He без волнения готовился я увидеть Урал, этот старейший из горных кряжей мира. Я знал, что он стар как свет, но все же не ожидал встретить такого дряхлого старца. Он так стар, что даже и не величествен. Ледники, которые когда-то ползли с него, понизили его, по рассчетам геологов, на триста саженей. Все, что было с него снесено, засыпало долины и ущелья, сравняло пропасти, завалило озера и разнесло на восток и запад на полтораста верст в каждую сторону. Груды мусора и песку давным давно заросли землей, где глиною, где черноземом. Выветрившиеся горы покрыты лесами. Реки, текущие с гор, не обильны водой, потому что питаются только дождями, и мутны, потому что текут не по камням, а по глине или чернозему. Ущелья превратились в широкие, плоские долины, а потопленные в них горы видны только одними макушками и представляются простыми холмами. Весь Урал, за исключением самой его сердцевины — земледельческая страна, но Урал все же делает свое дело, и чем дальше от Троицка, тем больше лесов, больше воды, небо становится бледней, солнце не так ослепительно и жарко, воздух влажней и прохладней. Я пристально наблюдал этот переход, ожидая увидеть Урал, который долго не хотел показываться.
Сначала от Троицка, верст на двадцать, тянется, ничем не возмущенная черноземная степь. Изредка виднеются рощи берез, которые издали представляются помещичьими садами. Подъезжая, так и ждешь, что деревья расступятся, покажется фигурный деревянный забор, а за ним помещичий дом. По двору из прачетной бежит с накрахмаленными юбками на плече горничная, в платье с талией и в ботинках. Она остановится и посмотрит на проезжающего. Покосится на него и барин, в парусинном пиджаке, вышедший посмотреть, как подковывают лошадей для завтрашней поездки в город. А в доме в это время поздно вставшие барышни завтракают цивилизованно: утираясь салфетками, кушая вилками, соль берут не руками, за едой не рыгают, отца зовут не тятенькой, папашей. А на столе лежит газета, может быть, две; может быть, журнал... Так разыгрывается фантазия, утомленная едой без вилок и салфеток и единственным печатным листом, собственным паспортом. Но фантазия разыгрывается напрасно. Роща приближается, роща остается позади, — и в ней никого, кроме гурта волов, который зверообразные киргизы гонят из Акмоллов в Златоуст.
Еще станция, еще несколько часов ожидания Урала, — а его все нет как нет. Далеко, далеко впереди стелется степь и разбегаются березовые перелески. На горизонте — только облака; облака уже северные. Ночью была гроза с холодным дождем, холодный ветер пронес тучу, а ее остатки разбил на множество бело-сизых, круглых как шарики облачков. Холодно; облачка на своей высоте зябнут и быстро убегают вдаль, чтобы согреться на ходу и уйти куда-то, где теплее. Дорога после недавнего дождя влажна, но быстро, по южному, высыхает. На траве и на листьях берез росы нет. И только раз порадовалась моя душа: в одном месте, где березы были выше и гуще, поперек дороги протянулся грязный ухаб, в нем была лужа, а на грязи и над ней вился рой северных бабочек-капустниц.
На шестидесятой версте от Троицка наконец сказывается Урал. Степь обрывается крутым спуском. Вдали, верстах в пятнадцати, виднеется гора с двойной макушкой. Она обозначена на картах и носит название Титычной. Между нами и горой широкая, плоская долина, на которой, как на блюде, видны несколько деревень, группы берез и река в каменной, розово-серой рытвине. По спуску горы кое-где торчат камни.
Спускаемся вниз, — и опять на пятнадцать верст ровная черноземная степь и березы, которые маскируют даль. За березами мы не замечаем, как подымаемся по легкой покатости вверх. Только в нескольких саженях от двойной горы мы видим, что взобрались почти на ее макушку. Не будь этих острых вершин, которые невысоко поднялись над общим уровнем плоской гряды, куда мы так незаметно взобрались, — это место и горой не было-бы названо.
Едем дальше. Снова степь, пшеница, бахчи и береза. На этот раз равнина короче и скоро перерезывается новой плоской долиной, где снова, как на блюде, видны деревни, рощи и речка в каменистых берегах. Противоположный берег долины как-будто выше, островерхих холмиков на нем как-будто больше, сама долина мельче... Урал, наконец, пойман: мы уже давно подымаемся на него как по отлогой лестнице. Ступени лестницы очень широки. Каждые две ступени разделены углублениями, которые становятся все мельче и подымаются вместе с горами. Когда-то эти плоские долины были ущельями; горные гряды были грозными, обрывистыми утесами. Речки не текли так мирно, как теперь, а мчались стремглав и грохотали, пробуждая эхо среди каменных стен, теперь онемевших под толстым слоем мягкой земли.
Первая деревня, в которой есть что-то горное, называется весьма прозаично Лягушиным. Две реченки, которые огибают деревню, бегут по огромным белым плоским камням, как стадо баранов разлегшихся в реках, и по их плоским берегам. Эти речки и камни не мешают, однако, и деревне, и ее полям, и огородам, и сенокосам быть самой обыкновенной русской деревней. Правда, тут живут казаки, которыми колонизирован весь восточный склон Урала в Оренбургской губернии, но здешние казаки те-же полу-сибирские мужики. Те-же каменные дома богачей; те-же живописно разрушенные избы голытьбы.
Такое-же обилие последней и «винных лавочек», виновниц ее злоключений. Здешний казак по виду уже не то, что казак юга Оренбургской губернии. Телом он уже короток, бородою волосат; лицо пухлое, и от необходимого на севере жира, и от водки. Это переход к населению заводских рабочих сердцевины Урала, которые от пьянства уже начали сохнуть и приобретать вид подмосковного фабричного.
За Лягушиным следует станица Кундравинская. Ее долина уже сомкнута кольцом островерхих холмов. Но и она еще окружена черноземными полями пшеницы. Ее выгон уже совсем северный, покрытый плотным дерном гусиной лапки, белого клевера и мятлика. Зато под этим дерном лежит золото. Тут и там «старатели» нарыли кучи песку, нашли золото, и на-днях ожидают привоза паровика, чтобы начать промывку. Смотрит сюда и настоящий Урал, средний из хребтов, на которые разделяется немного выше Златоуста громадный единый кряж, пробегающий двадцать-восемь параллелей. Еще не доезжая Кундравина, вы замечаете на горизонте, довольно высоко, какой-то неясно синеющий тройной горб. Это тройная гора Таганай. До нее еще шестьдесят верст, но она мощно выпирает из этой дали, невольно бросается в глаза, и на нее глядишь с уважением.
Выехав из Кундравина к Миясу, попадаем уже совсем в горы. Равнин уже нет, — пошли «подныры» и «ухабы». Сначала, и направо, и налево — зеленые горки, которые кудрявятся прозрачными березами; так идет до Мияса; потом горки превращаются в горы, и наконец со всех сторон обступают нас тяжелые плоские хребты, расставленные в несколько рядов, покрытые щетиною сосен. Но и эти великаны представляются точно миражем. Посмотрите издали, — горища загораживает если не половину, то четверть неба! Кажется, взобраться на нее, — это целая экспедиция. Но проходит полчаса, проходит час; едешь с горки на горку, нестарыми, чистыми лесами берез и сосен; на горке колеса слегка прогремят об обнажившийся камень, в лощинке простучит живой мост над ручьем, заросшим ольхой и черемухой, перевитыми хмелем; — совсем и забудешь, что ты в больших и знаменитых горах, а не в Рогачевском уезде Могилевской губернии; — глядь, а ты уже вынырнул из соснового бора на самую вершину того синего великана, который загораживал тебе путь. И совсем он не синий; глинистая дорожка — серо-желтая, и вьется она среди влажного луга, между кустов ивняка и берез. Хоть сейчас начинай тут строить небольшой хутор, десятин в двести. А между тем впереди опять подымаются синие хребты, и опять при ближайшем рассмотрении оказываются отличными местами для основания хутора средней руки. Редко-редко когда попадется вершина поострее и покаменистей; и такая вершина — знаменитость.
Настает момент, не лишенный торжественности. Ныряя с горки в мокрую лощинку, из лощинки полной рысью въезжая на сухой пригорок, мы попадаем на самый гребень Урала. Позади — Азия, впереди — Европа. Позади в несколько рядов стоят синие горные хребты, разделенные могучими, просторными долинами. Впереди — глубокий провал, а за ним хребты гораздо ниже того, на котором мы находимся; тут на запад идет спуск с Урала. Направо, вровень с нами, немного выше, подымаются с некоторой претензией на живописность три Таганая: Большой, Малый и Круглый, он-же Лысый. Посреди, в провале, виднеются игрушечные домики и игрушечные церковки. Это — Златоуст...
Златоуст! — Талатта! Талатта!.. Я возликовал как десять тысяч греков, о которых в пятом классе гимназии мне рассказывал Ксенофонт... Слышите-ли вы этот свисток? — Это паровоз железной дороги. Видите-ли вы этого всадника? — Это не киргиз, не башкир, не калмык, а инженер путей сообщения, в тропическом шлеме и с pince-nez на носу. Заметили-ли вы проехавшую в тарантасе даму? — У нее есть талия, она не рыгает за обедом и не икает после обеда. А вот гостинница! У хозяйки тоже талия! К обеду дают салфетку! После обеда дают газету, хоть и дрянную, но все-же газету. Под окном играет шарманка. Положим, у нее какой-то со свистом, но все-же это не татарский мулла воет на минарете. За дверями в соседней комнате женский голос напевает, конечно, фальшиво, — но арию Зибеля. Как-бы там ни было, — талатта, чорт возьми, талатта! Тысячу двести семьдесят пять верст сделал я на лошадях и в «карандасе»; три с половиной недели ел без вилок и салфеток, и, вдобавок, один раз лечился у ветеринара. Дальше этого несчастье не может идти! Теперь всем этим прелестям «новых мест» конец. Слава Создателю!
Какое наслаждение чувствовать, что ты опять на «старине», что ты едешь на «старину». Прежде всего, хорошо было уже то, что я ехал не в тарантасе, а в вагоне. От вагона я отвык до того, что чуть было не стал описывать его внешний вид и ощущения езды в нем, точно моя публика — семипалатинские киргизы. Ехать было мягко, спокойно, быстро, — после тарантаса ужасно быстро. Можно было спать так удобно, как я ни разу не спал на общественных квартирах и в гостиницах. Но я не спал, прощаясь с Уралом и в ожидании того, что встретит меня по ту сторону гор.
Железная дорога вынесла меня из Урала быстро, но старые горы на прощанье показали себя во всей своей своеобразной красоте. Мы то мчались долинами рек, почти у самой воды; то медленно и с трудом переваливали через хребты; то ехали вдоль кряжей на половине их высоты. Ночь была холодная, всего +2°. На небе стоял яркий отрезок молодого месяца и точно бежал за нами, огибая горы и холмы, мелькая сквозь острые вершины лиственничных лесов, быстро переплывая воздушные промежутки между гор, — то отставая от нас, то забегая вперед. Но иногда месяц начинал меркнуть, меркло вместе с ним и чистое, звездное небо, — и мы выезжали в глухую, совершенно темную, мрачную ночь. Это зловещее превращение наступало, когда мы спускались в одну из бесчисленных уральских долин, которые залил непроницаемый холодный туман. Невольно становилось жутко, когда месяц сначала делался бледным, потом превращался в мутное пятно, а наконец исчезал и совсем. Изредка только, когда порыв ветра распахнет завесу тумана, месяц проглянет, осветит какие-то рогатые деревья, таинственно блеснет на какой-то черной воде, — и снова исчезнет. Холод, мрак, мутные очертания деревьев и камней — все это навевало странную поэзию. Что-то дикое, мрачное и страшно древнее смотрело на вас из холодного тумана, само за туманом невидимое. Припоминалась история самого Урала, припоминались «чудския копи», из которых какие-то люди до-бронзового периода добывали тут золото. Кто приходил к ним за этим золотом? Куда его отсюда увозили?.. Припоминался ряд башкирских восстаний, когда башкиры вырывали из могил тела русских мертвецов и бросали их в реки, чтобы и мертвых врагов выгнать из этой страны. Декорация была самая подходящая для этих воспоминаний... Поезд взбирался наверх, туманы оставались внизу, и картина становилась не такою мрачной, но зато и не такой поэтичной.
К восьми часам утра Урал уже кончился, и началась черноземная, правда, еще очень холмистая и лесистая, но уже земледельческая местность, похожая на море, успокоивающееся после бури. Успокоиваются горы, становясь все меньше; успокоивается и суровый север, который по уральским горам спустился на юг дальше, чем ему полагается. Деревья в лесах становятся разнообразней, и мало-по-малу леса из хвойных превращаются в лиственные, главным образом в дубовые и липовые. Поля занимают все большее и большее пространство; снова появляются пшеница, просо и гречиха; снова начинаются плантации подсолнечника. Но все-таки от времени до времени путь преграждается синеющими вдали кряжами холмов. Последний подымается перед самой Уфой. Целый час мы ползем на него, среди чудесного липового и вязового леса. Когда мы наконец на верху, мы видим, что очутились на самом краю скалистого берега Белой. Какой вид! Вот уж действительно благодать-то! Огромная величественная река, безграничные зеленые луга противоположного берега, уставленные стогами; дальше — черноземные поля с богатой жатвой, деревни, леса. В воздухе тепло, небо чисто, но не той зловещей чистотой, как в киргизских степях, — там и сям клубятся великолепные беломраморные облака, задерживая палящие лучи солнца и впитывая и сберегая воздушную влагу... Красавец-место, богатырь-место! В сравнении с ним тургайская степь представлялась мне каким-то кретином, а Урал старым-престарым, похолодевшим от дряхлости стариком. Вот она, настоящая Русь, — здесь, а не на тех глупых «новых местах», которые родили одну глупую инородчину, будучи не в состоянии произвести на свет кого-нибудь менее звероподобного.