У Троицка сходятся Туркестан, Сибирь и Уралье (извините за новое слово: Уралье). В юго-западном углу Троицкого уезда начинаются среди уральских холмов-гор, в 2-3 верстах одна от другой, две реки: одна — всем известный Урал, другая — никому неизвестный Уй. Урал, сначала увеличиваясь притоками, потом, южнее Оренбурга, высыхая от средне-азиятских, не уступающих тропическим, жаров, доползает до Каспия. Уй у станицы Усть-Уйской впадает в Тобол и несет свои воды в полярный океан.
И Уй, и Урал родятся в уральской горной стране, которую именуют горным хребтом.
Постепенно я из последних границ Средней Азии попал в Сибирь. При-тобольние поселки — еще ни Средняя Азия, ни Сибирь. Воды прибывает, но пока в виде озер; а реки текут небольшими ручьями, одинокими, без притоков на сотни верст: того и гляди, пересохнут. Березовые леса появились, но береза еще кривая, изогнутая буранами, которые родятся от быстрой смены знойных туркестанских дней и холодных сибирских ночей. Травы зелены, но все еще не образуют плотного северного дерна. И народ тут еще не северный. Колонисты Тобола, конечно, не успели переродиться, но казаки Усть-Уйской станицы, коренные великороссы, уже похудели, головы их уже уменьшились, тела стали гибкими и стройными, лица загорели. Тут уже не видно ни северной пухлости, ни великорусской большеголовости. Тут тоже тесно.
Из при-тобольних поселков в Усть-Уйскую меня вез снова казак, из Усть-Уйской. Мы переезжали заливные луга Тобола. Это широкая, верст в десять, долина, среди которой вьется крошечный, едва-едва не пересыхающий Тобол. Знаменитые тобольние луга были голы и черны: кобылка все съела. Знаменитая тобольняя трава уцелела только кустами там, где долго стояла вода. Казак с гордостью поднес мне пучок знаменитой травы.
— Выше груди иной раз бывает, сказал он. — А скосишь, через три недели атаву опять хоть коси!
— Что-же вы с прошлых годов не запасались?!
Казак помолчал, задумчиво и сердито глядя в пространство.
— Запасешься тут! Голытьба все пропьет, а у кого запасы есть... Не поверите, сколько тут сена попалили!
— Зачем-же вы палили?
Казак отвернулся, видимо, чтобы скрыть раздражение, которое сказалось в коротких, энергичных фразах:
— Мало-ли стервецов! Возьмет да и подпалит!.. У меня, мол, нет ничего, —так на-ж, и у тебя не будет!.. Тесно, вот что!
Усть-Уйская станица снова на «старой линии», т. е. опять пьяная и некрытая. Вместе с тем, это торговый пункт и потому дома кулаков и купцов — хорошие каменные, крытые железом. Но великолепней всего — ворота. Уж каких-каких стараний не приложено, чтобы сделать их по возможности пышней! И сколочены-то они из настоящей мозаики дощечек, и раскрашены-то в яркие цвета: доски в один цвет, швы в другой, шляпки гвоздей в третий, пиленые узоры в четвертый. Синее, зеленое, красное, — так и пестрят в глазах. Крыша над воротами крыта железом, выкрашенным лазурью. Гребешок и края вырезаны хитрыми фестонами, частью опущенными, частью приподнятыми. И каждый фестон выкрашен в особый цвет. Другая роскошь — водосточные трубы: в виде драконов, с крыльями, с языками в виде стрелы, с глазами, с разинутой пастью, выкрашенной в пунцовый цвет. Хорошие дома! Полы паркетные, стекла бемские, рамы окон взяты в медные скобы. Я квартировал в одном из них и попросил газету почитать.
— Не читаемся, — ответили мне хозяева. — Урожаи были, торговля шла, тогда действительно баловались, выписывали, а ноне нет.
Чрез пол-часа мне вдруг вносят пачку газет. Я обрадовался:
— Нашлись?
— Нашлись. Вчерась у соседей судья забыл. Нате-ка, почитайтесь.
С жадностью взял я объемистый пук печатных листов, не виданных мною с Орска. Увы, это были казенные объявления «Правительственного Вестника»: публикации о задержанных бродягах, с описанием их примет, и вызовы на поставку холста для портянок сторожам казенных военно-учебных заведений.
Верст на пятьдесят северней Усть-Уйской я видел уже настоящие сибирские села, с настоящими, тоже должно быть, сибирскими, именами: Косолапово и Становое.
К этим Косолаповым дорога идет все тою же березовой степью, которая началась от Кустоная. Та-же равнина, те-же озера и озерца, те-же травы. Изредка встретятся две-три сосенки. Крупного леса уже нет; березняк все молодой, мелкий, но все-же и это отрада после голой сожженой степи. Тут в первый раз пристяжные моего тарантаса цепляли вальками за деревья и кусты, а ветки хлестали по лицу. В первый раз в этом году я увидел ягоды земляники и грибы. Леса, вернее перелески, чередуются с полями; в самих лесах много полян. В лесах небольшими кусками засеяна озимая рожь; она уцелела от морозов, защищенная деревьями. На открытых местах, где ветер сдувает снег, выдувает землю и обнажает корень посевов, озимые не выдерживают и вымерзают. Местность живет одной яровой пшеницей. Эта однообразная культура плодит кобылку, которая в сухие годы размножается, втечение ряда сухих лет, как это было в последнее время, достигает невероятного количества и съедает яровые посевы, которых зелень долго держится нежной. Рожь грубеет скорее и уходит от кобылки.
Не доезжая сибирской деревни, — Косолапова или Станового, — версты полторы, вы натыкаетесь на ворота. Зачем они тут, не сразу, поймешь, потому-что березняк и ивняк скрывают забор, который идет вправо и влево от ворот. Этот забор из жердей (уже становится тесно с жердями!) огораживает огромное пространство вокруг Косолапова. Это выгон, — выгон не наш, русский, а сибирский: тут и лес, и ручьи, и озеро, и сама огромная деревня, и болотце, и луга, немного песков; это целый надел большого русского села. К сожалению, он тоже тесен: Косолапово разрослось, скота много, а жердей для того, чтобы расширить выгон, не хватает, — пора идти туда, где жердей вволю.
Проехав выгон, подъезжаем к селу. Прежде всего, как-бы село ни называлось, нам попадаются на глаза груды навоза выброшенного из хлевов и вывезенного на выгон. Землю здесь не удобряют, потому-что земля — чернозем. Правда, он выпахивается, но «под Новым Кустом» есть еще невыпаханный. Не идет навоз и на кизяк, потому, что топят дровами. Правда, леса уже сведены и остался один хворост; правда, скоро и хвороста не будет, — но что за беда: в «Бийском» лесов сколько хочешь, там сливки еще не сняты.
За грудами навоза стоят ветряные мельницы, окружающие Косолапово кольцом. Строятся они особенным образом. Из бревен складывается высокая четырех-угольная пирамида и только на самом верху утверждается вращающаяся будка, в которой помещается механизм; в будку лезут по висячей деревянной лестнице, вроде пароходного трапа.
Кончились мельницы, — непременно начинается пожарище. Изб с пяток сгорело месяц тому назад; другой пяток сгорел на-днях. Мужики разбирают головешки, ребята роются в золе и в ямах от погребиц.
Далее идут «предместья» славного Косолапова. Это нечто невообразимое. Подобные безобразно-разваленные избы я видывал только в театрах, когда декорация изображает «хату бедного мужика». Великорусская бедность куда стильней бедности малороссийской и белорусской. Там бедность все-же стыдится; а тут беден — так уж до позора: ставни на одной петле; крыша сползла, да так и стоит, одним концом тесины на земле, а другим на стрехе; на потолке — лебеда и даже дикая конопля; стекла выбиты. Кроме того, если малоросс или белоросс бедны, так уж весь свой век. Нe то великоросс; он сегодня богат, завтра беден, после завтра опять богат. Самые развратно-разрушенные избы по большей части — большие, просторные, светлые, да и не старые. Видно, бедность пришла всего года три-четыре тому назад. Был хозяин богат, был тароват, да вдруг, видно, запил и пьет все четыре года подряд. Нельзя однако поручиться, что завтра-же он не перестанет пить и не переселится из «предместья» в центр села, куда мы и въезжаем.
Попав в центр, вдруг видим себя в городе, не хуже Орска или Троицка, где не редкость миллионеры и стотысячники, живущие в таких-же одноэтажных каменных чистеньких, в пять, семь окон по фасаду, домах, какие занимают центр Косолапова или Станового. Дома в самом деле хоть куда: и бемские стекла, и медные скобы; драконы — просто живые, а ворота — петербургская дачная барышня в мордовском костюме, а не ворота. Рядом с домами — игрушки-каменные амбары для хлеба, каменные лавки с солидными зелеными железными дверями. В лавках — немалая торговля красными, мануфактурными и бакалейными товарами. И, конечно, «винные лавочки», как здесь на вывесках именуются кабаки. Десять, пятнадцать таких домов, — и снова начинаются развратные предместья. Тут иногда попадаются богатые дома старых времен, когда еще были леса, и Косолаповы кирпича не знали. Что за бревна, что за несокрушимая постройка! От фундамента до крыши всего восемь, девять звеньев. В бревнах ни сучка, ни задоринки. Лес лиственничный, который будто и сгнить не может; только пустит смолу, немного потемнеет, точно слегка вымазанный дегтем, да так и стоит, ни мхом не покрываясь, ни шелушась. Если бы не пожары, века-бы не было этим постройкам. В Польше я видел костелы из лиственницы, «моджева», которые крепко стоят по два столетия. Тут пожары истребили лиственничные дома, а лиственница давно уже исчезла под безжалостным топором. И удивляешься прожорливости этого русского топора. Добро-бы тут были подмосковные фабрики, или густая сеть железных дорог, или сплавные реки, — а то ведь на всю округу на двадцать-пять верст во все стороны только одно Косолапово и стоит, без рек, дорог и фабрик! Русский «барин» не умеет обращаться с лесом, но в сравнении с мужиком он просто немец по лесной части.
Такие Косолаповы, — сотни нищих на десяток-другой, богачей-кулаков, — такие березняки, сменившие прежние дремучие леса, такой чернозем, говорят, тянутся без конца по южной части западной Сибири на восток. Тянутся они и на запад, по той дороге, которою я ехал до Троицка. Я не буду останавливать читателя на каждой версте — ведь я их сделал тысячу двести на лошадях! — и перейду прямо к Троицку.
Березовая степь подходит к самому Троицку и вдруг прерывается глубокой и широкой речной долиной, на дне которой протекает жалкий Уй. Спуск со степи в долину долгий, версты в две. Сверху весь Троицк как на ладони, со своими каменными одно, — много двух-этажными домиками, семью церквями и шестью мечетями. Правее города на полугоре квадрат менового двора, такого-же как и в Оренбурге, но деревянного и гораздо меньших размеров. Торговля Троицка со степью, с «ордой», т. е. киргизами, говорят, не меньше оренбургской. У менового двора в степи пасутся стада приведенных киргизами лошадей, быков, овец и коз. Внутри двора — бухарские и хивинские товары. В городе монументальные лавки битком набиты покупающей русский товар «ордой», с которой прикащики бойко разговаривают по-киргизски. Есть в Троицке и стотысячники, и даже миллионеры. Про одного из них извозчик мне сказал, что он каждый день с капитала сорок-пять рублей «проценту» получает, и никак не хотел верить, что получающий сорок-пять рублей в день — совсем не миллионер: до того большим казался ему процент.
По общей молве, татарские купцы в Троицке богаче русских. Судя по отличным мечетям, в стиле уездных церквей, белых, с зеленым куполом и золоченым шпилем, на котором за рожок укреплен золотой полумесяц, судя по упитанным татарам-купцам, то-и-дело разъезжающим на отличных лошадях, но на простых дрогах, даже без кузова, а просто прикрытых войлоком судя по множеству простой татарвы, торговцев, рабочих и извозчиков, — Троицк больше татарский город, чем русский. Как-то конфузно. Троицк, — и столько-же мечетей, сколько церквей; да еще, говорят, какой-то ревнитель ислама, миллионер Алей Валеевич Бикбердинов, или что-то в этом роде, хочет взбадривать и еще мечеть! Право, конфузно. Видеть в русском городе кирку, костел — ничего, а шесть мечетей подряд — конфузно. Ведь, — как никак, — а на макушках у них полумесяц, а мы с вами, читатель, для их прихожан — гяуры, неверные собаки. Вслед затем я еще больше сконфузился. Меня вез извозчик-татарин из тех, которые, по пословице: «татарин либо насквозь хорош, либо насквозь мошенник» был насквозь хорош: глуп и честен, как честный вол.
— Хорошие у вас мечети, — сказал я.
— Страсть хорошие! Наш купец шибко богатый; все казанский купец.
— А пускают в мечети?
— Господ пускают, ничего...
— Это хорошо, что пускают. Вот и в Истамбул, и то даже пускают.
— Врешь, барин, в Истамбул не пустят.
— Отчего же?
— Там наш татарский царь живет за морем, значит, в Истамбуле. Шибко сильный царь, он всю землю может забрать, только не хочет.
— Отчего же не хочет?
— В закон дело такое сказано. Сказано, что нельзя, — он и не хочет. В закон сказано; будет у татарский царь три таких человека, что всю землю, все царства завоюют, — и все татары будут. Тогда станет воевать.
— Как же они втроем-то завоюют?
— Стало быть такое дело в закон написано. У них шашка такой будет, на полверста и больше все будет рости; махнет — все зарубит; в закон сказано такое тут дело. Все татары станут...
Из признаков культуры в полу-татарском, полукупецком Троицке — только красивые, чистенькие купеческие дома-особняки. Газету так же трудно добыть, как ананас; книжных лавок нет, даже бань нет, даже гостинниц, даже места для гулянья. Купцы гулянье понимают очень своеобразно.
— Что же, он акуратный человек? — спросил я извозчика, который показывал мне дом счастливца, получающаго в день сорок-пять рублей «проценту».
— Акуратный. Гулять то гуляет, да редко: так, не больше сотни в месяц пропивает.
Зачем же тут газета, сады, оркестр или театр! И понятно, после этого, победа, которую в Троицке одерживает татарская культура над русской.
Гостинниц нет потому, что приезжие торговцы останавливаются у «знакомых», а господа — на почтовой станции. К таким «знакомым» попал по рекомендации и я, но другой раз остановлюсь на станции. Тут все было по семейному. Комната проходная, обед скаредный. Прислуга — уродливая баба Ильинишна и чудаковатый мужик Исак. Ильинишна отрекомендовалась мне тамбовской, а Исака назвала чувашем. Ильинишна ушла с мужем со старины на новые места потому, что у них всем бы хорошо, да колодезь больно глубок: пока-то бадью вытянешь! На новых местах Ильинишну с мужем постигла неудача.
— Пьяница муж-то у меня. А пьяницу хушь в царство небесное завези, он все пить будет. Шли мы в Бийский, дошли до Троицка: он тут в мещане определился да и запил. Да девятый год и пьет. Я и не вижу его, ирода! Тьфу!
Ильинишна и Исак вечно где-то отсутствовали или всегда были чем-то заняты. Нужно послать на почту — Исак рубит мясо для кур. Велишь закрыть ставни — Ильинишна ушла полоскать белье. Кроме того, оба были или притворялись дуроковатыми, а уж известно, где прислуга дуроковатая, там хозяева сквалыги. Так вышло оно и тут: жалели углей в самовар, кормили дрянно, а за обед брали 75 копеек.
Чувашское происхождение Исака показалось мне сразу сомнительным. Во-первых, имя, оно говорило о какой-то иной, знакомой мне национальности. Во-вторых, немалая комическая способность Исака: он отлично притворялся дурачком и чудачком, но видно было, что шельмец притворяется. В-третьих, у Исака была страсть вечерком не спеша, покуривая и сплевывая, поговорить и порассуждать.
Манера рассуждать тоже показалась мне очень знакомой. Дело всегда шло о вещах Исаку крайне посторонних и совсем непрактических, — например, о том, отчего родятся силачи, подобные тому, который показывал фокусы в балагане у менового двора.
— Это от хорошей еды сила, — слышу я у себя под окном рассуждения Исака. — Харч хороший, ну и сила в тебе густеет... Я видел, что харчи-то делают! В своей же деревне видел. Мужик молодой, Карп, на моих глазах вырос. И мужик же стал здоровый как вол! Да и что! Мать до пяти лет кормила, а отец до семнадцати годов работать ничего не давал... Так, ходит как дурачок! Руки, ноги — словно столбы. Сапога себе на кирмаше добрать не может!
Слово кирмаш меня озарило.
— Исак ты не чуваш! — воскликнул я, выглянув в окошко.
— Нет, не чуваш.
— Ты могилевский.
— Нет, витебский, — конфузясь ответил Исак.
Как Третьяковский был вечным тружеником, так белоросс — вечный батрак. Ни в числе идущих переселенцев, ни в числе осевших я не видал белороссов. Белоросс уходит одиноким и из батраков никогда не выбивается. Мы с Исаком разговорились. Оказалось, он таки повидал свет и очень этим гордился. Он был и под Херсоном, и во Владимирской губернии, в Закавказье на Дону, в Риге и в Семипалатинске. Везде он был в батраках. Самое лучшее воспоминание он сохранил о херсонских хохлах, потому что «хохлы вот как богаты: воды пить не дают; пей молоко!» В Семипалатинске при нем «церковь начали строить». В Риге будто-бы есть дом «в одиннадцать этажей, один на одном». В Владимирской губернии «не очень хорошо: все вишня да вишня, а груши привозятся издалека и дороги». В Троицке Исак, рубя курам мясо и не брезгая съедать сам лучшие кусочки, додумался до того, откуда у человека берется сила, и видимо мечтает отправиться домой и там поражать рассказами о виденном. Для этого он готов пожертвовать скопленными тридцатью рублями. Кроме рассказов, он хочет удивить еще и своим русским языком, который кое-как усвоил.