Мне захотелось, как когда-то в Бастилии, писать своей кровью на таблетках, приготовленных из хлебного мякиша. Но в Венсене, в моем ужасном каземате, я был лишен даже и этой возможности: страшная сырость не давала затвердеть таблеткам. К тому же, я находился в полной темноте. В моем мрачном жилище не было ни одной щели, и ни один луч света не проникал в него. Воздух же попадал ко мне лишь сквозь замочные скважины четырех огромных дверей, заграждавших вход в мой могильный склеп.
Последняя дверь открывалась редко. В ней было нечто вроде форточки или окошечка, через которое тюремщик подавал мне пищу. Обычно во время моих невеселых трапез он оставлял там свечу, а сам уходил по своим делам. Я решил использовать этот свет и писать хотя бы во время его короткого отсутствия.
Заранее приготовив на своем сеннике ровное место, я клал на него лоскут, оторванный от моей рубашки, и, смачивая соломинку в собственной крови, рисовал на этом полотне картину своих страданий.
Сколь красноречивы должны были быть эти ужасные письмена! Какой человек, имеющий сердце, не смыл бы эту кровь своими слезами! Но те чудовища, к которым я направил мое послание, отнеслись к нему равнодушно. Для них оно послужило лишь предметом забавы и развлечения.
Получив мое «кровавое» письмо, все начальство крепости собралось на совещание, чтобы изыскать средства оградить себя в будущем от подобной корреспонденции. Этот ареопаг приказал тюремщику ставить свой подсвечник за пределами форточки. Кроме того, сторожу было запрещено оставлять меня одного во время еды. Эта предосторожность являлась уже совершенно излишней, так как теперь в мой каземат проникал такой слабый свет, что писать было невозможно.
Я однако не успокоился и начал придумывать новые способы обойти и эти препятствия. К несчастью, какой-то злой и мстительный дух, казалось, восстал против меня и с жестокой радостью опрокидывал все мои усилия. Я делал чудеса, но мои преследователи — увы! — были сильнее меня.
Тогда, по зрелом размышлении, я направил свою изобретательность по другому руслу.
По моим описаниям ужасной дыры, где я был заключен и где вечно царили сырость и мгла, легко себе представить состояние, в котором я, заживо погребенный в ней, находился. И сырость была далеко не самой мучительной из тех пыток, которые мне приходилось терпеть. В моем каземате стояла тяжелая, отравленная атмосфера. Когда открывалась дверная форточка, ко мне внезапно входила струя более чистого и свежего воздуха. Эта резкая перемена причиняла мне острую боль в груди, иногда до того сильную, что я оставался подолгу лежать без движения.
Для облегчения этого страдания, врач иногда давал мне немного масла. И вот я додумался использовать его для других целей. В баночке из-под помады я сделал некоторый запас этого продукта. Затем я сплел из соломы длинную веревку, которая должна была заменить мне палку, и привязал к ее концу клочок материи. Распустив чулок, я вытянул из него немного ниток и сделал из них фитиль.
Приготовив все эго, я стал ждать прихода тюремщика. Он никогда не мог принести за один раз все необходимое и делал это в два приема. Когда он ушел, оставив, как всегда, свечу в подсвечнике, приделанном к наружной стороне стены, я поспешно схватил свою палку и ухитрился зажечь привязанный к ней клочок материи. В мгновение ока моя самодельная лампадка загорелась, и с такой же быстротой я ее прикрыл. Тюремщик, который сейчас же вернулся, ничего не заметил и ушел, как только я кончил есть.
Когда форточка захлопнулась, я воспользовался моим светильником и написал второе письмо тем же способом, как и первое. Мне было невыразимо приятно подзадоривать таким образом моих врагов и посмеяться над их бесплодными усилиями принудить меня к молчанию.
Сторож долго отказывался передать начальству мое новое послание. Он боялся дотронуться до лоскута материи, который я ему протягивал: он был уверен, что тут дело не обошлось без нечистой силы. Вечером он рассказал мне, что, передавая письмо офицерам крепости, он привел им в свое оправдание именно это соображение, и они, как будто, были склонны ему поверить…