При помощи воображения можно, конечно, себе представить, как ужасно, жестоко и бесчеловечно обращались в Бисетре с заключенными, но действительность ужаснее всякой фантазии. Каждую минуту узников обыскивали, обворовывали, отнимали у них то, что они сумели спрятать или приобрести, отбирали у них бумаги и документы, уничтожая те, которые могли оказаться им полезными, и сохраняя такие, которые могли им повредить. При малейшем ропоте их били и надевали на них кандалы. Словом, понятие о справедливости и милосердии было чуждо Бисетру.

Правда, по большей части туда попадали отъявленные преступники и негодяи. Но разве можно проявлять несправедливость и жестокость даже по отношению к ним? И разве можно сажать вместе с ними честных, но несчастных людей, пострадавших от ненависти какого-нибудь вельможи или из-за каприза властной и злой женщины?

Мне удалось спрятать красивый, украшенный золотом, маленький ножичек с черепаховым черенком. Я очень дорожил этой безделушкой, стоившей, к тому же, не малых денег. Один из сторожей отобрал его у меня и присвоил себе. Постепенно за время моего сидения в Бисетре у меня отняли почти все принадлежавшие мне вещи.

В тюрьме было невероятное количество блох, которые прямо пожирали меня. В свободное время я занимался тем, что ловил их и убивал, сохраняя их «шкурки». Их накопилось у меня приблизительно с унцию. Можно себе представить, какое количество насекомых мне пришлось для этого убить! Сторож, нашедший пакет с этими «шкурками», остался глух к моим мольбам и безжалостно отобрал его у меня. Очевидно, тюремное начальство разгадало мои намерения и испугалось, как бы я в один прекрасный день, взывая к справедливости, не показал судьям и народу этих печальных свидетелей моих мучений.

Когда меня привели в Бисетр, у меня оставалось девять луидоров из семнадцати, найденных при мне полицейским чиновником Демарэ в Сен-Брисе. Остальные, как я уже говорил, пошли в уплату за двухнедельное пребывание в Шатлэ. Эти деньги я тратил на покупку белого хлеба и фруктов, а также на отправку писем. Но эта сумма была невелика, в особенности если принять во внимание, что все необходимое можно было доставать только у одной женщины, по имени Лавуарон, купившей у администрации тюрьмы исключительное право торговать в Бисетре и бравшей за все вдвое. Кроме этой гнусной сделки была еще другая, с которой нам, несчастным узникам, поневоле приходилось мириться. Первая обогащала лишь старуху Лавуарон, — но ведь сторожам, получавшим, благодаря чудовищной скупости своих господ, по два лиарда в день и полуголодный паек, тоже нужен был какой-нибудь заработок. Поэтому сама торговка в тюрьму не допускалась, и арестантам приходилось обращаться к посредничеству сторожей, пользовавшихся всяким удобным случаем, чтобы содрать с нас лишний грош.

Многие из моих соседей по заключению не имели ни полушки и беспрестанно жаловались на нужду. Несмотря на свою собственную нищету, я никогда не отказывал им в помощи и делил с ними свои последние деньги. Вполне понятно, что к концу седьмого месяца моего пребывания в Бисетре мой карман совершенно опустел. Мне пришлось перейти на тюремный паек и примириться с той ужасной пищей, о которой я уже говорил.

В распоряжении каждого арестанта было только одно ведро, которое дважды в неделю наполнялось водой. В частности, моя посудина была без крышки, и можно себе представить, сколько грязи накоплялось в ней за три дня. Кроме того, каждый из нас имел по деревянной ложке и по миске. Эта последняя служила нам для питья, еды и вообще для всего, на что может понадобиться такая вещь. Несмотря на все мои просьбы, я не мог добиться полотенца или тряпки, чтобы вытирать эти принадлежности, которые ни разу не вымыли за десять лет.

Это еще не все. Каждый сторож обслуживал пятьдесят человек и получал за это, как я уже сказал, два лиарда в день. Откуда же тюремное начальство брало таких дешевых служителей? Очень просто: все эти сторожа были самые жалкие бедняки, большей частью бывшие арестанты, сами насквозь прогнившие в казематах. Многие из них были покрыты болячками и кишели паразитами, ясные следы которых оставались на подаваемой ими пище.

Случалось, что, взбираясь по лестнице, служители эти, хромые или близорукие, роняли котел с супом, мясом или горохом и (это могут подтвердить свидетели) собирали нашу пищу с помощью той же самой лопаты или метлы, которые служили им для уборки мусора…

Не стану дольше останавливаться на этих отвратительных подробностях.

Нам ежедневно выдавали по фунту с четвертью хлеба. Кроме того, мы получали две унции сухого и жесткого мяса или по унции масла, которое иногда заменяли сыром. Этой пищи было совершенно недостаточно для человека со здоровым желудком, вроде моего. Я дошел до того, что стал выпрашивать у сторожей корки хлеба, которые они иногда находили в мусоре. Эти черствые куски хлеба были заплеваны, покрыты пылью и грязью, но это не мешало мне жадно пожирать их. Впрочем, и этой милости не так-то легко было добиться. Правда, в корках недостатка не было, — многие арестанты, у которых водились деньги, покупали себе белый хлеб, а черный выбрасывали, — но торговка Лавуарон велела собирать их для своих свиней. Таким образом мне приходилось соперничать с этими животными, и преимущество далеко не всегда оказывалось на моей стороне.

У меня есть свидетели, всегда готовые подтвердить достоверность всех этих ужасов… Но я рассказал еще не все. Недалеко от моего помещения проходила труба, соединявшаяся с отхожими ямами Бисетра. В моем каземате было отверстие, сообщавшееся с ними, и так как закрывалось оно крышкой не плотно, то запах проникал ко мне, и я вынужден был все время дышать невероятно зловонными и смрадными испарениями. Это мучение еще усиливали десятки крыс, которые прогуливались в упомянутой трубе и часто, в поисках выхода, поднимали крышку, выходившую в мою камеру, или просто делали дыры в штукатурке. В стене каземата, где я провел много лет, они прогрызли три таких отверстия, и каждую ночь с полсотни их забиралось ко мне под одеяло. Они мучили меня и совершенно лишали покоя.

Однажды, когда мне выпало на долю счастье наесться досыта, у меня остался кусочек хлеба, который я бережно отложил на следующий день. Я завернул его в носовой платок и спрятал в карман. Проклятые крысы добрались до этого жалкого запаса и сожрали его!

Наиболее тяжелые страдания причиняло мне отсутствие табака. Всем известно, как властно требует удовлетворения эта потребность. Мои сторожа изредка предлагали мне понюшку, но я не решался пользоваться ею. Ведь краткость наслаждения лишь усилила бы остроту желания…

Кроме блох, крыс, Ленуара и Сартина, были у меня еще враги, с которыми мне приходилось бороться. Злейшими из них были сырость и холод. В дождливую погоду или зимой во время оттепели мой каземат заливала вода. Я мучительно страдал от ревматизма. Безумные боли заставляли меня иногда неделями лежать без движения. Тогда я не получал супа, потому что не в состоянии был подойти к форточке и выставить свою миску. Сторож швырял мне хлеб прямо на кровать, и я оставался один во власти своих мучений.

Холод причинял мне еще более жестокие страдания. Мое окно, снабженное толстой железной решеткой, выходило в коридор, в стене которого, как раз напротив меня, на высоте десяти футов было нечто вроде люка. Именно сквозь это отверстие и проникало в мой каземат ничтожное количество света и воздуха. Но тем же путем ко мне проникали ветер, снег и дождь, от которых я ничем не был защищен. У меня не было ни дров, ни керосина, а одежда моя, уже описанная выше, никоим образом не могла меня согревать.

В моем каземате стояла стужа, точно в открытом поле. Зимою вода в ведре замерзала, и, чтобы утолить жажду, мне приходилось башмаком проламывать лед и сосать его. Для того чтобы спастись от холода, у меня оставалось лишь одно средство: заткнуть окно. Я сделал это, но тогда стало еще хуже.

Удушливый и зловонный запах сточных труб, которыми я был окружен, сгущался и невыносимо резал мне глаза, рот и легкие. Вскоре я убедился, что все эти органы были жестоко поражены. В течение тридцати восьми месяцев, которые я провел в моем ужасном каземате, я испытывал какие угодно муки — холода, голода, сырости и отчаяния. Я переносил их и даже пытался бороться с ними. Но эта новая пытка отняла у меня последние силы, — я не вынес.

Сточная труба, проходившая через мою камеру, шла прямо из цынготного отделения тюремного лазарета. В нее спускали все нечистоты больных. Микробы их выделений не могли не поразить моих легких, и я заболел цынгой.

Невыносимые боли не давали мне ни сесть, ни встать. У меня сильно распухли ноги и бедра, вся нижняя часть тела почернела, десны тоже раздулись, а зубы расшатались настолько, что я не мог уже разжевывать свой хлеб. Через неделю я уж был не в состоянии подходить к форточке и не получал супу. В течение трех дней я не принимал никакой пищи. Я лежал на кровати без сил, почти без сознания. Никто не обращал ни малейшего внимания на мое ужасное состояние…

Мои соседи заговорили со мной, но я не мог им ответить. Они подумали, что я умер, и позвали людей. Ко мне пришли. Я был действительно при смерти. Врач велел положить меня на носилки и отнести в лазарет.