Лето 1946 года было полно волнений. Перенаселенность вызывала, волей или неволей, столкновения в бараках. Утомляло все. Жара, непереносимая в помещениях и такая же тяжелая наружу. Целый день кто-то плескался в умывалках. Душей у нас не было. Просто под краном люди обливались водой и старались хоть немного прохладиться. Купаться нас всех водили в баню и только раз в неделю. На группу в 36 человек (12 душей — под каждым по три одновременно) отпускалось 5 минут. За это время нужно было намылиться, вымыть голову и ополоснуться. Женщинам, из-за длинных волос, отпускали две лишних минуты. Утомляло однообразие, которое пяти тысячам людей не могли разбить ни пение хоров по воскресеньям, ни лекции раз в неделю. Утомляло безделье, так как работала только очень маленькая часть, и рабочим все завидовали.
Женщинам отвели еще одно помещение, свалив между нами и ФСС забор и перенеся его на один барак дальше. Мы разделились. В старом бараке остались старушки, партийки и «смешанный» элемент. В новый, в котором было 12 небольших комнат, каждая на 6-10 человек, вселились военные и к ним примкнувший «энергичный» элемент. К нам перешла и «упрямая» компания.
Теперь моя новая комната, в которой я стала «штубен-муттер», то есть старшей, получила название «скандалштубе». С нас начинались все забастовки, все кошачьи концерты и «воздействия».
Состав наш был, кроме меня, Гретл Мак, маленькая Бэ-би — Герта Лефлер, «шпионка» Гизелла Пуцци, Финни Янеж и Марица Ш.
Рядом с нами, бок-о-бок, разместились остальные из «упрямой» компании. В следующей комнате поселились все «германские девушки», и так, своими тесными, дружными компаниями, мы заняли полбарака. Вторая половина принадлежала ФСС. Внутренняя перегородка разделяла нас от комнат следователей. С этой перегородкой соприкасалась комната бывших стенографисток большого министерства и наша умывалка.
Вскоре наши девушки нашли в досках сучки, выбили их ночью, вынули и сделали вставными. У нас оказались «глазки» в два помещения, дав нам возможность быть свидетелями происходивших там мучительств.
Почти в первые же дни переселения меня опять вызвали в ФСС. Опять к Зильберу. Первая встреча повторилась во всех подробностях. Молчаливый кивок головой. Долгая пауза, во время которой я переминалась с ноги на ногу. Желтая повязка со звездой на фоне черного бархата в рамке. Шелест бумаг и время от времени мрачный, пылающий внутренним огнем, взгляд черных глаз.
Зильбер похудел. Он тяжело кашлял. На меня он производил впечатление тяжело больного, вероятно, туберкулезного, горящего и движимого какой-то тайной силой. Глядя на него, я подумала о том, что если я никогда не забуду Вольфсберг, Зильбер тоже никогда не забудет тот лагерь, в котором были отравлены газом и сожжены его родители и родственники.
Наконец, он предложил мне сесть и задал вопрос, который меня глубоко поразил:
— Вы по-прежнему привержены вашей идее и верны генералу Михайловичу?
— Да!
— Вы знаете, что он обманом захвачен в горах, доставлен в Белград и находится под судом?
— Да!
Эти вести нам привозили новоприбывшие из венских и других тюрем, в которых разрешалось получать газеты и слушать радио.
— Вы хотите ему помочь? Подумайте, прежде чем дадите ответ.
Мой мозг лихорадочно работал. К чему он ведет? Что скрывается за всем этим? Что я должна сказать?
— Если я могу хоть чем-нибудь помочь генералу Михайловичу, я это сделаю от всего сердца.
— Вы согласны выступить свидетелем в его пользу на суде в Белграде и дать показания о том, что он не коллаборировал с немцами?
Мне все это казалось абсурдным. Кто будет слушать мои показания? Что я такое? Маленький курьер под кличкой «Елка» (Елена), переносивший сообщения между отрядами четников, прятавший оружие в своем доме и скрывавший гонимых людей. Кому поможет мое слово?
Или это трусость говорит во мне? Шкурный вопрос? Желание сохранить свою маленькую жизнишку хотя бы здесь, за проволокой Вольфсберга?
Зильбер, не отрывая глаз, следил за выражением моего лица, как бы стараясь прочесть мои мысли. Наконец, я взяла себя в руки.
— Если я смогу моей жизнью купить свободу и жизнь генерала Михайловича, сержант Зильбер, я согласна!
— Хорошо. Помните, что этот наш разговор должен быть абсолютно конфиденциальным. Ни слова в лагере. Соврите им, что хотите, о том, почему я вас вызывал. Даже… вашему майору вы не смеете об этом рассказать. Вот, подпишите!
Из ящика стола он вынул готовую бумажку. На ней по-сербски и по-английски, одно за другим, было напечатано следующее:
«Я (имя рек) согласна в любое время, когда для этого окажется надобность, добровольно выступить на процессе генерала Драгомира-Дражи Михайловича в Белграде и дать свои, под присягой, показания. Я (имя рек) согласна быть отправленной в Югославию и несу добровольно все последствия». Место для подписи в двух местах под обоими текстами.
Не берусь сегодня описать, что я пережила в то время, когда читала этот фактически добровольный смертный приговор. В то, что я помогу генералу Михайловичу, и что кто-то поверит моим словам, я ни на секунду не верила. И все же, руководимая очень смешанными чувствами, я подписала бумагу и передала ее Зильберу.
— О. К.! — сказал он спокойно, укладывая бумагу в желтый конверт с адресом, который я не могла прочесть. — Вы можете идти. Ждите результатов.
На лице Зильбера появилась улыбка, объяснения которой я тоже не могла найти. Ирония? Насмешка над моей глупостью? Сочувствие?..
Ошеломленная, я вернулась в барак. В коридоре меня встретили Гретл Мак и Ютта фон-Э.
— Мы все слышали… Молчи и никому об этом не говори!
Я не заметила, что Зильбер меня принял в комнате, которая находилась рядом с нашей умывалкой. Об этом разговоре все же, при первой возможности, я рассказала майору. — Как бы ты поступил на моем месте? — спросила я его дрожащим голосом. Он помолчал и ответил: — Как это ни глупо — вероятно, точно так же!
Я, наверно, никогда не узнаю, зачем я подписала эту бумагу, кому это было нужно, была ли она куда-нибудь отправлена, чья это была идея. Недели через две в Белграде начался процесс генерала Драгомира Михайловича и других «военных преступников», их судили, их осудили, и они были расстреляны. Я же сидела и дальше в лагере 373 и ожидала своей судьбы.