Наш кипер, маленький, некрасивый, кривоногий и носатый Джок Торбетт, за счет физического уродства, был одарен Господом Богом самыми лучшими душевными качествами. Доброта его была неизмерима; он старался, по мере своих сил, облегчить положение заключенных. Мне хотелось бы вкратце рассказать об одном случае, когда он, рискуя своей головой, своей карьерой, оказал нам, нашей комнате, громадную услугу.

Гретл Мак была дочерью мясника из Клагенфурта. В ее посылках нам всегда приходило максимально разрешенное количество сала, смальца и других мясных копченых продуктов. Однако, всего этого было мало. К концу лета 1946 года, очевидно, иссякли в наших организмах последние остатки жиров. Голод стал постоянной болезнью. Мы вставали голодными и голодными ложились спать. Все наши разговоры вертелись около еды. Изредка за работу нам удавалось получить пару картошек, которые срочно варились и жадно поедались. Запах вареного картофеля привлекал соседок; мы не могли съесть куска, не поделившись с ними. На всю жизнь запомнилась глаза молоденькой Фрицци К., нашедшей как-то у нас на столе тонкую шелуху с картошки, которую мы уже поглотили. Увидев эти похожие на грязную папиросную бумагу серенькие кожурки, она, расширив в восторге большие голубые глаза, сказала: — Какая роскошь! Можно мне их съесть?

По вечерам, когда в 10 часов раздавалась труба сигнальщика в английском лагере, и мы должны были тушить электричество и ложиться спать, обычно в темноте начинались «съедобные» разговоры. Говорилось о том, кто и что любит есть, как это приготовляется, во всех подробностях, а кончалось ревом младших, которые с своих коек взывали: — Мами, твой ребенок голоден! Мами, я хочу домой! Я есть хочу!

Чем нам могла помочь одна посылка в неделю, когда мы ее делили не только в своей комнате, но и подкармливали всех «пифке», то есть немок, которые, как я, как Манечка И., как Марица Ш., Марта фон-Б., все иностранки, ничего и ни от кого не получали!

Джок Торбетт знал, что мы голодаем. Он хотел нам помочь, но сам не знал, как, а мы знали, что Джок раз в две недели ездит в отпуск в Клагенфурт. Мы знали, что, если бы он только хотел…

Разговор завели с ним во время инспекции, когда он обходил комнаты после уборки. На койках лежали Пуцци и Бэби Лефлер и плакали. Почему? От голода, конечно! — Джок, вы же бываете в Клагенфурте. У Гретл там семья. Отец — мясник. Если бы вы зашли к нему, он дал бы вам немного мяса. Ведь мы мяса не видели целую вечность!

Джок Торбетт сначала категорически отказался и быстро ушел. На следующий день мы продолжали обработку. — Никак нельзя! — сказал маленький шотландец. Если его поймают, он пойдет в «калабуш», его разжалуют, у него будет много-много неприятностей. Он сам из бедной семьи крестьян и знает, что такое голод, но потерять все то, чего он добился в армии — нет! Но, но, но! Он не может…

Однако, на третий день Джок сам пришел к нам с предложением, что, если мы поклянемся никому не рассказывать, Гретл может написать записочку ее отцу. Записку в три слова Фатер, битте, фляйш! Он, Джок, не обещает, что он выполнит поручение, но, если все будет идти гладко… возможно…

В субботу, когда Джока сменил «Мефисто», мы знали, что записка поехала к папе Маку, но есть ли у него мясо? Ведь Австрия все еще жила по рационам и карточкам. Сможет ли он внести мясо в лагерь? Как он нам его передаст? Ведь и над киперами был контроль, строгий контроль.

Пришел понедельник. Утром нас строил и считал Торбетт. Он избегал встретиться с нами глазами. Инспекцию делал «Мефисто». Вечером опять Джок считал нас, но с ним вместе был и сержант-майор «моська».

Так прошло три долгих дня. Наконец, на четвертый по(лил), как из ведра, дождь. Нас строили в коридорах, каждый барак отдельно. Киперы разделились, и у нас, как на зло, был тот же «Мефисто». Лениво и нехотя мы убрали комнату и ждали осмотра.

Под проливным дождем, в защитной, разрисованной «подушку» резиновой накидке, к нам в барак зашел Джок и прямиком пошел в нашу комнату, не заходя в две предыдущие, глаза его были круглыми и деланно злыми.

Из-под накидки высунулась рука и бросила на мою койку, стоявшую у самой стены, большой пакет, издававший острый запах чего-то кислого, испорченного.

— Вот, берите и прячьте, где хотите. Я этого пакета не видел и не знаю, откуда он сюда попал!

И, не осмотрев комнату, дорогой маленький Джок выбежал от нас и быстро прошелся по остальным помещениям.

* * *

Мясо!

Мы вскрыли пакет и чуть не задохнулись. Судя по весу, папаша Мак прислал нам килограммов пять телятины и конины. За три-четыре жарких дня оно в бумаге скисло, испортилось. Выбрасывать? Такая мысль не приходила нам в голову. Мы быстро принесли ведра с водой и мыли, мыли, мыли это богатство. Увы, оно не теряло своего зеленоватого оттенка и не переставало вонять.

Днем варить его было невозможно. Мы завернули мясо и чью-то лагерную черную рубаху, запрятали под матрас и оставили «дованивать» до вечера. Только когда блок был пересчитан, заперт на замок, и мы знали, что никто из англичан к нам больше не придет, был разведен огонь из соломы, щепок, тряпок и разного барахла в нашей печи, и в ведре же поставили вариться вонючее мясо.

Все, до последнего кусочка, до последней жилочки, оно было съедено в тот же вечер. Разделено на кусочки величиной в спичечную коробку и роздано всем голодающим в нашем блоке. Вонючий бульон и тот был выпит до последней капли, следы вымыты и убраны.

Никто из нас не заболел. Ни у кого не было ни тошноты ни отвращения. Мы жевали плохо проваренную телятину или кусок резиновой конины и в шутку рычали и урчали, как дикие звери. — Мясссо! — повторяли в восторге. — Настоящее мяссссо!

Это только маленький пример доброты Джока Торбетта, который, страдая за нас, не находя возможности внести пакет в наш блок, с громадным риском для себя, хранил его под своей постелью с вечера воскресенья до утра четверга и потом с убеждением говорил нам, что сам Бог послал дождь, для того, чтобы он, Торбетт, смог нам передать этот «дамн стинкин'мит».

* * *

Джоку Торбетту были вменены и другие обязанности, кроме «киперства» женского блока. Он также «опекал» бункер, в котором содержались дисциплинарные заключенные. Работы с «бункерцами» было немного. Садили на день-два, на неделю, и больше 20–30 человек сразу там не бывало. Джок будил их по утрам, водил из камер в умывалку, наблюдал за их туалетом, разводил по камерам, сопровождал «фрасстрегеров», приносивших им еду, вечером опять пересчитывал и запирал на десять замков и раз в неделю водил в баню.

Джоку было поручено прислеживать и за моей мастерской, с момента, когда нам отвели помещение в бараке «С. П.». Правда, не он один заходил к нам. Обычно в течение дня бывали по очереди все киперы всех блоков. Приходили из любопытства и для того, чтобы что-нибудь выклянчить. Забирая игрушку, обычно небрежно бросали папиросу-две на стол перед инвалидом. Мы не протестовали. Лучше было им и даром давать плоды наших трудов и жить в мире, чем, вызвав неудовольствие, насторожить их наблюдательность.

Наступила осень, туманная, вечно дождливая, вызывающая у нас тяжелый сплин. Заключенные маялись. Полтора года в лагере сказывались на всех. Правда, в ноябре первая, страшная и тяжелая волна выдач была закончена, но раны не заживают так быстро, и люди все еще ходили под давлением страха: — а когда же мой черед попасть в «С. П.» и потом быть выданным красным зверям?

Каждый день кого-то забирали из блока на допрос, и никто не знал, вернется ли он в свой угол, на жесткую койку, в ледяной барак, или очутится за лесом колючей проволоки в «С. П.», за решетками которого вся мизерия «свободной» жизни в лагере казалась раем.

Из окон мастерской, у которых мы поставили небольшие столы, можно было наблюдать за всем, что творилось в английском дворе и перед бараком ФСС. Наша мастерская, больше, чем кухня или прачечная, стала центром всех «латрин», всех последних вестей. Среди инвалидов были жители всех мужских блоков и лазарета, так что вечером, после их возвращения с работы, весь лагерь узнавал о том, что произошло за день.

Сначала мы, работавшие в кустарной мастерской, в полдень возвращались в свои бараки на обед и заканчивали работу к 4 часам дня, то есть к чаю. Однако, по моей просьбе, капитан Марш разрешил, чтобы нам приносили еду прямо в мастерскую. Приближалось Рождество, и, как я уже писала, мы получили массу заказов. При помощи моих «мужских швей», я делала три группы, Снегурочек, принцев и семи карликов, для английского бригадного генерала, для начальника ФСС в Вене и для матери капитана Марша. С ботинками дело шло медленно. Не было швейной машины, и все заготовки шились мелкими стежками на руках. Одновременно делались медведи из английских шинелей, от самых маленьких до громадных, слоны из серых одеял и другие игрушки. Перед Рождеством в блоке «С» должна была быть устроена «выставка» ручных работ лагеря, которую собирались посетить разные важные персоны.

Вскоре нам разрешили работать от 8 часов утра, то есть после построения, и до 8 часов вечера. Уже весь лагерь был под замком, а мы сидели, кроили, шили, лепили и плели, и только в восемь часов дежурный сержант, с целой связкой ключей в руках, разводил нас поочередно «по домам».

Работали мы охотно. Охотно шли утром в мастерскую и с тяжелым сердцем возвращались на места. Что ни говори — труд наш был свободным. Каждый «творил», что умел и как умел. У одних это получалось лучше и легче, у других требовало много терпения и усилий. Во время работы мы пели, разговаривали, делились воспоминаниями. Слепой Ханзи с изумительной виртуозностью научился набивать уже сшитые фигурки и животных. Для безруких мы выдумали и сконструировали специальные зажимы, которые держали их работу, в то время как правой или левой рукой они шили, тесали, вырезали или плели.

Капитан Марш занес нам несколько немецких книг, и бывший директор драматической секции радиостанции в Берлине, а затем в Софии, ученик и племянник знаменитого Рейнхардта, Пауль Рейнхардт, теперь тяжелый инвалид, читал нам в лицах произведения австрийских и немецких драматургов и стихи Рилке.

За большим общим и за маленькими столиками, стоявшими у окна, согнув молодые, кудрявые или старые, убеленные сединами головы, работали те, кто еще недавно был нервно больным, отчаявшимся человеком. Полковники и рядовые, бывшие судьи и крестьянские парни, доктора наук и полуграмотный Польди Буря — мы были дружной семьей, и нам было хорошо и уютно даже в этой длинной, голой и серой барачной комнате.

К «П. П. М. Парти» англичане стали относиться немного внимательнее. Наша «баланда» была гуще, потому что нам ее несли первым, наш чай — немного слаще. Субботние «цубуссе» — то есть «прибавки», в виде яблок, леденцов и «бетон-вурста», делились на меньшее количество голов. Вместо пятой части яблока, мы часто получали половину, а затем и целое. Консервную «ливерную» колбасу делили не на двенадцать, а на шесть частей. Приходя вечером в свой барак, я приносила папиросы и маленькие лакомства «младшему поколению». Сам Торбетт, навещая мастерскую по несколько раз в день, якобы для порядка, иной раз подсовывал небольшой пакетик бисквитов или миниатюрный кулечек с сухим чаем.

* * *

Наше рабочее помещение, имевшее форму длинного четырехугольника на протяжении всей стены, шедшей в сторону женского блока, вернее его высокого забора, имело ряд окон. Противоположная стена тоже имела два окна и входную, прямо со двора, дверь. Направо от нас была «приемная», в которую вводили вновь доставленных арестантов и производили осмотр. Четвертая стена отделяла нас от умывалки «Спэшиал Пэн'а».

Эта стена состояла из двух рядов досок, и между ними было небольшое пространство, в котором помещались водопроводные и ассенизационные трубы. Она сразу привлекла наше внимание. В первые же дни мы стали прислушиваться к шумам. Очень глухо доносились голоса. По утрам и вечерам умывалка особенно оживала, но днем, когда ее посещали одиночки, иной раз к нам доносился стук. Стали замечать, что этот стук имел свой определенный темп. Морзе! Почти все мы знали азбуку Морзе, и вскоре между нами и людьми из «С. П.» завязался разговор.

Кто-нибудь из инвалидов становился на «цинку» у окон, которые выходили в проход, ведший к нашим и к дверям «С. П.».

Кому-нибудь поручали отвечать на стуки из «С. П.». Через день-два мы имели точный список людей, там находящихся. Некоторые попали туда прямо с воли, не появляясь в лагере. Некоторых мы считали благополучно бежавшими. Оказалось, что они были пойманы при побеге или снова взяты на воле. Человек пять побывало на Турахских высотах и, как нам сообщили путем перестукивания, содержались отдельно даже в «С. П.» и не смели общаться с теми, кто не прошел через руки МВД.

День за днем контакт креп. Мы смелели. Зная приблизительно время, когда англичане отдыхали после смены караулов или после еды, мы стали работать на создании более тесной связи. Испробовали все доски, и седьмая слева оказалась менее всего забитой. Осторожно вынули нижние гвозди. Верхние два заменили одним, так что доска стала двигаться, как на шарнире. Ее можно было отводить в сторону. Стуками указали людям из «С. П.», где мы делаем «окно». Доски с той стороны, обшивающие стену из-за умывальников, не сходились с нашей «седьмой». Пришлось делать ход немного вбок. У них инструментов не было — ни молотков ни клещей. Работали вилками, ложками, медленно поднимая ржавые искривленные гвозди. Прошло много дней, пока, наконец, они нам сообщили, что, не бросаясь в глаза и не возбуждая подозрения, они смогут на 45 градусов отводить свою доску в сторону. Попробовали. Оказалась щель, в которую можно было многое просунуть.

О седьмой доске у нас знала вся инвалидная мастерская, но об их доске знали только немногие. Боялись, что кто-нибудь по неосторожности выдаст нашу затею, и тогда всем нашим планам будет конец.

Каждый вечер я сдавала все инструменты дежурному сержанту, но днем клещи и кусачки осторожно, при помощи проволоки, перетягивались в «С. П.», и там что-то ими мастерили. Мы знали, что, если не подготовляется немедленный же побег, то для этого делаются какие-то шаги.

Однажды, идя утром на работу, я столкнулась в узком проходе с странными людьми, окруженными двойной английской стражей. Это были заросшие бородами, длинноволосые парни, в холодную снежную погоду одетые только в подштанники, рубахи и что-то вроде сербских опанков на босую ногу.

По типу эти два парня напоминали мне балканцев. Оставив работу моим ученикам, я поторопилась выйти, как будто бы за материалом в склады. Парни все еще поплясывали на снегу, окруженные стражей. Очевидно, ждали Кеннеди. Проходя, я бросила, как бы невзначай: — Добро ютро, брачо! (доброе утро, братья!). Парни оживились, и один из них ответил: — И теби, сестро!

К полудню от Джока я узнала, что привезли двух хорватов, усташей, скрывавшихся в Югославии в горах и перешедших нелегальным путем в Австрию. Их сразу же посадили в «С. П.».

Усташи! Изверги и убийцы, неприятели хуже немцев! Те, чьи руки обагрены кровью сотен тысяч сербов!..

Странно — зная, что они попали в «С. П.», я не чувствовала к ним ненависти. Мне было их жаль. Они все же были люди. По возрасту судя, попали в ряды усташей совсем молодыми ребятами. Голые, босые, промерзшие и до истощения голодные…

Во время английской «сиесты» мы «выстукали» к стене сидевшего в «С. П.» молодого фольксдойчера, рыженького Пауля Вюста, родом из Югославии, из Баната. Теперь, имея щель, мы могли разговаривать. Я попросила его, чтобы он постарался вступить в контакт с усташами и узнать, что это за люди.

На следующий день Вюст сообщил: — Люди, как люди, госпожа! Напуганы до полусмерти. Их водили ночью к Кеннеди, и он сказал, что их выдадут Тито. Они простужены и голодны. Нашим пайком их не насытишь…

В тот же день, при содействии д-ра Брушека, нам удалось получить из склада, в котором работал хорват, домобранский полковник Брайкович, теплое нижнее белье, лагерные курки, штаны и ветошки для портянок.

Вечером нас должен был развести по блокам Джок Торбетт.

— Джок, — сказала я ему, отведя его немного в сторону: — Джок, вы видели этих несчастных, оборванных людей? Они из моей страны. Из Югославии.

— Есс! — ответил он мрачно.

— Джок, я нашла среди тряпья для работы, в нашем складе, эти носильные вещи. Передайте им. Они больны и простужены. В карманах курток немного папирос. Сделаете?

— Но! — рявкнул маленький шотландец. — Ничего я не сделаю. Брось сейчас же эти вещи в угол! Их заген Кеннеди — ду коммен «калабуш». Никс виссен!

Я уже знала нашего Джока. Покорно опустила пакет в угол и вышла вместе с остальными в морозную ночь.

На следующее утро мы не нашли пакета для усташей. А в полдень через щель я услышала: — Спасибо тебе, сестра. Бог тебя благословит…

Вскоре в «С. П.» собралась целая «Югославия» — та Югославия, которая так страшно враждовала в годы 1941–1945. Там были фольксдойчеры, служившие в немецких «черных» частях, в дивизии принца Евгения Савойского. Там были два усташа, человек десять словенцев-егерей, охотившихся по горам и лесам за красными партизанами. Там были два добровольца, льотичевца, и один… четник, частей воеводы Джуича, молодой мальчишка лет 18-ти, попавший к нам за то, что он сорвал в лагере для Ди-Пи титовский флаг, поднятый на столбе в дни работы репатриационной титовской комиссии. Сорвал его и сжег на глазах у всех. Парнишку арестовали чины ФСС, сопровождавшие титовцев, и прямиком привезли в Вольфсберг, в «С. П.».

Однажды Пауль Вюст сообщил мне, что среди югославов царит вражда. Усташи не желают говорить с сербами и словенцами. Четник грозится, что он их всех зубами загрызет ночью. Добровольцы держатся в стороне, не вступая в пререкания, и встречаются и говорят только со словенцами.

Странной казалась эта безнадежная, глупая вражда среди людей, которых ожидала одна и та же судьба: по всей вероятности — выдача красным. Хотелось как-то помочь им смягчить сердца. Хотелось открыть им глаза. Хотелось, чтобы общие страдания объединили их, пропагандой вражеской разъединенных, детей одной и той же страны, христиан, хоть и поделенных на православных и католиков…

Самым добродушным был рыженький Пауль Вюст. Он не пошел в немецкую армию добровольно: был мобилизован и служил, как служили и другие. Простенький, тихий, он никак не мог понять, за что его посадили в Вольфсберг, а еще меньше — в «С. П.». Он понятия не имел, что титовская ОЗНА искала не его, а полковника Петра Вюста, и что, если нет Петра, может сойти и Павел…

Вюст старался жить в любви и дружбе со всеми югославами. Он так же болел за них душой, как и я, и в минуты наших перешептываний, умолял помочь соединить их.

Перед Рождеством (уже вторым в лагере) я из своих «заработков» собрала папиросы, немного леденцов, табаку из окурков, которые англичане бросали на полу в мастерской, и сделала одинаковые пакетики, разделив все поровну между земляками «спэшиал-пэнистами». С большим трудом все эти пакетики по проволоке были перетянуты в их умывалку, и в сочельник Пауль Вюст роздал скромные подарочки и прочел им мое краткое послание…

На Новый год я получила ответ. На листе бумаги кто-то из югославов нарисовал Белого Орла — символ государства, и в его груди не четыре «С», как в сербском, а гербы всех трех составных частей, Сербии, Хорватии и Словении. Все мои «братья» подписались под этим орлом, и наверху стояло: «Счастливого Нового года!».

Люди в «С. П.» сдружились. Невероятнее всего — сдружился четник с усташами! Они втроем, вместе, бежали из «С, П.» из Вольфсберга, и этому случаю мне хотелось бы посвятить, может быть, короткую, но все же отдельную главу.

* * *

За неделю до Рождества была открыта в блоке «С» лагерная выставка. Работы инвалидов получили лучшие награды: папиросы, консервы, новые носки и полотенца из складов и немного сладостей. Самая выставка привлекла много посетителей. Были опять члены английского парламента, квэйкеры, УМСА, даже какой-то важный австриец в форме новых полицейских. Нам сказали, что он приехал из Вены, и что вскоре австрийские власти займутся проблемой заключенных. Был румяный, полный и веселый бригадный генерал, с сонмом молодых военнослужащих девушек. От него пахло хорошим виски и дорогим табаком. Девушки благоухали. Их ногти алели от лака. Веки были подведены голубой краской, волосы на головах красиво завиты. Они приходили в восторг от куколок, зверюшек, обуви, сшитой на руках, коробочек, сервизов и сумочек. Все эти предметы им дарились сияющим от гордости и счастья мистером Кеннеди.

Среди вольфсберговцев, выставивших свои буквально ювелирные работы, брошки, кольца, браслеты и пр., сделанные из самого необычного материала, был и некий Ф. Эберле. И он и его жена попали в наш лагерь по странной причине. Австрийцы по происхождению, они десятки лет жили в Словении и в Любляне имели свой большой и богатый ювелирный магазин. Перед приходом красных, в дни капитуляции, они бежали. В Австрии, попав в лагерь, они были подвергнуты детальному осмотру и обыску. Кроме пары колец на руках Эрики Эберле, кольца с бриллиантом Ф. Эберле и его золотых часов, никаких драгоценностей найдено не было. Где же они оставили все свое богатство? К приходу партизан люблинский магазин был пуст.

Последовал арест и допрос. Затем Эбенталь. Затем Вольфсберг. И капитан Кеннеди и его «корешки», партизанские офицеры из Любляны, хотели во что бы то ни стало добиться признания — где было спрятано богатство семьи Эберле? Политических вин за ними не было. Они не были партийцами.

На брошки из меди, с изображением замка Вольфсберг, горло высившегося над городом и лагерем, носившими это же название, на кольца, сделанные из стали и алюминия, найденных в мусоре — на все эти работы ювелира Эберле обратили внимание именитые гости. Узнав, кто он, генерал захотел с ним поговорить. Кеннеди метался. Этой встречи он никак не желал. Так Эберле к генералу и не вызвали.

Квэйкеры и офицеры УМСА обещали вскоре вернуться в лагерь и помочь нам развить работу. В глаза бросался молодой квэйкер, лет тридцати, капитан английской армии, представившийся нам, как Рэкс Рааб. Он хорошо говорил по-немецки, сказав, что фактически он не англичанин, а бур. В его разговоре, жестах, внимательности и ласковом взгляде глаз чувствовалось искреннее дружелюбие.

Рэкс Рааб посещал ежедневно выставку и заходил в нашу мастерскую. Нас поражало его нескрываемое презрение к Кеннеди, его достоинство, с которым он говорил с сержантами ФСС, его желание быть с нами «на равной ноге». Он садился на скамьи рядом с инвалидами, которые вначале невольно косились и отодвигались, разговаривал с ними задушевно и всегда, прощаясь с нами, каждому с подчеркнутым уважением пожимал руку.

Выставка была закрыта за два дня до Рождества. Все вещи разобраны, поскольку их хозяева сами не претендовали на их сохранение в своей собственности. К Рождеству прибыло довольно много посылок, и вольфсберговцы покупали «сувениры», веря в то, что «любят они нас или ненавидят, но когда-нибудь должны будут нас выпустить».