его бешеными выходками и через главного надзирателя передал ему, что он может надеяться на сокращение срока своего заключения. Он ответил дерзким письмом, и мне пришлось перевести его в подземелье. Но и это вызывает в нем только язвительные насмешки.
Этот человек обладает невероятной смелостью и находчивостью, и его присутствие доставляет большие затруднения охране и начальству крепости.
Было бы лучше всего поэтому перевезти его в Венсен, где меньше заключенных, чем в Бастилии, и забыть его там.
Если граф Сен-Флорентен одобряет это решение, прошу сделать необходимые на сей раз предмет распоряжения».
Само собой понятно, что отзыв обо мне Сартина не остался без последствий: меня отвезли в Венсен и опять бросили в каземат. Мои физические и духовные силы таяли с каждым днем. Я серьезно заболел. Губернатор сжалился надо мной. Он перевел меня из подземелья в удобную камеру и разрешил ежедневную двухчасовую прогулку в саду замка, приняв на себя ответственность за это ослабление крепостного режима.
23 ноября 1765 года, часов около четырех вечера, я гулял в саду. Погода была довольно ясная. Вдруг поднялся густой туман, и мне моментально пришло в голову, что он может способствовать моему бегству. Я остановился на этой мысли… Но как освободиться от моих сторожей? Их было трое: двое часовых и сержант. Они не отлучались от меня ни на минуту. Побороть их всех я не мог… А между тем надо было смело броситься вперед, не дав им времени опомниться.
Я обратился к сержанту и дерзко заговорил с ним.
— Как вам нравится погода?
— Очень не нравится, — ответил он.
— А мне она кажется превосходной для побега, — продолжал я самым спокойным тоном, внезапно отстранил локтями стоявших по обе стороны часовых, с силой оттолкнул сержанта и помчался вперед.
Я уже, счастливо миновал третьего часового… но тут со всех сторон сбежался народ и послышались крики:
— Держи! Держи!
Нет, мне не суждено убежать…
Я решил все-таки воспользоваться сутолокой, чтобы пробить себе дорогу через толпу, намеревавшуюся схватить меня, и закричал сам громче всех:
— Держи! Вор! Держи вора!
И я протянул вперед руку, как бы указывая на злоумышленника. Обманутые этой хитростью и туманом, люди повторили мой жест и побежали вместе со мной, преследуя воображаемого преступника.
Я был далеко впереди всех. Мне оставалось всего несколько шагов. Путь к выходу мне преграждал теперь только один часовой, но обмануть его было трудно: ведь первый появившийся перед ним человек покажется ему подозрительным, и он сочтет своим долгом задержать его.
Я быстро приближался к нему. Это был пожилой солдат. Он загородил мне дорогу, угрожая проткнуть меня штыком, если я не остановлюсь.
— Старина, — сказал я ему, — ты обязан арестовать меня, но не убивать.
Я замедлил шаг, подошел к нему и вдруг с быстротой молнии набросился на него. Я с такой силой и быстротой вырвал у него из рук ружье, что от неожиданности он упал на землю. Я перепрыгнул через него и сразу же очутился на свободе!..
Спрятаться в парке было нетрудно. С наступлением темноты я перелез через его ограду и, отдалившись от большой дороги, отправился в Париж.
Здесь я без колебания явился к двум молодым особам, с которыми завязал знакомство с высоты бастильских башен. Они тотчас же узнали меня и приняли очень приветливо. Фамилия их была Лебрен. Они познакомили меня с их отцом — парикмахером по профессии, — поделились со мной его бельем, дали комнату, принесли поесть и, кроме того, отдали мне пятнадцать ливров — все их маленькие сбережения.
Едва оправившись от пережитых волнений, я стал размышлять о том, как добиться полной свободы.
Самым опасным из моих врагов был Сартин, и я решил попытаться смягчить его гнев. И вот я написал ему. Я умолял его забыть оскорбления, вырвавшиеся у меня в минуту раздражения, и уверял его в полном своем молчании и повиновения.
Желая доказать ему всю искренность моего раскаяния, я просил его стать моим покровителем и тем самым снискать право на благодарность, которая быстро заменила бы в моем сердце всякие другие чувства.
Это письмо осталось без ответа, Я понял, что не могу ждать от Сартина ничего, кроме вражды и преследований, и стал искать средства обезопасить себя от них.
Когда-то принц Конти удостоил меня некоторым вниманием и обещал свое покровительство. Я решил броситься к его ногам. Он принял меня. Рассказ о моих злоключениях тронул его, а недостойное поведение моих мучителей вызвало его справедливое негодование. Он распорядился, чтобы мне была оказана материальная помощь, и обещал снестись с Сартином через своего секретаря. Последний дал мне слово, что зайдет ко мне после свидания с лейтенантом полиции.
Свидание это состоялось, но Сартин сумел гнусной клеветой очернить меня в глазах принца и доказать ему, что я недостоин был его милостей.
Таким образом, лейтенант полиции узнал о моих планах, и теперь ему не трудно было их расстроить. Он был хорошо знаком с моими покровителями и успел настроить всех против меня, так что куда бы я ни являлся, все двери закрывались предо мной.
Я был в отчаянии. У меня оставалась надежда лишь на герцога Шуазеля, занимавшего тогда пост министра. Все восторгались его благородством и великодушием. Он находился в Фонтенбло вместе с королевским двором. Я решил обратиться к нему и написал ему письмо, в котором просил у него аудиенции на 18 декабря.
15 декабря я пустился в путь. Я шел только по ночам и все время избегал большой дороги. Стояли сильные холода, одежда у меня была легкая, продуктов, кроме куска хлеба, не было никаких. После двух ночей ходьбы я добрался, наконец, до Фонтенбло намученный голодом, холодом и усталостью.
В таком состоянии я явился на аудиенцию к герцогу Шуазелю[5]. Когда ему доложили обо мне, он попросил меня немного подождать, а сам сел в портшез[6] и велел нести себя к герцогу Лаврильеру. Тогда мне еще не было известно, сколько ужасов было связано с этим именем.
Эти два министра решили мою судьбу.
Спустя некоторое время за мной пришли двое полицейских и, объявив мне, что герцоги Шуазель и Лаврильер хотят поговорить со мной, приказали мне следовать за ними.
У выхода меня посадили в носилки, но вместо того, чтобы отнести к министру, доставили в ратушу. Здесь я пробыл под стражей до прихода третьего полицейского, который объявил, что меня приказано отвезти в Париж и заключить в тюрьму Консерьжери.
Я понял, что погиб. Недолго погулял я на свободе!..
После короткого пребывания в Париже меня привезли в Венсен и посадили в каземат, один вид которого внушал ужас. Это. была настоящая могила. Выход из нее заграждали четыре железные двери с тремя огромными засовами на каждой.
Не успел я осмотреться в моем новом помещении, как ко мне вошли три полицейских чиновника и, выразив сочувствие по поводу моей участи, обратились ко мне с такой речью:
— Господин Сартин послал нас сообщить вам, что ваша свобода зависит от одного вашего слова: укажите имена и адреса лиц, которым вы писали из Бастилии и которые потом помогали вам. Господин Сартин дает честное слово, что не причинит этим лицам никакого зла.
Честное слово Сартина! Я слишком хорошо знал, чего можно было ждать от ручательства этого человека, и твердо ответил:
— Я вошел в тюрьму честным человеком и предпочитаю умереть, нежели выйти из нее предателем и подлецом.
Полицейские молча удалились.
Не знаю, сколько времени пробыл я в этом каземате, — в нем нельзя было отличить дня от ночи. Без сомнения, он стал бы моей могилой, и скоро я был бы совершенно забыт, если бы не сострадание одного из моих тюремщиков.
Я чувствовал, что смерть моя приближается. Но вот однажды ко мне явился крепостной врач. Он нашел меня в ужасном состоянии — все мое тело распухло — и заявил, что моя гибель неизбежна, если меня не переведут немедленно в другое помещение. Но как было получить разрешение на такую меру? Губернатор решительно отказался говорить обо мне с Сартином.
— Его ненависть ужасна, — сказал начальник замка, — а всякие просьбы за этого несчастного — верное средство навлечь эту ненависть на себя.
Врач заявил тогда, что, если меня оставят в этой отвратительной клоаке, я не проживу и двадцати четырех часов. Не знаю, к каким средствам он прибегнул, но спустя три часа все мои тюремщики пришли за мной и на руках перенесли меня в первую камеру, налево от входа в крепостной равелин. Мало-помалу жар мой стал спадать, и благодаря подогретому сладкому вину опухоли на теле начали уменьшаться.
Я все еще не знал настоящей причины моего заточения в Венсен и не подозревал, что меня прислали в замок только для того, чтобы здесь меня забыть. До сих пор я еще таил кое-какую надежду, но теперь я убедился, что принятое моими преследователями решение было непреложно и что они поклялись в моей гибели.
В борьбе с отчаянием и тоской меня озарила вдруг мысль добиться общения с другими узниками, завязать с ними знакомство и, может быть, даже приобрести среди них друзей, которые со временем могли бы мне помочь.
Но как добиться этого, не выходя из своей камеры и находясь под строжайшим надзором?
Для выполнения этого плана нужно было пробуравить дыру в толстой стене башни, выходившей в сад, где гуляли заключенные. Для этого у меня не было никаких инструментов, кроме пары рук. Я хорошо помнил, что год тому назад во время одной из моих прогулок по саду я подобрал обломок старой шпаги и ручку от железного ведра и тщательно спрятал их на всякий случай. Но они находились в саду, а офицеры крепости ни за что не разрешили бы мне прогулку, которой я сумел дважды так ловко воспользоваться для побега.
Из моего тюремного опыта мне было известно, что когда в камере производился какой-либо ремонт, узников оттуда удаляли, так как им было строжайше запрещено встречаться с рабочими. Обычно, если починка бывала небольшая, заключенных выводили в сад… И вот, чтобы получить возможность туда попасть, я разбил два оконных стекла. Я очень правдоподобно объяснил тюремщикам, как это случилось, и ни у кого не возникло ни малейшего подозрения.
Далее все произошло именно так, как я предвидел. На другой день позвали стекольщиков, и на то время, пока он занимался починкой, меня отвели в сад и заперли там одного. Я поспешно подбежал к месту, где хранились мои «инструменты»: они были там. Обломок шпаги я заткнул за пояс, а ручку ведра спрятал под рубашку. Как только стекла были вставлены, за мной пришли, чтобы отвести меня назад в камеру. Я шел с самым спокойным видом, но в глубине души был очень доволен успехом, хотя и не знал еще, какое употребление я сделаю из своей находки.
Стелы равелина имели в толщину не менее пяти футов. Моя железка была не длиннее трех. Я наточил ее, и она могла служить мне для сверления камня, но пробуравить ею всю стену насквозь было невозможно…
Не стану описывать подробно все мои мытарства, не буду распространяться о неслыханных трудностях, которые мне пришлось преодолеть, и о физических страданиях, которые часто мешали мне работать. Скажу только, что я употребил на это дело двадцать шесть месяцев, в продолжение которых я сотни раз его бросал и снова за него принимался; скажу только, что я пустил в ход все свои знания по математике, уже неоднократно приходившие мне на помощь, и что я вложил в свой труд весь тот огонь, который поддерживало во мне неугасимое стремление к свободе.
Наконец, я добился успеха. Отверстие было просверлено. Оно до сих пор существует в стене равелина и находится в дымоходе. Я выбрал это место потому, что оно меньше всего подвергалось риску быть замеченным во время частых обходов камер.
Из штукатурки и песку я сделал нечто вроде замазки и смастерил из нее затычку. Эта последняя так плотно закрывала дыру, что невозможно было что-нибудь заподозрить. В глубину отверстия я всунул крепкую и длинную втулку, которая была немного короче дыры и могла легко оттуда выниматься. Таким образом, если из сада и заметили бы маленькую пробоину, то ничтожная глубина ее (два или три дюйма) отвела бы всякое подозрение. Закончив это трудное дело, я сплел из ниток веревочку и связал ею несколько кусочков дерева, получив таким манером палку в шесть футов длины.
Наконец, все было готово. Время, когда узников выводили на прогулку, мне было известно. Я угадывал его по стуку отпираемой и запираемой калитки.
Я воспользовался первым же моментом, когда увидел заключенного одного на прогулке, и просунул в пробоину палку, к концу которой привязал ленточку. Узник быстро заметил ее.
Он подошел, посмотрел и потянул веревку и палку, высовывавшиеся из дыры. Я крепко держал ее со своей стороны. Он, чувствуя сопротивление, не понимал в чем дело, не осмеливаясь даже предположить, что заключенный мог пробуравить стену своей камеры.
Тогда я сказал ему несколько слов.
— Кто это? Неужели дьявол говорит здесь со мной? — воскликнул он в испуге.
Я успокоил его страхи и завязал с ним беседу. Выслушав повесть о моих страданиях, он в свою очередь рассказал мне все о себе. Это был барон Венак, родом из Сен-Шели. Оказалось, что причина наших злоключений — одна и та же. Вся его вина, которую он искупал вот уже девятнадцать лет, состояла в том, что он доставил маркизе Помпадур какое-то сведение, касавшееся ее положения и задевшее ее самолюбие.
Общность наших несчастий сблизила нас. Мы условились принимать всяческие предосторожности, чтобы иметь возможность в будущем продолжать наши очаровательные беседы.
Таким же путем я установил знакомство почти со всеми узниками равелина.
Так я познакомился с бароном Виссеком. В первую минуту я подумал, что это один из моих родственников, но, к счастью, оказалось, что я ошибся. Маркиза Помпадур, по его словам, заключила его в тюрьму, заподозрив в том, что он дурно отозвался о ней. В течение семнадцати лет он задыхался в Венсене только за то, что имел несчастье внушить ей «подозрение». Он был болен и до того слаб, что едва держался на ногах. Наш разговор, по-видимому, доставил ему удовольствие. После нескольких свиданий я его больше не видал. Не знаю, умер ли он вскоре после этого, слабость ли помешала ему выходить из камеры, или же его выпустили на свободу. Последнее маловероятно, так как, судя по всему, его тоже заключили в Венсен, чтобы «забыть его навсегда».
Любопытна история еще одного узника равелина и стоит того, чтобы ее рассказать.
Один парижский священник, по имени Приер, задумал создать новую орфографию. Сущность его реформы состояла в том, чтобы употреблять при письме минимальное количество букв, а цель ее заключалась в экономии бумаги.
Этот человек (очень, впрочем, неглупый) решил написать о своем проекте прусскому королю. Он знал, что этот монарх покровительствовал талантам, и счел возможным почтительно предложить ему в дар свой труд. Письмо его было составлено по его оригинальной орфографии, что, конечно, сделало его совершенно непонятным. Согласно обычаям того времени, на почте оно было вскрыто.
Министры, по всей вероятности, ничего в нем не поняли и, испугавшись таинственного смысла иероглифов, препроводили автора их в Венсен. Он пробыл в крепости семь лет и умер.
Затем я познакомился с шевалье Ларошгеро, арестованным в Амстердаме «по подозрению» в том, что он написал будто бы брошюру против маркизы Помпадур. В течение двадцати трех лет он томился в неволе, а между тем, он был невиновен: он поклялся мне, что никогда даже не видел эту злополучную книжонку. Ему не представили при аресте никаких доказательств его вины, даже не удостоили его выслушать, лишив таким образом всякой возможности оправдаться.
Впрочем, точно так же поступали и со всеми другими.
Что же в таком случае делал Сартин во всех этих крепостях? — спросят меня. — Ведь его долг заключался в том, чтобы навещать узников, выслушивать их и судить!..
Да, таков был его долг. Но он был рабом своих страстей и самолюбия. Он знал и выполнял лишь те обязанности, которые могли привлечь к нему взгляды и восхищение толпы, Зачем ему было делать добро, если оно должно было остаться неизвестным? Зачем ему было проявлять благородство в стенах тюрьмы? Он приходил туда лишь для того, чтобы все знали о его посещениях и думали, что он заботится о заключенных и облегчает их участь.