Первого августа за мной пришли и вручили мне девять луидоров из семнадцати, которые у меня отобрал Демарэ. Остальные восемь пошли на оплату за мое — хотя и вынужденное — пребывание в Шатлэ.

Затем меня посадили в фиакр и привезли в то позорное место, при одном имени которого краска заливает мое лицо.

Состояние мое было ужасно. Я почти не сознавал, где я и что со мной… С меня сняли всю мою одежду и дали мне жесткую рубашку, пиджак и штаны из самой грубой материи, пару деревянных башмаков и колпак, достойный всего этого отвратительного наряда. Затем двое солдат, вооруженных палками, отвели меня в каземат. Здесь мне дали немного хлеба и воды.

В других тюрьмах я обычно не имел возможности общаться с узниками, но если счастливый случай или собственная ловкость сталкивали меня с ними, я почти всегда встречал в них более или менее порядочных людей, воспитание и ум которых делали их общество интересным. Здесь же я был окружен исключительно преступниками: ворами, разбойниками и убийцами.

В Бисетре камеры были расположены так, что все заключенные, хотя и не виделись, но могли разговаривать друг с другом. По сторонам широких коридоров было устроено множество тесных конур, которые арестанты называли «каютами» и вся обстановка которых состояла из плохонькой кровати да деревянной чашки, предназначенной для супа, а иногда и для других надобностей.

Коридоры имели около шести футов в ширину. Двери всех конур были расположены одна против другой, и в каждой из них находилась форточка, через которую узникам подавали пищу. В один и тот же час все эти форточки открывались, и заключенные высовывали в них головы. За эти несколько минут они виделись друг с другом, разговаривали, бранились, ругались, а иногда и дрались, кидая друг в друга бутылки или башмак, пока не появлялся сержант в сопровождении нескольких здоровенных служителей и не успокаивал их ударами палок.

Вот такие картины представились моим глазам в первые же дни моего пребывания в этой клоаке. Я впал в полное отчаяние и даже не пытался с ним бороться. Некоторые из моих соседей, желая по-своему утешить меня, обращались ко мне на своем жаргоне с расспросами о том, сколько убийств совершил я на своем веку, крупные ли я крал деньги и откуда меня привели — из Большого Шатлэ или из Малого. Я пытался их убедить, что они ошибаются, что я совсем не преступник, но напрасно.

— Уж, наверное, тебя посадили сюда не за то, что ты ходил к обедне, — сказал мне один из них. — Ты смело можешь мне довериться, уж я-то тебя не выдам… Да, я разобью морду всякому, кто осмелится назвать себя более ловким мошенником, чем я. Я выпутался из двадцати восьми уголовных дел. Все мои судьи отлично знали, что я за птица, но я плевал на них… Мне всегда удавалось их перехитрить. Я спас от виселицы десятка два моих товарищей, и если ты мне доверишься, я смогу и тебе оказать такую же услугу…

Я думаю, что Шевалье (так звали этого «честного» малого) жив до сих пор. Семь восьмых моих ближайших соседей по заключению были приблизительно такого же типа и говорили таким же языком.

Мне было пятьдесят три года. Двадцать восемь из них я провел в тяжкой неволе, — двадцать восемь лучших, драгоценнейших лет моей жизни. Уж такова была моя судьба… Но чтобы понять весь ее ужас, — если только это возможно, — надо знать подробности режима в Бисетре. Только тогда можно в достаточной мере оценить всю низость моих врагов, додумавшихся ввергнуть меня в это отвратительное место…

В Бисетре есть несколько корпусов, построенных специально для сумасшедших и больных. С этими узниками я не имел никакого соприкосновения, ничего о них не знаю и буду говорить только об арестантах.

Для них были предназначены три больших зала: первый назывался Форс, второй — Сен-Леже, третий — Фор-Маон, построенный по распоряжению Ленуара.

Над этими залами находились больничные помещения. Кроме этого здания, были еще два: одно из них именовалось «Новым», а другое «Старым». Они заключали в себе двести сорок конур или «кают». Выше я уже описал их обстановку. Прибавлю только, что на каждой кровати лежало по такому жалкому и тоненькому матрацу, что спавший его почти не чувствовал.

В нижних залах помещались воры, беглые каторжники и те вредные для общества люди, чьи преступления были «не совсем доказаны». Там можно было встретить и закоренелых распутников, являвшихся позором и бичом для своих честных семей. Такие типы допускались в Бисетр лишь по особому королевскому указу и вносили за свое содержание плату от 100 до 500 ливров в год. Тех, кто платил хорошо, кормили тоже хорошо, — во всяком случае гораздо лучше, чем бастильских и венсенских узников, за которых король вносил около 100 луидоров в год. Те же, которые платили только 100 ливров, получали ежедневно по фунту с четвертью хлеба, и два раза в день им наливали в отвратительную миску, о которой я уже говорил, немного теплой воды, носившей громкое название «бульона». Нас же, то есть государственных преступников, держали просто на хлебе и воде, нередко холодной и грязной…

Таков был режим в тюрьме, находившейся в ведении Ленуара. Только взносы, которые делали некоторые великодушные особы, должны были несколько улучшить наше положение. Но посмотрим, как начальство Бисетра шло навстречу добрым намерениям этих лиц.

Благодаря этим пожертвованиям, нам ежедневно давали по нескольку ложек горячей воды или так называемого «бульона»; по понедельникам мы получали унцию соленого масла, которое жгло небо и внутренности; по средам — такое же количество тухлого сыра; по пятницам и субботам — несколько ложек гороха, изобиловавшего отвратительными насекомыми, и, наконец, по воскресеньям, вторникам и четвергам — две унции сухого и жесткого мяса, которое приходилось глотать не прожевывая.

Только муки голода заставляли нас принимать подобную пищу.

Когда арестованный попадал в Бисетр, его вели в контору и подвергали унизительной процедуре, которую я уже описал: его раздевали и наряжали в постыдную ливрею его новых господ. Затем его отводили в камеру или каземат, где, невзирая ни на какой холод, никогда не было ни огня, ни света.

Арестованным, которых присылала полиция, или приговоренным по суду, давали другой, еще более нелепый костюм: наполовину белые и наполовину черные куртку, штаны и колпак. Кроме того, они сидели отдельно, в другом корпусе.

Тем из узников, у которых были деньги, сторожа покупали по их просьбе все, что угодно, но при этом они не стеснялись брать за эти поручения плату. Вот один из примеров их корыстолюбия.

Арестанты Бисетра могли покупать перья и бумагу, но всем служащим тюрьмы, под страхом строгого наказания, запрещалось брать на себя отправку их писем. Каждое утро надзиратель проходил по коридору и кричал: «Здравствуйте, господа!» Эти слова были сигналом к сбору корреспонденции. Заключенные, у которых были письма, стучали в двери камер. Надзиратель открывал форточку, и ему подавали запечатанный конверт и су[11]. Эта монета была взяткой, без которой письмо не уходило.

Затем надзиратель нес корреспонденцию в контору, где ее просматривали. Понятно, что те письма, в которых арестанты жаловались на их положение или на суровость режима, уничтожались. Здесь же, в конторе, просматривались и ответы, которые адресаты получают тоже в распечатанном виде.

Можно себе представить, как трудно было этим неверным путем добиться оправдания и свободы. Но я все еще не отказывался от мысли сделать эту попытку. Я все еще льстил себя надеждой, что Сен-Виктор — этот великодушный покровитель, который отнесся ко мне с таким горячим участием, — сумеет извлечь меня из Бисетра, как освободил меня из Шарантона.

Наконец, я хотел все-таки знать, какое же преступление приписывали мне мои враги? Какой новый предлог придумали они, чтобы оправдать свою последнюю подлость? Увы! Лучше было бы мне оставаться в неведении! Меня ждала новая пытка, более жестокая, чем все те, которые я перенес до тех пор.

Я решил написать Гролье и попросить передать письмо Сен-Виктору. Но как это сделать? Мне пришлось обратиться к услугам ловкого Шевалье. Он был в тесной дружбе с одним из сторожей, и тот помог ему переслать по назначению мое письмо и получить ответ.

Гролье исполнил мое поручение. Сен-Виктор, возмущенный поведением министра, обещал добиться правосудия. Не знаю, к кому он обратился, но когда Гролье пришел к нему за ответом, он сказал ему, что я безумец, который не стоит, чтобы за него хлопотали.

Эти неопределенные слова были скучным повторением того, что постоянно отвечали мои враги на все попытки заступиться за меня. Сен-Виктор и Гролье (люди слишком доверчивые или слишком слабые) удовольствовались этим ответом, который доказывал лишь злобу моих преследователей и мою невиновность. Я понял, что с их стороны мне нечего ожидать: ни помощи, ни поддержки.

Тогда я обратился к одному из моих старых товарищей по несчастью, с которым мы вместе сидели в Шарантоне. Он был выпущен оттуда почти одновременно со мною, и с ним я провел в Париже немногие дни моей свободы перед последним арестом. Он узнал и сообщил мне, наконец, новое злодеяние моих мучителей: в своей наглости они распустили слух, будто я проник в дом к одной знатной даме и угрозами заставил ее дать мне денег…

Мое сердце чуть не разорвалось от негодования. Я… я — вор! Боже великий! Неужели невинность так и должна погибнуть под бременем низкой клеветы! Новым позором заклеймили меня мои подлые преследователи, выбрав для этого время, когда я был лишен всякой возможности защищаться.

Это известие явилось для меня каплей, переполнившей чашу моих страданий. Я переносил ужасы голода и холода, я переносил всевозможные лишения, но примириться с бесчестием я не мог. Эго было свыше моих сил!..

Общественное мнение отвернулось от меня, но у меня оставалась моя семья. Я надеялся, что хоть она поддержит меня в несчастье. Тщетная надежда! Я узнал, что мои родные поверили гнусной клевете и отреклись от меня.

Последние нити с внешним миром порвались, и, покинутый всеми, я впал в черное отчаяние…