<…>[2] (гру)зовика с посылками для заключенных, были вывешены по блокам списки и… в них оказались мое и майора Г. Г. имена. Откуда? Кто вспомнил о нас? Кто нам, «политическим прокаженным», решился послать этот знак памяти и внимания? Мы оба терялись в догадках и, теперь это может казаться смешным, — не могли всю ночь сомкнуть глаз.
Впервые за все время, в четверг, на следующий день, я тоже стала в ряды тех, кто строился для похода за посылками.
К тому времени, по приказанию свыше, в нашем лагере уже были поставлены несколько больших громкоговорителей, и по ним нам дважды в день передавали вести Би-Би-Си на немецком языке, или начальство отдавало приказания. В дни, когда Кеннеди и его «борзые» отсутствовали, радистам удавалось дать нам хоть полчаса хорошей музыки из Вены.
Женский блок был первым подведен к домику, в котором выдавались посылки. Они были уже вскрыты и осмотрены, и выдача производилась быстро. Дошла очередь и до меня. Улыбающийся от уха до уха ирландец, с ярко зелеными перышками на берете, передал мне маленькую коробку от ботинок, не трудясь выбросить ее в кучу с оберточным материалом. В ней лежали сухари из серого хлеба, два румяных яблока, плитка американской карамели, немного сухих слив, лесных и грецких орехов. Это было все. Может быть, бедно. Может быть, выглядело даже патетически жалко, но я крепко прижала коробку с содержимым к груди. Видно было, что ее послал кто-то, кто жил не много лучше, чем мы, так же голодно, но из последних сил, благодаря свободе и доброму сердцу, собрал для меня эти продукты.
Я думала, что мое сердце оковано сталью, а оказалось, что оно было покрыто только свинцом. Как острым скальпелем, он был вскрыт, и обнажилось самое чувствительное место.
Я вернулась в строй женщин, уже получивших свои пакеты. Все громко разговаривали, хвастались, смеялись. Добродушный шотландец, Джок Торбетт, шипел на нас, как гусь, стараясь держать дисциплину.
В городе Вольфсберге сирена пивного завода прогудела полдень. Включили радио, и зазвучала передача вестей.
Первое, что я услышала, были равнодушные слова: «Сегодня в Белграде приведена в исполнение смертная казнь осужденного генерала Драгомира-Дражи Михайловича…»
Я знала, что в Белграде шел процесс. Из радио-вестей мы узнавали теперь многое. Мысль о том, что генерал Михайлович не вырвется живым из рук красных палачей, часто приходившая мне в голову, казалось, была логичной и понятной, но, когда я услышала о казни, у меня потемнело в глазах. Мозг прорезала молниеносная боль, лицо свела странная судорога. Не видя ничего, ничего больше не слыша, не обращая внимания на окрики нашего и других «киперов» и оттолкнув от себя кого-то из подруг, я пошла одна, шатаясь, как пьяная, через весь лагерь в наш блок.
Мне потом говорили, что на меня смотрели, как на обезумевшую. В панике от меня шарахались встречные часовые. Майор, стоявший в строе своего блока и сам ожидавший получки пакета, звал меня по имени, но я шла и, как простая баба, причитала, выкрикивая жалобы и проклятия.
Тем, кто не знал генерала Михайловича, кто не работал с ним, кто не встречался с ним в мирной и боевой жизни, кто не знал, как предали лучшего из лучших и храбрейшего из храбрых, — тому будет непонятно мое горе. Возможно, что, если бы моя душа не была обнажена малюсенькой посылкой от неизвестного друга, я бы иначе, крепче, более стойко приняла этот удар, но, к стыду моему, я не умела сдержать своих слез и, ворвавшись в комнату, упала головой на стол и разразилась рыданиями.
Это было совершенно непростительно в Вольфсберге. У нас, по неписанным, но строго выполняемым правилам, не разрешалось плакать так, чтобы это кто-то видел, а меньше всего — тюремщики. На их издевательства мы научились отвечать изречением: — Любите вы нас или ненавидите, но придет время, когда вы должны будете нас выпустить!
Ob Sie uns lieben, ob Sie uns hassen, einmal doch muessen Sie uns entlassen!