«Лагерной холерой» называлась та болезнь, которой заболевали все, кто раньше, кто позже: и сильные и слабые, и молодые и старые, и одинокие и те, кого на свободе ждала семья. Болезнь выражалась в том, что человек на голодном пайке совсем терял аппетит. Он становился неразговорчивым, угрюмым, то апатичным, то раздражительным и обычно проводил дни и ночи в лежании и смотрении в одну точку.
У одних, устойчивых и крепких, лагерная холера проходила без всяких последствий для кого-либо, кроме самого больного. Она продолжалась более длинный или короткий период и в один, обычно неожиданно солнечный день, под влиянием тепла, света, чьей-то улыбки, чьей-то дружеской ласки — исчезала. Но был и второй, опасный тип заболевания.
Заболевшего этой болезнью сразу же замечал опытный глаз тюремщиков. Они знали, что теперь у них имеется шанс заставить «холерного» говорить, то есть, что он созрел для допроса, на котором он сам «признается» во всех обвинениях и назовет других, целый ряд имен.
В помещение Эф-Эс-Эс вызывали на допрос почти ежедневно, поскольку капитан Кеннеди и его «борзые» были в лагере. Но они путешествовали. Благодаря «латрине» и приезжающим, мы узнали, что, кроме Вольфсберга, существуют еще два небольших вспомогательных лагеря. Вскоре один из них, Федераум, был ин корпоре переселен к нам. С этой партией прибыла и русская, Машенька И., бывшая военная служащая немецкого Вермахта, хохлушечка из-под Полтавы, подсоветская, однако, прекрасно говорившая по-немецки с акцентом, в котором ей могли позавидовать австрийки. Приезд этой веселой, симпатичной девушки внес в мою жизнь большую радость.
Редкие встречи с Г., разговоры через «колючую змею» не вносили смирения в мою мятущуюся душу. Я чувствовала, как надо мной нависает темное облако. Виной этому была полька, Иоганна Померанская. Она, отболев «лагерной холерой», определенно решила купить себе жизнь и свободу. Вначале она нам показывала свои фотографии, с автоматом через плечо, с двумя собаками-волкодавами, и рассказывала о своих строгостях в немецком кацете, где она, варшавянка, измывалась над своими же поляками. Затем, как бы спохватившись и перепугавшись, увидев на наших лицах отвращение к ее поступкам и подлости, Иоганна заболела. Лежа в постели, она проводила весь день молча, темными, пылающими каким-то внутренним огнем глазами следя за каждой из нас, как бы выбирая жертву.
Время убивалось игрой в «крестики и нолики», рассказами, анекдотами, и, ввиду того, что я прилично рисовала, вокруг меня собирались сосиделки и заказывали мне карикатуры то на одну, то на другую из сожительниц. Раз я нарисовала карикатуру на самое себя: в форме, с ружьем и ручными гранатами за поясом и страшными глазами. Карикатуру я бросила на столе и только к вечеру заметила, что ее нет между другими рисунками.
На следующее утро Иоганна через «кипера» потребовала, чтобы ее отвели в бюро Эф-Эс-Эс. Подобные добровольные заявления всегда вызывали настороженность.
Через час за ней пришли, и полька вернулась в барак только к вечеру. Не только в нашей комнате, но и во всем бараке царила напряженная атмосфера. От Иоганны все сторонились, и никто не хотел с ней говорить.
В десять часов, когда мы все легли по кроватям, и после сигнала было потушено электричество, в темноте раздался задыхающийся от злобы голос Померанской:
— Сволочи!.. — вдруг прошипела она. — Белоручки! Сплошные невинные овечки! Видите ли, «случайно» сюда попали! Ни в чем не виновные жертвы! А я знаю, за что я здесь сижу. Знаю, за что и вы сидите! И насколько вы белее, настолько вы мне противнее…
Комната молчала. Из-за стенки, от соседей, долетал чей-то голос, рассказывающий сказки. Там жила австрийская детская поэтесса, писавшая в свое время книги для детей младшего и среднего возраста. Часто и мы, пользуясь тишиной, прислушивались к ее изумительно красивым рифмованным сказкам. Но на этот раз мы не слушали фрау Эберг-Мурау. Мы напряженно ожидали, что еще скажет захлебывающаяся от злобы на всех нас, на себя самое, испуганная на смерть, боящаяся своей тени Иоганна. В черной тьме вспыхивал красным огоньком конец ее папиросы. Английской папиросы, которую ей дали в Эф-Эс-Эс…
— Что этот Вольфсберг? Вы были в Бухенвальде? Вас не пугают картины гор человеческих живых трупов, которых везут заживо в печи крематория? Вы видели «морских свинок» на двух ногах, над которыми производилась вивисекция? Что этот голод, холод и тоска, по сравнению с тем, чего я насмотрелась? — продолжала Иоганна. — Я жить хотела. Я жить хочу! Там я поляков предавала, а тут я всех вас с наслаждением предам. Всех, и немок и австриек, а прежде всего русских. Русских я ненавижу больше всего!
Темная комната молчала. Все лежали, затаив дыхание.
— Отчего вы молчите? — уже громко закричала Померанская. — Почему вы не набросите одеяло на мою голову и не задушите, не изобьете меня до смерти? Если бы вы знали, что я о всех вас говорила! О всех. И об Аре!.. Ну? Вскакивайте! Торопитесь!.. Я украла твою карикатура и на ней пририсовала и приписала такого, что и чертям жарко будет. Все про евреев… как будто ты писала!
Ни одного звука. Ни вздоха. Ни движения…
Так в полной напряженной тишине прошла эта ночь. На следующее утро Иоганна Померанская заявила фрау Йобст, что она больна и просит ее перевести в госпиталь. К полудню пришел английский доктор в сопровождении немецкого врача — заключенного и, переговорив с Померанской за закрытыми дверями комнаты нашей «старшей», увел ее в лазарет.
Иоганны с нами больше не было, но какое-то чувство гадливости, липкого отвращения и невольного страха осталось в душе.
О случае с Померанской говорили во всем бараке. Произошло совещание — что делать? Если она покупала свою жизнь и надежду на свободу, продавая нас — поверили ли ей? Неужели же между правдой и ложью не будет разницы?
Через два дня за одной из девушек нашей комнаты, работавшей санитаркой в лазарете для заключенных, пришли «киперы» и отвели ее в Эф-Эс-Эс. До вечера мы ее не видели. Ее не привели и ночью. Наш барак не спал. Забывались на момент и затем в тревоге прислушивались. Казалось, что через забор, от здания Эф-Эс-Эс, долетают стоны, то нам слышались шаги «киперов», звон цепей ворот и скрип замков… Рано утром, «фрасстрегеры» сообщили, что маленькую Анне-Луизе Приммл вечером, в темноте, отвели в «бункер», в каталажку, а часов около шести утра опять доставили в Эф-Эс-Эс.
Это был первый случай, чтобы женщину садили в «бункер», этот небольшой домик за семью замками и рядами колючей проволоки, за которым особенно наблюдали с сторожевых вышек.
Английские солдаты выглядели как-то странно настороженными и смущенными. Рыженький «моська» сержант-майор несколько раз заходил в наш барак, заглядывал в каждую комнату и, строя таинственное лицо, бросал: — Дон'т ворри! Ит вилл би «О. К.». Аллес гут!
К полудню, стоявшие около внешней ограды девушки вдруг загорланили. Сержант-майор появился из здания Эф-Эс-Эс, и с ним шла торжествующая, с пылающим гордостью и радостью личиком, маленькая фройлейн Приммл. «Моська» довел ее до наших ворот, впустил, и, расшаркавшись, как галантный кавалер, отдал честь и крикнул вдогонку: «Гуд герл!».
Вскоре, собравшись в коридоре, мы все услышали из уст маленькой героини ее историю.
Фамилия Приммл, как нельзя, больше подходила к этой, на наш взгляд похожей на девушку из Малороссии, смуглой, румяной малютке. Приммл — примула, первоцвет. Спокойно, не делая из этого никакой сенсации, она рассказала нам, что ее вызвали на допрос, очевидно, судя по всем данным, по доносу Померанской. Обвинялась она в том, что, в первые дни после окончания войны, она, как сельская учительница, одновременно была и осталась старшиной германских девушек. Вся деятельность Приммл проходила в кругу школьных детей и опекания раненых, приезжавших на отдых домой. Жили они высоко в горах, в небольшом селе, и с внешним миром общались редко.
По окончании войны, в дни выдач из Лиенца и окрестностей Сирница, в эту деревушку забрели до смерти напуганные власовцы. Для Приммл они были людьми в немецких формах, значит, своими, своими в опасности. Группу человек в пятнадцать, среди которых были два глубоких старика-казака и одна старушка с внучком, наша маленькая героическая девушка развела по удаленным хуторам, где ее слово было закон, а имя — гарантией правильных поступков.
Арест Приммл прервал, конечно, ее связь с селом. Однажды, очевидно, желая сделать мне что-то приятное, она рассказала об этих власовцах. В комнате сидела и Иоганна. Кто тогда мог думать, что она все время планировала свое предательство и собирала о нас сведения! Через несколько дней доставили в лагерь новую группу арестантов, и среди них был дядя Приммл. После первой же встречи с ним у «змеи», Приммл рассказала мне, что все власовцы живы, работают у «бауров» и выжидают момента, когда им можно будет безопасно спуститься в долину и попасть в лагеря для Ди-Пи.
Из всего этого Померанская сделала в своем доносе совсем другую историю. Она доложила, что Приммл скрывает эсэсовцев, так называемый «вервульф», т. е. людей, которые еще не сложили оружия и собираются совершать акты саботажа против оккупационных войск. Она указала, что только Приммл знает, где они «с оружием и амуницией» скрываются.
Приммл вызвали на допрос. Чего проще было сказать, что это были не эсэсовцы, а власовцы, бежавшие от выдачи в Лиенце? Но эта маленькая австрийка молчала. На все требования отвечала лишь: — Я ничего не знаю!
Допрашивали ее об ее прошлой деятельности, о коллегах, о том и сем, но в каждом, казалось бы, наивном вопросе лежала опасность ареста любого названного ею лица. Допрос производил весь «тим» Кеннеди. Уставая, он передавал ее Зильберу, Зильбер — Брауну, Браун — Вейсу. Ни есть ни пить ей не давали, и к ночи, озверев от ее упорства, сам Кеннеди, вызвав сержант-майора «Моську», в его присутствии сказал: — Гут, фройлейн Приммл. Вы не хотите говорить? Олл райт! Я даю вам время — одну ночь в «бункере» на размышление. Если вы откажетесь и завтра назвать имена и места, о которых я вас спрашиваю — я вас отдам взводу «баффс» (солдаты полка Бизонов), и, когда вы пройдете через 23 пары рук, вы запоете иначе!
«Моська» вел Приммл в бункер, низко опустив голову. Перед самым входом, прежде чем передать ее сержанту, надзирателю тюрьмы, он внезапно оказал: — Не бойся, герл! Мы — солдаты. Мы не Эф-Эс-Эс. Держи язык за зубами. Даже если тебя оставят с нашими солдатами, поверь моему слову — с тебя волосок не упадет. Мы умеем ценить стойкость, верность и честность!
О чем думала Приммл в эту ночь, верила ли она словам сержант-майора, сказать трудно, но в угрозу Кеннеди она верила вполне. Утром тот же «Моська» отвел ее к следователям. Ее посадили в комнату, в которой с мрачным видом сидели двадцать три солдата. Все молчали. Солдаты нервно курили, смотрели друг на друга, в окно, на потолок, избегая встретиться взглядом с побледневшей девушкой. Это сидение продолжалось до полудня, когда, наконец, ее потребовал к себе мистер Кеннеди.
— Ну? — заревел он с места в карьер. — Будешь ты говорить, ты, «наци-швейн»?
— Мне нечего вам сказать. Я ничего не знаю и ничего не видела!
Капитан разразился потоком площадной брани, новыми угрозами. Бил кулаком по столу, подносил его к самому носу Приммл, но, по своему обычаю, вдруг осел, встретившись с непоколебимой волей, и, вызвав «Моську», приказал ему вернуть девушку в наш барак.
Ведя ее к нам, маленький сержант-майор торжествующе спросил на ломаном немецком: — Хаб ик дик заген? Инглиш солджер никс макен! Солджер ис гуд! (Говорил я тебе, что английские солдаты тебя не тронут. Солдаты хорошие!).
Вечером, запирая нас на ночь, наш суровый «кипер», сержант Кин из пригорода Лондона, вынул из-под дождевой накидки коробку, в которой лежали пачки папирос Кэпстэн, конфеты, мыло, пара новых солдатских носков, белые нитки, иголки и кулечек с сахаром. Он передал эти подарки фрау Йобст и смущенно промычал:
— Это от двадцати трех солдат… храброй девушке!
Как отрадно было у нас на душе! Какое-то необычное спокойствие воцарилось хоть на одну ночь в сердцах. Нет! Не все люди — звери. Охраняющие нас солдаты просто выполняют свой долг, выполняют приказания. Может быть, они видят в общей серой массе заключенных кригсфербрехеров, но, встречаясь с «человеком», они сами становятся человечными.
История моего допроса, в связи с Иоганной Померанской, не была ни интересной ни романической. За мной тоже пришел «Моська» и отвел меня к сержанту Зильберу. Желая быть беспристрастной, должна отдать справедливость, что он имел полное право ненавидеть нацистов. Как нам рассказывали его земляки по Грацу, вся семья Зильбер была уничтожена в лагере Маутхаузен. Это был нервный, щупленький субъект с громадными темными глазами. На его письменном столе стояла рамка, в которой на черном бархате была прикреплена желтая тряпка с шестиконечной звездой, повязка, которую на рукаве носили евреи — его собственная повязка, которую он сорвал, когда ему, тогда еще мальчику лет шестнадцати, удалось бежать в лес, а оттуда в Италию и дальше, но которую он не бросил.
Зильбер не предложил мне сесть на стул рядом с его столом, а только молча протянул мною нарисованную карикатуру, выкраденную Иоганной.
— Это вы рисовали?
Я, просто не веря своим глазам, смотрела на то, что Померанская сделала с моим рисунком. На заднем плане бушевал пожар, горели дома, у стены валялись очень примитивно нарисованные трупы. На «небе» этого рисунка была написана фраза: «Смерть англичанам и евреям»…
— Я рисовала только эту фигуру, карикатуру на самое себя, но остальное дорисовано, и притом человеком, который не умеет рисовать.
— Вы написали эту надпись?
Тон был ровный, какой-то монотонный и холодный. У меня в голове мелькнула мысль — что скрывается за неподвижной маской на лице сержанта?
— Нет! Она написана, очевидно, тем же, кто дорисовал фон, пожар и трупы.
— Садитесь и напишите быстро, не раздумывая, эту же фразу.
— Я эту фразу писать не буду!
— Почему? Разве вы ей не сочувствуете?
— Я ей не сочувствую, и, кроме того, она, написанная моей рукой, может быть впоследствии употреблена против меня.
— Остроумно. Тогда напишите любую фразу, которая придет вам в голову.
Я присела и на клочке бумаги написала: «Югославия, Белград, 18 мая».
— Что это значит?
— Это дата, когда западные аэропланы бомбами уничтожили 27.000 жизней нашего города.
— Хм…
Зильбер долго сравнивал почерк на карикатуре и то, что написала я. Не поднимая головы, он протянул руку к рамке со звездой и подвинул ее ко мне поближе. Так же не глядя, он задал вопрос:
— Вы принадлежали к партии национал-социалистов?
— Никогда и ни к какой партии я не принадлежала. Кроме того, я не немка.
— Вы носили немецкую форму?
— Я ее ношу и сейчас.
— Почему?
— Раньше потому, что я пошла бы хоть с чортом, но против коммунизма. Теперь потому, что не считаю достойным сбросить ее в беде.
— Вы любили генерала Дражу Михайловича?
— Не понимаю вашего вопроса.
— Ну… вы принадлежите к его последователям?
— Да!
— Нарисуйте на этой же бумаге, быстро, не задумываясь, забор, дома, пожар и тела людей.
Я нарисовала.
Опять сравнение, рассматривание. Наконец, сержант Зильбер встал и нажал на кнопку звонка. Вошел «моська».
— Отведи ее обратно! — И, повернувшись ко мне, добавил: — Как видите, мы стараемся быть справедливыми. Я убедился, что не вы рисовали эти глупости и писали гнусную фразу. Можете идти!
На этот раз это было все, но мне пришлось еще встретиться с Зильбером и отвечать на его вопросы.
* * *
Приближалось Рождество. Вялые, исхудавшие, вечно мерзнущие, мы мало думали о праздниках. Горох в нашем обиходе сменило нечто еще худшее — гнилая вонючая кислая капуста, отваренная в воде, без всякой заправки. Начались заболевания. Женский барак был молчаливым, сумрачным. Так же выглядели и мужчины. Большинство из них, одни — желая сберечь свои костюмы или формы, другие потому, что у них не было ничего теплого, были одеты в голубые шинели бывших французских военнопленных, когда-то живших в этом же лагере, или в ярко, изумрудно зеленые, с желтыми буквами «С. С. С. Р.» на спине, шинели, в которые были одеты русские военнопленные.
Худые, с бледно-зелеными лицами, они казались тенями. Исхудал и мой майор Г. Г. Мы виделись редко. Выходили не на каждую встречу около «змеи». Нам так много хотелось сказать, но в этой обстановке мы молчали. От него я узнала, что в «373» находились украинцы из Галиции, хорваты частей Домобрана и усташи, много словенцев, четников генерала Прежеля, домобранцев генерала Рупника и тех, кто служил в особых охотничьих (егери) частях немцев по разведке и погоне за красными партизанами.
Однажды к нам в барак прислали мужчин-заключенных, поправить канализацию. Один из них, проходя, заглянул в нашу комнату и бросил на пол записочку. Она была адресована мне. В ней меня просили выйти на следующую встречу с блоком «Е», т. к. меня хочет видеть некто, кто меня знает по Белграду и Пожаревцу.
Я вышла с другими женщинами и довольно растерянно смотрела на сотни лиц у «колючего барьера». Кто-то меня окликнул. Незнакомое лицо, но полное доброжелательности. Улыбка. Веселые глаза. Подошла к «змее».
— Вы меня не знаете. Я Хуберт М., поручик военной контр-разведки. Мне было предписано одно время следить за вами, за вашим домом, за людьми, которые к вам приходили в Белграде. Когда вы уезжали по делам в Пожаревац или в Сеньский Рудник, я следовал за вами в одежде сербского мужика. Здесь и мой шеф, капитан Бауэр. Мы оба «вас сразу же узнали и решили: когда вам будет плохо, положитесь на нас. Мы можем засвидетельствовать, что вы были курьером у четников и с немцами не коллаборировали…
— Спасибо! — растерявшись, как-то неловко поблагодарила я. — А как же вы?
— О, о нас все знают. Мы — ACT (Абверштелле — военная контр-разведка). Это долг каждого офицера служить своей родине. Мы — не партийцы…
— Мы симпатизировали «дражевцам». Мы даже им помогали. Мы желали сохранить национальные сербские силы и давали необходимые сведения о передвижении красных частей воеводам (командиры четнических частей) Калабичу, Пилетичу, Палошевичу, Чатичу и другим…
Так я узнала, что у меня и вне женского барака есть в Вольфсберге друзья.
За четыре недели до Рождества католички и протестантки немного зашевелились. По их обычаю, в каждую субботу, четыре раза перед Рождеством, по вечерам они собирались по комнатам и у зажженной одной, затем двух, трех и, наконец, четырех свечей читали молитвы и рассказывали старинные германские христианские легенды. Это — так называемые Адвентабенд. Меня втянули в свою компанию девушки из «упрямой» комнаты. Они рассказывали мне о королеве Гудрун и других персонажах легенд, а я должна была им говорить о русских и сербских рождественских обычаях. Это так понравилось, что меня стали приглашать по всем комнатам, где я должна была, Бог знает, в который раз повторять рассказанное. Одновременно проснулся дух желания кому-то, хоть одной из сосиделиц, доставить радость, подарить что-нибудь к праздникам. Закипела работа.
Наравне с английским квартирмейстером мы имели и своего, дантиста-доктора из Вены, симпатичного, румяного, седоволосого старичка, д-ра Брушек. Он нам напоминал гнома. В забавной вязаной шапочке на серебряной голове, хорошенький и голубоглазый, в короткой пелеринке из голубого французского сукна, он был единственным мужчиной, которому разрешалось хоть изредка навещать женский барак. Он ходил без сопровождения англичан по всему лагерю, выдавал одеяла, одежду, следил за работами в мастерских, на конюшне, в кухне. Его стараниями и заботами наш лазарет стал становиться настоящим госпиталем. Среди арестованных находили врачей, а были и некоторые с мировыми именами в области хирургии и внутренних болезней.
Этот маленький гномик притащил к нам в барак старые шинели, брюки, красивые французские офицерские кэпи с красным дном, золотыми шнурами и лакированным козырьком. Откуда-то достал разных ниток, иглы, даже наперстки. У некоторых женщин были с собой простыни. Все это резалось, кроилось, шилось, вышивалось красными нитками. Делали обложки для молитвенников, футлярчики для гребенок, маленькие туфельки для часов и много других мелких предметов, которыми в особенности изобилуют немецкие дома.
Я когда-то посещала школу прикладных искусств в Белграде. Вспомнилось выделывание игрушек. Мне в голову не приходило, что это знание сыграет такую громадную роль в моей жизни, в жизни Вольфсберга и его инвалидов. Среди тряпок, которые принес д-р Брушек, я нашла остатки серых сербских шинелей. Распоров машинную строчку и получив целый моток ниток, я, по памяти, из бумаги сделала выкройку слоника и сшила несколько штук. Затем, из зеленой шинели советских пленных — лягушку, из голубой французской — кошек. Ко мне присоединились желающие поучиться и работать. Вскоре в моей комнате за длинным столом сидел целый ряд девушек. Каждая делала для кого-то подарок. Не только для нашего барака, но и для мужчин, среди которых они имели друзей, родственников, женихов и мужей. Нам обещали в первый день Рождества разрешить обмен подарками.
Набивали мы этих тряпичных зверушек бумажной ватой, которая выдавалась нам из лазарета. Маленький зоологический сад рос. Наконец, кто-то спросил меня, не умею ли я делать куклы. Да, но где взять материал? Принесли мне белье из трико розового цвета. Сберегая каждый кусочек, делая из него только лица и руки, я сделала первую куклу. Для ее одежды тоже у кого-то нашелся шелковый платок, у другой — старая бархатная куртка. Так, к Рождеству у меня «родилось» целое семейство: Снегурочка, принц и семь карликов, которым я старалась придать облик и сходство с карликами Волта Дизней. Куклы были по полтора фута ростом. Карлики — соответственно меньше. На их бороды пошел белый беличий мех из рукавов моей военной меховой куртки.
Д-р Брушек был в восторге. Он привел с собой английского квартирмейстера, рыжего, вечно подвыпившего капитана, который сейчас же забрал кукол себе, погрузив наш блок в отчаяние. Но вечером, за два дня до Рождества, этот же рыжий капитан пришел к нам в барак и принес огромную коробку, в которой лежали колбасные консервы, фунта три сахару, чай, немного конфет и… 500 папирос.
С точностью аптекарей, все эти блага были поделены между 177 женщинами, сколько нас в это время было. Немного, очень немного, но хоть чем-то был отмечен праздник.
* * *
Давно уже наш лагерь и все окрестности были завеяны снегом. Зима наступила рано и была, как на зло, очень холодная. В канун Сочельника наши лесорубы вернулись не только с вязками дров на плечах, но и с маленькими, запорошенными снегом, елочками. В виде исключения, им было разрешено передать две елки в наш блок и перед воротами сбросить несколько охапок дров, в виде добавки к тем, которые мы получали официально.
В самый сочельник, маленький гном — Брушек сообщил фрау Йобст, что комендант и квартирмейстер решили, пользуясь отсутствием Кеннеди, сделать нам поблажку. Мы можем выйти вечером, к 9 часам, из барака и сгруппироваться перед внешним забором. Выйдут все мужчины по своим блокам, и мы можем петь рождественские песни. Хоралы были разделены между мужчинами и женщинами. Мы должны были начать трогательной немецкой песнью о Богородице и Св. Младенце в пещере и о Вифлеемской звезде. Напротив рабочий блок получил «Тихую ночь», затем блок, в котором помещался майор Г. Г., отвечал хоралом о волхвах, и так далее.
Этот сочельник остался в моей памяти незабываемым. Мы тщательно прибрали свои комнаты, затопили печи, по койкам разложили подарки. Не было ни одной, которая не имела бы маленького пакетика. Елки были поставлены в двух концах коридора, являясь как бы собственностью каждой из нас. Австрийки, которые имели с собой некоторый багаж, сбросили казенную одежду и оделись в «дирндл» платья своего края, розовые с голубым и синими передниками, голубые с коричневыми юбками и черными передниками и т. д. Мы, военнослужащие, привели в порядок формы, начистили сапоги или ботинки. Матери, имевшие дома детей (у двух было по семь человек, розданных в разные дома, потому что в Вольфсберге сидели и их мужья), жены и матери арестованных сидели грустные и молчаливые. В моей комнате, лежа плашмя на досках, тихо плакала маленькая Бэби Лефлер, шестнадцатилетняя девочка, арестованная по обвинению в участии в… военном восстании против оккупационных войск. На верхней койке в голос причитала итальяночка, Гизелла Пуцци, громко, то по-итальянски, то по-немецки взывая к матери: «Мамми, забери твоего ребенка домой!»»
Эта прехорошенькая девочка прибыла к нам в Вольфсберг одетая по последней итальянской моде, подмазанная» завитая, как голубоглазая золотоволосая кукла. Теперь, исхудавшая до степени скелетика, она напоминала сломанную марионетку. За что она сидела? На каши первые вопросы она, заикаясь, но во всеуслышание объявила! — Я ш-ш-шпионка!
Оказалось, что ее завербовал, почти перед самым концом войны, ACT, о котором уже упоминалось, как радио-телеграфистку, и обучал ее этому искусству. Пуцци, зная, что она будет служить в контр-разведке, приписала себе сразу все качества и особенности Мата Хари. Благодаря глупости и болтливости, а также любезным соседям, которым она, делая таинственные глаза, рассказала, где она провела последние три месяца перед капитуляцией, — она была арестована и попала к нам. Тоже один из примеров «кригсфербрехерства» и силы доносов.
* * *
Ночь была ясной и морозной. Небо испещрено звездами, которые казались необычно яркими и большими. К девяти часам к нам по блокам пришли «киперы» и вывели к заборам. Мы видели только два встречных мужских блока «В» и «С».
Здание Эф-Эс-Эс не отбрасывало бликов света на сугробы снега. Посередине аллеи, где когда-то была клумба, с винтовками в руках, на всякий случай, стояло человек двадцать солдат. Со всех вышек, беспокойно, как бы ощупывая, блуждали лучи громадных рефлекторов,
Наступила странная тишина. Казалось, что все три тысячи людей перестали дышать. Стоя перед самыми воротами, фрау Йобст высоко подняла елку, на которой зажгла последние три свечи, которые мы имели после вечеров Адвента. Во всех блоках, как по сигналу, тоже поднялись елки с зажженными свечами. Женщины начали петь…
Я не знала этой песни, но звуки и слова пронизывали мое сердце нестерпимой болью. Я не могла оторвать взгляд от трех малюсеньких огоньков нашей елки, которые хотел задуть легкий, но упорный ветер.
Англичане-солдаты, как по команде, вдруг стали смирно, бросив папиросы и затушив их в снегу. Кончилось наше пение, и запел блок напротив. Следующий. Следующий. Уходя вдаль, все глуше и тем таинственнее, мистичнее и торжественнее звучало пение незнакомых мне, православной, хоралов и молитв. Тихо, закрыв лицо руками, плакали все мои сосиделицы. То вспыхивая, то почти совсем исчезая, горели огоньки свечей. Отзвучал и последний, восьмой хорал…
Все стояли молча, не расходясь. Как зачарованные, стояли и англичане, пока не вошел в лагерь какой-то офицер и не дал команду: — Разойтись!
Я не знала, что почти у всех нас была одна и та же мысль, странное суеверие: мы все следили за огоньками свечей, загадывая, что, если они не потухнут — мы живыми выйдем на свободу. Когда фрау Йобст торжественно внесла елку в коридор, и на ней весело и ярко вспыхнули язычки пламени огарков, каждая из нас облегченно вздохнула.
Увы! Не всем было суждено убедиться в правдивости этого суеверного гадания…
Утром, в первый день Рождества, блоки обходили англичане с корзинами, в сопровождении д-ра Брушек, и разносили передачи — подарки. Мы получили от мужчин самые неожиданные изделия из ручек зубных щеток, колючей проволоки, консервных банок. Все делалось при помощи вилок, наостренных на камне ложек, гвоздей, пилочек для ногтей. От майора я получила брошечку, которую храню и сегодня — венчик из колючей проволоки на фоне малюсенького значка РОА. От Хуберта М. и капитана Бауэра — мундштук, о котором я уже писала.