И вот я на новой сцене. Комната, куда меня поместили, называлась, если не ошибаюсь, палатой Сен-Роша. С царившей там грязью не могло сравниться ничто, кроме жестокости и небрежности, с которыми там обращались с больными. Увы! Очевидно, их посылали туда не для того, чтобы вылечить, а скорее для того, чтобы сократить срок их страданий.
На одном конце палаты помещались венерические больные. Это были не только узники Бисетра, — их присылали изо всех других тюрем. Остальная часть помещения была занята цынготными. Когда их бывало много (а это случалось очень часто), все кровати ставили рядом, матрацы клали поперек, и больных нагромождали друг на друга. Один умирал, другой, рядом, был уже мертв, и все это — на глазах остальных больных.
Впрочем, это было еще меньшее из зол. После цынготного очень трудно бывает отстирать простыни. Поэтому их и не мыли, пока пациент находился на излечении. Иногда это длилось с полгода, как это было со мной. В течение всего этого времени простыни до того пропитывались разными лекарствами, мазями и потом больного, что превращались в твердую и плотную массу, издававшую отвратительное зловоние. И в таком виде служители имели жестокость давать их другому больному! Правда, их прополаскивали в воде (это называлось стиркой), но это полусгнившее белье мыли с большой осторожностью, — иначе оно могло разорваться, а ведь оно должно было служить как можно дольше…
А теперь несколько слов о больничном персонале. Скупая администрация Бисетра не нанимала для выполнения этих обязанностей людей со стороны, которым пришлось бы платить. Зачем? Разве в зале Форс не было целой толпы праздных и сильных мужчин? Ускользнув от виселицы, они с радостью готовы были заняться чем угодно, а не только уходом за больными. И именно такого рода арестанты обычно назначались на эту работу. Каких забот, какого сострадания можно было ждать от подобных людей? В каждой палате находилось по два таких санитара. Вместо вознаграждения они получали удвоенный паек хлеба и мяса и в придачу все, что они могли украсть у больных, то есть их вещи.
У меня не было ничего, кроме рваного носового платка и табакерки. Только это они и могли у меня отнять, и соответственно этому и определилось их отношение ко мне. Ведь выгода была в Бисетре единственным двигателем. Чем богаче был больной, тем лучше с ним обращались. Но заботы санитаров никогда не доходили до того, чтобы постелить ему кровать. За все шесть месяцев моего пребывания в больнице я не видел, чтобы они дотронулись хоть до одной постели.
Недовольные моей бедностью, санитары дали мне самые грязные простыни и положили меня между двумя самыми отвратительными больными. Оба были искалечены, изуродованы, и оба были преступники. Один из них, по имени Ланглэ, был приговорен к вечной ссылке и все же сумел остаться в Париже: за восемнадцать франков он подкупил одного полицейского чиновника и был отведен в Бисетр.
Какие ужасные мысли овладели мной в первую ночь, которую я провел на этот отвратительном ложе! Единственная моя надежда была на смерть — избавительницу от всех мучений. Увы! Мне еще не суждено было умереть.
На другой день старший врач осмотрел меня и сказал:
— Друг мой, сейчас я срежу опухоль, которая покрывает ваши зубы и десны.
Разложив свои инструменты, он сделал мне во рту двадцать надрезов и снял около унции черного мяса. Эту мучительную операцию ему пришлось повторять каждые две недели. Когда он производил ее, кровь ручьем текла у меня изо рта и заливала лицо и тело.
Затем мне накладывали пластырь из стиракса[12].
Два раза в неделю санитары подносили к каждой кровати большую медную посудину, в которой было распущено от 60 до 80 фунтов этой мази. Ею пропитывали обычно четыре больших листа серой бумаги, которыми обертывали ноги и бедра больного. Чем горячее стиракс, тем скорее проникает он в поры и тем лучше разгоняет сгущенную кровь цынготного. Зная это, санитары часто злоупотребляли этим средством и обжигали несчастных больных, вместо того, чтобы их лечить. После того, как я пролежал шесть недель на этом ложе страданий, между двумя преступниками, мои простыни насквозь прогнили. Их не меняли целых полгода! Никто ни разу не позаботился хотя бы вытереть нечистоты, которые выделяли я и мои соседи. Иногда у нас не хватало сил даже для того, чтобы нагнуться и плюнуть на пол. Кровь текла из наших десен, гной шел из наших язв. Все это смешивалось на белье, которым мы вынуждены были также вытирать лицо, рот и глаза, почти всегда полные слез. Нам никогда не давали полотенца или какой-нибудь тряпки. Санитары украли мой единственный носовой платок, и для всяких других надобностей мне приходилось прибегать все к той же простыне. Она служила нам также и скатертью. Прямо на нее швыряли нам хлеб, мясо и все те отвратительные продукты, которые мы были вынуждены есть.
И чудовища, проводившие этот ужасный режим, звери, возглавлявшие это страшное учреждение, были людьми из плоти и крови!
Паразиты были лишь естественным следствием той невероятной грязи, в которой я заживо гнил. Они буквально пожирали мое тело, увеличивая своими укусами мои и без того невыносимые страдания…
Таково было мое состояние, пока я был прикован к кровати. Оно стало (если это было возможно) еще ужаснее, когда боли немного утихли, и я смог поднять голову и осмотреться по сторонам.
Сильнее всего меня поразило и возмутило поистине преступное поведение человека, в чьем ведении находилась тюремная больница. Самое живое воображение не в состоянии нарисовать картину ужасов, о которых я уже говорил и еще собираюсь сказать дальше. И все они лежат на совести этого человека. Его имя было Дотэн. Он получал пятьдесят экю жалования и регулярно крал у арестантов то, чего не могли похитить санитары: дрова для отопления больницы и, что еще бесчеловечнее, — их хлеб. На каждых четверых больных выдавалось в день по четыре фунта. Дотэн делил эту порцию на пять частей и одну забирал себе. Таким образом, из ста фунтов, которые ежедневно отпускали на каждую палату, он присваивал себе двадцать.
Трудно, почти невозможно представить себе подобное злодеяние… Но как отнестись к другому преступлению, о котором я хочу сейчас рассказать? Как назвать ту омерзительную нечистоплотность, которая нередко оказывалась причиной смерти и часто превращала лекарство в яд?
Направо от входа в больницу находилась небольшая комната. В ней около двери стояла большая лохань, немного напоминавшая своей формой ванну. Каждое утро в нее наливали пять или шесть ведер охладительного отвара для всех больных палаты. Рядом с этой лоханью стоял с одной стороны медный бак для воды, а с другой — большой стол. На последнем приготовляли пластырь, а у бака происходила стирка грязного больничного белья. И стол и бак находились очень близко от лохани, и потому в нее естественно должны были попадать брызги со всех сторон, чему немало способствовала страшная небрежность как санитаров, так и самих больных.
Иногда бак оставался пустым. Тогда больные, которым нужна была вода для стирки, брали вместо нее охладительный отвар из лохани, при чем черпали его кружкой, предназначенной для питья. Таким образом, когда больной хотел напиться, он часто находил кружку полной мыла и грязи и вынужден был пользоваться ею в таком виде. И это была единственная посуда на сотню больных — и каких: с гнилыми деснами, с язвами и ранами во рту! При этом, если кому-нибудь случалось зачерпнуть больше отвара, чем он был в состоянии выпить, он, не задумываясь, выливал остаток обратно в лохань.
Я пробовал указать Дотэну, что на какие-нибудь двенадцать ливров можно было произвести необходимые улучшения и избегнуть этой отвратительной и опасной нечистоплотности. Он ответил мне с наглым хладнокровием, что я чересчур изнежен.
Еще один пример, и мы покинем это ужасное место.
Каждую неделю всем больным цынгой давали слабительное. Вот как это делалось. Рано утром два санитара обходили палату с полными кружками лекарства. Один из них держал стакан, а другой наполнял его, и так они переходили от одной кровати к другой. Само собой разумеется, что стакан этот все время не прополаскивали. Но это бы еще ничего. Часто случалось, что больной не мог выпить всю порцию и оставлял часть; иногда же другой с отвращением выплевывал обратно в стакан горький напиток, омывший таким образом его окровавленный и гнилой рот. И вот бесчеловечная жестокость санитаров состояла в том. что они заставляли соседнего больного, видевшего все приготовления к этой пытке, выпить этот остаток! Отвращение несчастного было так сильно, что он отворачивал голову и молил о сострадании. Но ему отвечали, что «лекарства слишком дороги, чтобы их выливать». В случае надобности, санитары прибегали к насилию и заставляли больного глотать смертоносную отраву.
Читатель припоминает, что меня положили в больнице на грязную зараженную кровать между двумя преступниками, вся кожа которых была покрыта паразитами. Летняя жара могла только способствовать размножению ядовитых микробов. В довершение всего я находился во власти холодной и оскорбительной жестокости моих тюремщиков и их отвратительной и преступной неопрятности.
Пять месяцев провел я в таких условиях, не в силах даже повернуться, и все же страшный Бисетр не стал моей могилой. Сам главный врач не скрыл своего удивления по поводу того, что я сумел вырваться живым из когтей смерти.
К концу пятого месяца меня впервые пытались спустить с кровати. С меня сняли компрессы, и я, наконец, освободился от массы бумаги, мазей и бинтов, которыми было окутано мое тело. Я был еще очень слаб и не мог держаться на ногах. Мне дали костыли, которые немного помогли мне.
Когда я захотел одеться, оказалось, что мое платье исчезло. Очевидно, его забрали санитары. Тогда тут же при мне с какого-то покойника стянули полусгнившие кальсоны и заставили меня их надеть.
Через несколько недель я настолько окреп, что уже мог стоять и даже ходить. Тогда я стал настоятельно просить выпустить меня из больницы. За мной пришли два сторожа. Я был уверен, что меня снова отведут в мой каземат. Но каково было мое удивление, когда меня поместили в более чистую, более здоровую и лучше освещенную камеру. Я не знал, чему приписать эту милость: ошибке ли тюремщиков или остатку человечности, быть может еще сохранившемуся в их сердцах.
Другим ценным преимуществом моего нового помещения была возможность беспрепятственно видеться и разговаривать с арестантами. Мы основали маленький союз, все члены которого взаимно оказывали друг другу услуги. Одним я писал письма, другим составлял прошения, а они в свою очередь делились со мной тем, что присылали им друзья или родные. Я получал от них то немного табаку, то кусок хлеба или мяса. Моя жизнь становилась слишком спокойной, и я чувствовал, что скоро этим тихим радостям придет конец…
Каждый день Бисетр посещала целая толпа любопытных, желавших осмотреть тюрьму. Среди них попадались иногда довольно влиятельные особы, которых приводило туда чувство сострадания. Они утешали несчастных узников, помогали им, брали у них их прошения, и не раз случалось, что им удавалось добиться освобождения какого-нибудь несчастного.
Решив испробовать и это средство, я держал наготове свое ходатайство и ждал только удобного случая подать его.
Наружность одной молодой дамы внушила мне доверие. Говорили, что это была какая-то принцесса. Офицеры Бисетра с видимым почтением сопровождали ее, показывая ей печальные достопримечательности тюрьмы.
Когда она проходила по двору, многие арестанты бросали ей свои прошения. Я решил последовать их примеру и, как только она поравнялась с моим окном, бросил ей свое. На мое несчастье, тюремный контролер Лелэ заметил его, поднял и положил в карман.
Осмелившись жаловаться, я совершил преступление. В моем ходатайстве были лишь неясные намеки на мое положение, я не называл ни одного имени, — но не все ли равно? Я жаловался, и это был тяжкий проступок. Через два дня ко мне явился в сопровождении четырех стражников сержант и отвел меня в каземат, еще более ужасный, чем все, в каких я перебывал за эти долгие годы.
Казалось, какая-то разъяренная стихия восстала против меня и обрушивала удар за ударом на мою несчастную голову.
Недолго пришлось мне наслаждаться покоем.
Я снова очутился во власти всех прежних ужасов, меня снова окружали преступники, и снова я слышал разнузданные речи, которых я не смею даже повторить.
Мне хотелось рассеяться, заняться чем-нибудь, но у меня не было денег, чтобы купить хоть лист бумаги. Чтобы приобрести ее, а также перо и чернила, я вынужден был продавать свой хлеб, и мне опять пришлось оспаривать грязные корки у свиней торговки Лавуарон.